bannerbanner
Отчёт перед Эль Греко
Отчёт перед Эль Греко

Полная версия

Отчёт перед Эль Греко

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 10

А несколько лет назад турки даже видели его своими глазами. Они снова собирались устроить резню, но Святой Мина верхом на коне ринулся в турецкий квартал. Полоумный ходжа-Мустафа увидал, как он выезжает из-за угла, и пустился наутек с криком: «Аллах! Аллах! Святой Мина едет!» Подсматривая из-за приоткрытых дверей, турки видели его в золотой одежде, с курчавой серой бородой и красным копьем, и с дрожью в коленях вкладывали ножи обратно в ножны.

Для кастрийцев Святой Мина был не просто святым, но и их капитаном. Его называли «капитан Мина» и тайком носили ему оружие для благословения. Мой отец тоже зажигал ему свечку, и один Бог знает, чего только при этом ни говорил, каких упреков ни высказывал за то, что тот медлил с освобождением Крита.

Таков был капитан христиан. А Хасан-бей, кровожадный враг христиан и сосед святого, чей конак примыкал вплотную к церкви, как-то ночью услышал стук в стену над своей кроватью и понял, что это Святой Мина грозит ему, потому что не далее, как минувшим днем, он забил насмерть христианина. Потому-то капитан Мина разгневался и стучал в стену. Хасан-бей стиснул руку в кулак и тоже принялся стучать в стену и кричать: «Эй, сосед, ты прав. Клянусь верой, ты прав! Только не стучи в стену, а я ежегодно буду приносить тебе два бурдюка лампадного масла и двадцать ок свечей, чтоб ты не гневался. Не надо ссориться, – мы же с тобой соседи!» С того самого дня пес Хасан-бей в праздник Святого Мины, 11 ноября, посылает на церковный двор раба с двумя бурдюками масла и двадцатью оками свечей, а Святой Мина больше не стучит ему в стену.

Есть на Крите некое пламя, – назовем его душою, – нечто более сильное, чем жизнь и смерть. Есть гордость, упрямство, храбрость и еще нечто несказанное и неизмеримое, что заставляет радоваться и бояться того, что ты – человек.

Когда я был маленьким, в воздухе Крита стоял запах зверя – турка, а над головою у каждого был занесен турецкий ятаган. Спустя много лет, увидав «Толедо в сумерках», я понял, что за воздух вдыхал в детстве, и что за ангелы висели падающими звездами над Критом.


И когда я был маленьким, и до сих пор, август – мой самый любимый месяц. Он приносит виноград, смоквы, дыни, арбузы, и потому я назвал его Святым Августом. «Он – мой заступник, говорил я себе, – к нему буду обращать я молитву мою. Если мне чего-нибудь нужно будет, я попрошу это у него, он же попросит у Бога, и Бог мне то даст. Однажды я взял акварели и нарисовал его. Он вышел очень похожим на моего деда-крестьянина: такие же румяные щеки и такая же широкая улыбка, разве что август стоял в давильне и давил босыми ногами виноград: ноги его до колен и даже до бедер я выкрасил в красный цвет – вымазанные суслом, – а на голове у него был венок из листьев винограда. И все же чего-то ему не хватало, но вот чего? Я пристально пригляделся и пририсовал к голове пару рогов между листьями винограда, потому что платок на голове моего деда имел справа и слева два больших узла, которые напоминали рога.

С той минуты, когда я запечатлел его лицо на рисунке, вера моя в него окрепла, и я каждый год ожидал, когда он придет, уберет на Крите виноград и сотворит свое чудо – превратит виноград в вино. Потому что, помню, сколь мучительным вопросом было для меня это таинство: как виноград становится вином. Только Святой Август мог сотворить такое чудо, и потому я говорил: «Вот если бы встретить его в нашем винограднике за Мегало Кастро и попросить раскрыть свою тайну!» Что это было за чудо, я не мог понять. Зеленый виноград созревает, зрелый виноград становится вином, люди пьют вино и пьянеют. Почему они пьянеют? Все это казалось мне страшной тайной. Однажды, когда я спросил про то отца, он нахмурился и сказал: «Не расти там, где тебя не сеяли!»

Кроме того, в августе виноград вешали на шестах, где он сушился на солнце и становился изюмом. Как-то в те годы мы пошли на виноградник и остались на ночь в загородном домике. Воздух благоухал, земля горела, и даже цикады горели, словно на горячих углях.

В тот день, 15 августа, на Успение Богородицы работники отдыхали, а отец сидел на корнях маслины и курил. И соседи, тоже развесив виноград на изюм, пришли и молча курили рядом с отцом. Выглядели они расстроенными. Глаза всех были устремлены на облачко, которое показалось на небе и продвигалось вперед, мрачное и безмолвное. Я тоже сел рядом с отцом и смотрел на облако. Мне оно нравилось: темно-свинцовое, пушистое, оно все росло, меняя лицо и тело, – то полный бурдюк, то чернокрылая хищная птица, то виденный мной на картинке слон, который покачивал хоботом, пытаясь дотронуться до земли. Подул свежий ветерок, листья маслины задрожали от ужаса. Один из соседей вскочил, указывая рукой на двигавшееся облако.

– Будь оно проклято! – пробормотал он. – Лжецом буду, – Бог свидетель! – если оно не несет нам потопа!

– Прикуси язык, – сказал другой сосед, богобоязненный старик. – Богородица того не допустит. Сегодня – праздник ее милости