Полная версия
Отчёт перед Эль Греко
Со временем я четко уяснил, что противниками были Крит и Турция и что один из них пытался освободиться, а другой не отпускал его, наступив ногой на грудь. Все, что было вокруг, приняло для меня образы Крита или Турции, которые стали в моем воображении символами грозной борьбы, – и не только в воображении, но и вошли в плоть мою. Как-то летом, 15 августа, в церкви над аналоем установили икону Успения Богородицы: мать Христова лежала с крестом в руках, справа от нее был ангел, а слева – дьявол, которые порывались взять душу ее. Ангел выхватил меч и отрубил дьяволу до самых плеч обе руки, которые повисли в воздухе, источая кровь. Я смотрел на икону, и сердце мое радостно стучало. «Богородица – это Крит, – говорил я себе, – черный дьявол – турок, а белоснежный ангел – греческий король… В один прекрасный день греческий король отрубит турку руки». Когда? «Когда я вырасту…» – думал я, и детская грудь вздымалась от волнения.
Нежное детское сердце мое начало наполняться страстью и ненавистью, и я сжимал свой маленький кулачок, желая поскорее вступить в борьбу. Я прекрасно знал, сражаться на стороне кого из двух противников был мой долг, и спешил вырасти, чтобы занять свое место за дедом, за отцом и сражаться.
Так было брошено семя. От него проросло, пустило ветви, расцвело и дало плоды все дерево жизни моей. Не страх, не боль, не радость и игра впервые потрясли душу мою, но страсть к свободе. Освободиться от чего? От кого? Постепенно, с течением времени совершал я восхождение по кряжистому пути к свободе. Перво-наперво освободиться от турка, – это была первая ступень. Затем освободиться от «турка» внутри себя – невежества, зла, зависти, страха, лени, напыщенных лживых идей. И, наконец – от идолов, ото всех идолов, даже наиболее почитаемых и любимых.
Со временем, когда я вырос и границы моего разума стали шире, эта борьба тоже стала шире, вышла за пределы Крита и Греции и охватила все пространство и время, вобрав в себя всю человеческую историю. Боролись уже не Крит и Турция, но Добро и Зло, Свет и Мрак, Бог и Дьявол. Всегда все та же, вечная борьба, и всегда за Добром, Светом и Богом стоял Крит, а за Злом, Мраком и Дьяволом – Турция. Так, волею случая родившись критянином в решительный час борьбы Крита за свою свободу, я с раннего детства почувствовал, что есть благо более ценное, чем сама жизнь, и более сладостное, чем счастье. Благо это – свобода.
Жил тогда старый капитан по прозвищу Полимантилас, «Куча платков», потому как он все время носил множество платков: один – на голове, другой – под мышкой слева, два свисали у него с шелкового пояса, а еще один держал в руке, чтобы вытирать неизменно потный лоб. Он был другом моего отца, часто наведывался к нему в лавку, вокруг собирались более молодые, отец заказывал для него кофе и наргиле, он открывал свою табакерку, набивал в ноздри табак, воодушевлялся и принимался рассказывать.
А я стоял рядом и слушал. Войны, штурмы, резня. Мегало Кастро исчезал, и передо мной вздымались горы Крита, а воздух наполнялся ревом: ревели христиане, ревели турки, в глазах у меня сверкали украшенные серебром пистолеты. Так боролись Крит и Турция. «Свобода!» – кричал один. «Смерть!» – откликался другой, и кровь ударяла мне в голову.
Как-то старый капитан повернулся ко мне, прищурил глаза, смерил меня взглядом и сказал:
– У ворона голубки не рождаются! Понятно, маленький храбрец?
– Нет, капитан, – ответил я, покраснев.
– Отец твой был храбрецом, и ты тоже вырастешь храбрецом, хочешь – не хочешь!
Хочешь – не хочешь! Слова эти запали мне в душу: устами старого капитана говорил Крит. Тогда я не понял смысла суровых слов, и только много позднее почувствовал в себе силу, которая не была моей, силу намного превосходящую меня, и сила эта направляла меня. Много раз я готов был пасть, но сила эта не позволяла. Силой этой был Крит.
И, действительно, благодаря честолюбию, благодаря сознанию, что я – критянин, благодаря страху перед отцом, мне с детства удавалось превозмогать страх. Вначале я не решался выйти один ночью в темный двор: в каждом углу, за каждым цветочным горшком, у края колодца, затаившись, поджидал маленький волосатый дух с блестящими глазами, но отец пинком вышвыривал меня во двор и запирал дверь на засов. Одного только страха не мог я еще превозмочь – страха перед землетрясением.
Мегало Кастро нередко содрогался до основания, рев доносился из недр земных, земная кора трещала, и несчастные люди теряли голову от страха. Когда неожиданно стихал ветер, так что даже листик не мог шелохнуться, и жуткий гул катился по земле, кастрийцы выскакивали из своих домов и лавчонок, поглядывая то на небо, то на землю, в полном молчании, чтобы ненароком не накликать беду, думали с ужасом: «Будет землетрясение…» и крестились.
Учитель, почтенный Патеропулос, как-то объяснил, чтобы успокоить нас:
– Землетрясение – это сущий пустяк, ребята, не нужно его бояться. Под землей находится бык, который мычит время от времени. А когда он бодает землю своими рогами, земля трясется. Древние критяне называли его Минотавром. Это сущий пустяк.
Такое успокоение учителя только пуще прежнего нагнало на нас страху. Стало быть, землетрясение – это живое существо, зверь с рогами, который мычит, двигается у нас под ногами и пожирает людей.
– А Святой Мина почему не убьет его? – спросил тогда Стратис, упитанный мальчуган, сын пономаря.
Учитель разозлился.
– Не мели вздор! – закричал он и, сойдя с кафедры, надрал Стратису уши, чтобы тот не смел болтать.
Но однажды, когда я проходил через турецкий квартал, – шел я как можно быстрее, потому как испытывал отвращение к запаху, исходившему от турок, – земля вдруг снова задрожала, окна и двери затрещали, и послышался гул, словно дома рушились. Я остался стоять посреди узкого закоулка, скованный ужасом. Прикипев взглядом к земле, я ждал, что она вот-вот разверзнется, бык появится оттуда и сожрет меня. И вдруг распахнулась сводчатая дверь, за ней показался сад, и три турчаночки с открытыми личиками, босые, простоволосые, выскочили оттуда перепуганные насмерть и бросились врассыпную, крича тоненькими голосами, словно ласточки. Узкая улочка наполнилась благоуханием мускуса. С той минуты и на всю мою жизнь землетрясение является предо мной в другом образе: оно уже не мычало свирепым быком, но щебетало пташкой, – землетрясение и турчаночки стали для меня единым целым. Так впервые я увидел, как мрачная сила соединяется со светом и озаряется им.
Равным образом очень много раз в жизни моей, когда намеренно, а когда невольно, надевал я добрую маску на ужасы – на любовь, на добродетель, на болезнь, – благодаря этому я и смог устоять перед жизнью.
8. Жития святых
Первой страстью моей стала свобода, второй, еще и до сих пор втайне владеющей мною и мучающей меня, – жажда святости. Герой и святой одновременно – вот высший идеал человека. С детства витал надо мною в голубом воздухе этот идеал.
Каждая душа в Мегало Кастро имела в те годы корни, уходящие глубоко в землю, и корни, уходящие глубоко в небо. Поэтому, едва я научился складывать слова по слогам, первой вещью, которую я упросил мать купить мне, была книга житий святых – «Святое Послание». ΘΕΟΥ ΘΕΑ ΘΕΙΟΝ ΘΑΥΜΑ – «Зрелище Божье, чудо божественное! Камень упал с неба…». И разбился камень этот, и нашли письмена внутри него: «Увы, увы едящему скоромное и пьющему вино в среду и пятницу!» Я хватал «Святое Писание» и, держа его, словно знамя, высоко над головой, стучал каждую среду и пятницу в дома нашего квартала, – к госпоже Пенелопе, к госпоже Виктории, к старой Катерине Деливасилене, – неистово устремлялся внутрь, бежал прямо на кухню, нюхал, что там готовили, и горе, если доносился до меня запах мяса или рыбы: я угрожающе потрясал «Святым Посланием» и восклицал: «Увы! Увы!» И перепуганные соседки ласкали меня, умоляя замолчать. А однажды, обратившись с вопросом к матери и узнав, что, будучи младенцем, я сосал по средам и пятницам, стало быть, пил молоко в эти священные дни, я разразился рыданиями.
Я продал друзьям все свои игрушки и купил на выручку жития святых в книжицах для простонародья. Каждый вечер, усевшись на скамейке во дворе среди базилика и бархатцев, я громко читал о мучениях, которые претерпели святые ради спасения души своей. Соседки собирались со своим шитьем и прочими делами, – кто чулок вязал, кто траву чистил, кто кофе молол, – и слушали. И постепенно плач по мукам и страстям святых поднимался во дворе. Канарейка в клетке, висящей под акацией, слышала чтение и плач и, захмелев от этого, поднимала вверх шейку и принималась петь. И маленький садик с пряностями и виноградными лозами вверху, замкнутый, теплый и благоухающий, представлялся в плаче женщин Святой Плащаницей. Прохожие останавливались, говорили: «Кто-то умер» и шли сообщить печальную весть отцу, но тот только кивал головой: «Ничего не случилось. Это мой сын пытается научить соседок богословию».
В моем детском воображении возникали далекие моря, тайно отправляющиеся в путь корабли, сияющие среди скал монастыри, львы, носящие воду аскетам, а в мыслях у меня были финиковые пальмы и верблюды, блудницы, пытающиеся войти в церковь, огненное оружие, возносящееся в небеса, пустыни, звенящие от женского смеха и стука женских башмаков, и Искушение, которое, словно добродушный Святой Василий, приносило в дар пустынникам яства, золото и женщин, но взгляд оных был устремлен к Богу, и Искушение исчезало.
Быть суровым, терпеливым, презирать счастье, не бояться смерти, желать высшего блага более мира земного, – вот какой голос раздавался неумолчно из этих книжиц для простонародья, наставляя мое детское сердечко. И там же была неутолимая жажда тайного бегства, дальних путешествий и приключений, исполненных мученичества.
Я читал жития святых, слушал сказки и разные разговоры, и все это преобразовывалось, испытывало превращение в душе моей, становясь красочными выдумками. Я собирал соседских ребятишек или соучеников и рассказывал им все это, выдавая за мои собственные приключения. Я говорил им, что только что вернулся из пустыни, где у меня был лев, которого я нагружал двумя кувшинами, и ходил с ним к источнику за водой. Я говорил, что третьего дня видел у нашей двери ангела, который вытащил у себя из крыла перо и дал его мне. Я даже показывал это перо, – третьего дня мы зарезали белого петуха, и я взял себе длинное белое перо. Я говорил, что теперь буду писать пером ангела…
– Писать? Что писать?
– Жития святых. Житие моего деда.
– А разве твой дед был святым? Ты же говорил, что он воевал с турками.
– Это одно и то же, – отвечал я, затачивая ножиком перо.
Как-то в школе мы читали в книге для чтения, как ребенок упал в колодец и оказался в богатом городе с золотыми церквями, цветущими садами и лавками, забитыми сластями, конфетами и маленькими ружьями… Воображение мое разыгралось, я прибежал домой, бросил во дворе сумку и уже ухватился было за край колодца, чтобы прыгнуть туда и оказаться в богатом городе. Мать сидела у окна, выходившего во двор, и причесывала младшую сестренку. Увидев меня, она закричала, бросилась ко мне и схватила за передник в тот самый момент, когда я, опустив голову вниз, отталкивался от земли, чтобы полететь в колодец.
Каждое воскресенье, придя в церковь, я видел в нижней части алтаря икону, на которой Христос, поднявшись из гробницы с белым знаменем, устремляется в небо, а снизу смотрят на него, охваченные ужасом, упавшие навзничь стражи. Я много раз слышал о восстаниях и войнах на Крите, мне говорили, что отец моего отца был выдающимся военачальником, и, глядя на Христа, я мало-помалу убеждался, что это и есть мой дед. И вот, собрав друзей перед иконой, я говорил им: «Вот мой дед идет со знаменем на войну, а внизу лежат поверженные турки».
То, что я говорил, не было правдой, но не было и ложью: сказанное выходило за пределы логики и морали, возносясь в более легкий, более свободный воздух. Если бы мне сказали, что я лгу, я разрыдался бы от стыда. Перо в моих руках перестало быть петушиным пером, – мне дал его ангел, я не лгал. Христос же со знаменем, – и в это я верил непоколебимо, – был мой дед, а перепуганные стражи внизу – турки.
Намного позже, начав писать песни и романы, я понял, что эта чудодейственная обработка и есть творчество.
Однажды, читая житие Святого Иоанна Хижинного, я вдруг сорвался с места и решил: «Уеду на Афон и стану святым!» И даже не повернувшись, чтобы взглянуть на мать, – точь-в-точь как поступил Святой Иоанн Хижинный, – я переступил через порог и вышел на улицу. По самым пустынным закоулкам добрался я до порта. Я бежал, боясь, как бы кто-нибудь из дядьев, увидав меня, не отвел обратно. Я подошел к первому попавшемуся челну, который собирался в плавание. Загорелый моряк, нагнувшись к железному кольцу причала, отвязывал канат. Я приблизился, дрожа от волнения:
– Возьмешь меня в лодку, капитан?
– Куда тебе?
– На Афон.
– Куда? На Афон? Что ты там делать будешь?
– Святым стану.
Капитан захохотал, хлопнул в ладоши, словно прогоняя цыпленка, и крикнул:
– Домой! Живо домой!
Я ушел и, посрамленный, воротился домой, забился под диван и никому ничего не сказал. Сегодня я исповедуюсь в том впервые. Моя первая попытка стать святым потерпела провал.
Горечь моя длилась годами. Может быть, еще и до сих пор длится. Я ведь родился в пятницу, 18 февраля, в День Душ. Старая повитуха взяла меня на руки, поднесла к свету, пристально посмотрела на меня, словно увидав какие-то таинственные знаки на теле моем, подняла высоко и сказала: «Ребенок этот, – вспомните мои слова! – станет епископом».
Когда я впоследствии узнал о предсказании повитухи, оно оказалось настолько соответствующим самым сокровенным чаяниям моим, что я в него уверовал. С тех пор великая ответственность лежала на мне, и я старался не делать ничего, чего не сделал бы епископ. Намного позже, увидев, что делают епископы, я переменил мнение и, дабы сподобиться святости, к которой так страстно стремился, старался не делать ничего из того, что делают епископы.
9. Жажда бегства
Медленно и монотонно тянулись в те времена дни. Газет люди не читали, радио, телефон, кинематограф еще не появились на свет, и жизнь протекала тихо, серьезно, немногословно. Каждый человек был отдельным замкнутым миром, каждый дом – на крепком засове, а обитатели его старели изо дня в день, веселились тихо, чтобы никто не слышал, ссорились тайком, болели молча и умирали. И только тогда, когда открывали дверь, чтобы вынести покойника, мир меж четырех стен на мгновение являл тайны свои, но тут же дверь запирали снова, и жизнь снова продолжала свое бесшумное течение.
Ежегодно на праздники, когда Христос рождался, умирал или воскресал, все надевали свои лучшие одежды и украшения, покидали дома и по всем улочкам стекались к церкви, которая ждала их, широко распахнув двери. Церковь зажигала свои канделябры и паникадила, и хозяин ее – всадник Святой Мина встречал у порога дорогих своих кастрийцев. Души их распахивались, горе и печали развеивались, все становились единым целым, забывали свои имена, и уже не были рабами, не было больше ни ссор, ни турок, ни смерти. В церкви все вместе, во главе с капитаном Миной, сидящим верхом на коне, чувствовали себя неким бессмертным воинством.
Глухая, неподвижная жизнь была в те времена. Изредка смех, очень часто плач, а еще больше затаенные страсти – так жил Мегало Кастро. Хозяева были алчны и суровы, а покорные батраки почтительно вставали с мест, когда мимо проходил богач. Но всех их объединяла одна страсть, заставлявшая забыть про нужду да заботы и делавшая всех братьями, – страсть, в которой они не признавались, потому что боялись турок.
И вот однажды взыграли тихие воды. Однажды утром показался плывущий в порт разукрашенный флагами корабль. Все кастрийцы, оказавшиеся тогда в порту, так и застыли с разинутыми ртами. Что за красочная, разубранная, флагами украшенная ладья скользила между двумя венецианскими башнями, входя в гавань! Господи помилуй! Одни говорили, что это – птицы, другие – люди, нарядившиеся для маскарада, третьи – плавучий сад, из тех, что видел в далеких теплых морях Синдбад Мореход. И вдруг дикий возглас раздался вдруг из портовой кофейни: «Добро пожаловать, пелеринки!» И тут же вздох облегчения вырвался у всех из груди, – люди поняли. Лодка уже подошла совсем близко, и все четко увидели, что в ней находятся пестро разодетые женщины, в шляпах, с перьями, в разноцветных пелеринах, со щеками, накрашенными ярко, словно маки. Старики-критяне при виде их творили крестное знамение и плевали себе за пазуху: «Изыди, Сатана!» Что им здесь надо? Здесь ведь славный Кастро, а не место для позорища!
Какой-то час спустя всюду на стенах уже были расклеены красные афиши, из которых следовало, что это, так сказать, труппа – артисты и актрисы, приехавшие для увеселения кастрийцев.
До сих пор не могу понять, как произошло это чудо, что отец взял меня за руку и сказал: «Пошли, сходим в театр, – поглядим, что это еще за черт!» Уже наступил вечер, отец вел меня за руку, мы спустились к порту, в незнакомый бедный квартал со скудными домами за высокими оградами. Один из таких дворов был ярко освещен, внутри играли на кларнетах и били в барабаны, а вход был завешен парусиной, – приподнимаешь и входишь внутрь. Мы вошли. Лавки, скамьи, стулья, мужчины и женщины сидели, уставившись на висевший перед ними занавес в ожидании, когда он откроется. С моря дул легкий ветерок, воздух благоухал, мужчины и женщины разговаривали, смеялись, жевали арахис и тыквенные семечки.
– Которое из этого – театр? – спросил отец, впервые оказавшийся на такого рода празднике.
Ему указали на занавес, а потому и мы тоже уселись, устремив взгляд на занавес. На полотнище толстыми заглавными буквами было написано: «Разбойники Шиллера, драма весьма развлекательная». И ниже: «Что бы вы ни увидали, гама не поднимайте, все это – фантазия».
– Что значит «фантазия»? – спросил я отца.
– Взбитый воздух, – ответил он.
У отца были и другие неясности. Он повернулся было к соседу, чтобы спросить, кто эти разбойники, но не успел. Послышалось три удара, и занавес распахнулся. Я вытаращил глаза, – рай открылся передо мной: ангелы, – мужчины и женщины, – появлялись и исчезали в пестрых одеждах, в перьях и золотых украшениях, со щеками, размалеванными белой и оранжевой краской. Говорили они громко, но я ничего не понимал, они злились, но я не знал почему. Вдруг вышли двое верзил, – дескать, братья, – которые принялись ссориться, ругаться и гоняться друг за другом, намереваясь убить один другого.
Отец слушал, оттопырив ухо, и что-то бормотал. Удовольствия он не получал, сидел, как на углях, ерзал на стуле и, вытащив платок, принялся вытирать со лба обильно выступавший пот. Поняв, что верзилы – братья и ссорятся, он вскочил вне себя от ярости.
– Что за чушь! – громко сказал он. – Пошли отсюда!
Он схватил меня за руку, и мы ушли, опрокинув в спешке несколько стульев.
Отец тряхнул меня за плечо и сказал:
– Чтоб ноги твоей никогда больше не было в театре, несчастный! Слышишь?! Не то – шею сверну, как куренку!
Таким было мое первое знакомство с театром.
Дул свежий ветерок, разум мой дал ростки, а душа наполнилась анемонами. Приходила весна со своим нареченным, Святым Георгием, верхом на белом коне. Приходило лето, и Богородица ложилась на плодоносящую землю: Милосердная отдыхала после рождения великого сына своего. С дождями приезжал на рыжем коне Святой Димитрий, ведя за собой увенчанную плющом и сухими виноградными листьями осень. Наступала зима, мы зажигали дома жаровню, усаживались вокруг, – когда отца не было, – мать, сестра и я, и пекли в золе каштаны и нут, ожидая, что снова родится Христос и придет розовощекий дед с жареным поросенком, завернутым в лимонные листья. Точь-в-точь такой, как дед, являлась в моем воображении зима – старик в черных сапогах, с белыми усами, с жареным поросенком в руках.
Время шло, я рос, базилик и бархатцы во дворе становились меньше, по ступенькам к Эмине я поднимался одним махом, и ей уже не нужно было подавать мне руку. Я рос, и внутри меня росли давние желания, возникали другие, новые. Жития святых уже слишком стесняли меня, и я страдал. Не потому, что я не верил, – я верил, но слишком покорными казались мне теперь святые, слишком сгибались они пред Богом, во всем соглашаясь с Ним. Кровь Крита пробудилась во мне, и я смутно ощущал, не осознавая еще того ясно разумом, что настоящий мужчина – тот, кто сопротивляется, борется и в случае большой необходимости не побоится сказать «Нет!» даже Богу.
Это новое для меня волнение я не мог выразить словами, но в то время в словах я и не нуждался. Понимал я безошибочно, без помощи разума и логики. Печаль овладевала мной, когда я видел, что святые, скрестив руки на груди, стоят у врат Райских, взывая и умоляя в ожидании, что те откроются. Они напоминали мне прокаженных, которых я видел каждый раз, идя к нам на виноградник: они сидели у крепостных ворот с отвалившимися носами, без пальцев, с гниющими губами и простирали обрубки своих рук к прохожим, моля о подаянии. К ним я совсем не чувствовал никакой жалости, но только отвращение, и, отвернувшись, спешил пройти мимо. Такими вот начали представать в моем детском воображении и святые. Неужели нет иного пути в Рай? После сказочных драконов и принцесс я оказался в Фиваидской пустыне со святыми нищими и чувствовал, что от них тоже нужно уйти.
Всякий раз к большому празднику мать готовила сладкое – когда курабье, когда лукум, а на Пасху – пасхальные куличики. Я одевался по-праздничному и шел поздравить дядей и теток. Они радушно принимали меня и давали в подарок серебряную монету, чтобы я мог купить конфет или переводных картинок. Но на следующий день я бежал в книжную лавку господина Луки и покупал книжки о дальних странах и великих первооткрывателях: видать, семя Робинзона запало мне в душу и дало ростки.
Мало что понимал я из этих новых «житий святых», но суть их оседала в глубинах души моей. Она расширяла мой разум, наполняя его теперь уже средневековыми замками, экзотическими пейзажами и таинственными островами, благоухавшими гвоздикой и корицей. Я видел дикарей с красными перьями, которые зажигали костры, жарили людей и плясали, а острова вокруг них улыбались, как младенцы. Эти новые святые не просили о подаянии, – все, чего они только желали, они брали своим мечом, – о, если бы только можно было въехать в Рай верхом на коне, как эти рыцари! Герой и святой – вот совершенный человек, думалось мне.
Отчий дом стал тесен. Мегало Кастро стал тесным. Земля казалась мне тропическим лесом с красочными птицами и животными, с налитыми медом плодами, и мне хотелось пройти через весь этот лес, охраняя некую бледную женщину, которой угрожала опасность. Как-то проходя мимо одной из кофеен, я увидел ее лицо: ее звали Женевьева.
Теперь в воображении моем образы святых неразрывно слились с образами безрассудных рыцарей, отправившихся спасать мир, Гроб Господень или женщину, неразрывно слились с образами великих исследователей, а корабли Колумба, отплывшие из маленькой испанской гавани, – с кораблями, которые до того везли святых в пустыню, и тот же ветер наполнял им паруса.
А когда позже я прочел о герое Сервантеса, Дон Кихот казался мне святым великомучеником, отправившимся из никчемной обыденности, сопровождаемый хохотом и улюлюканьем, на поиски скрытой за внешними явлениями сущности. Какой сущности? Тогда я этого не знал, но позже понял: сущность всегда одна и та же, поскольку, чтобы возвыситься, человек до сих пор не нашел иного способа, как преобразовывать материю и подчинять личность некоей надличностной цели, пусть даже химере. Если сердце верит и любит, химеры не существует, – существуют только мужество, вера и плодотворное действие.
Прошли годы. Я пытался навести порядок в этом хаосе моего воображения, но сущность эта, – все такая же смутная, какой явилась она мне в детстве, – всегда кажется мне сердцем истины: долг наш – поставить перед собой некую цель, которая превыше наших личных забот, превыше удобных привычек, превыше нас самих. Некую цель, к достижению которой мы будем стремиться денно и нощно, презирая насмешки, голод и смерть. Даже не достичь, ибо гордая душа, едва достигнув цели своей, тут же передвигает ее все дальше и дальше. Не достичь, но никогда не прерывать восхождения. Только так жизнь становится благородной и цельной.
Объятое таким пламенем и прошло мое детство. Все свершения святых и героев казались мне самым простым, самым реальным движением человека. И пламя это соединялось с другим, более сильным пламенем, охватившим в те годы рабства Мегало Кастро и Крит.
В те далекие героические годы Мегало Кастро не был скоплением домов, лавочек и узеньких улочек, прижавшихся к побережью Крита у непрестанно рассерженного моря. Души, обитавшие там, не были безголовой или многоглавой беспорядочной толпой мужчин, женщин и детей, все силы которых растрачивались на повседневные заботы о хлебе да семье. Некий неписаный, суровый закон управлял ими, и никто не поднимал мятежной головы против этого закона, ибо над головами у всех был некто, дававший наказы. Весь город был крепостью, каждая душа в нем была крепостью, веками пребывавшей в осаде, а капитаном крепости был святой – Святой Мина, покровитель Мегало Кастро. Весь день пребывал он неподвижно на иконе в своей крохотной церквушке, сидя верхом на сером коне, с поднятым кверху красным копьем, с короткой курчавой бородой, опаленный солнцем, с грозным взглядом. Весь день, нагруженный серебряными обетными подношениями – руками, ногами, глазами, сердцами, которыми кастрийцы обвешали его, моля об исцелении. Он оставался неподвижным, делая вид, будто он – всего лишь изображение – доска да краски, но как только наступала ночь, и христиане собирались в своих домах, и один за другим гасли огни, он одним махом раздвигал серебряные подношения и краски, пришпоривал коня и ездил по ромейским кварталам. Ездил по городу, неся дозор. Запирал двери, которые христиане по забывчивости оставили открытыми, свистел ночным прохожим, чтобы те шли домой, или же стоял у дверей, радостно прислушиваясь к пению. «Должно быть, свадьба, – тихо говорил он. – Да будут же они благословенны, да родят детей, чтобы множился мир христианский». Затем он двигался вдоль крепостных стен, опоясывавших Мегало Кастро, до самого рассвета, а с первым петушиным криком прыгал верхом на коне в церковь и поднимался в свою икону. Святой снова прикидывался равнодушным, но конь его был покрыт потом, а пасть и грудь его – пеной, и когда церковный сторож господин Харалампис рано поутру приходил чистить и натирать подсвечники, он видел, что конь Святого Мины взмылен, но не удивлялся, потому что знал, как и все про то знали, что ночью святой ездит по городу, неся дозор. Когда же турки точили ножи, собираясь напасть на христиан, Святой Мина устремлялся с иконы на защиту кастрийцев. Турки его не видели, но слышали ржание его коня, узнавали его голос, видели искры, летевшие из-под конских подков на мостовую, и в страхе запирались в своих домах.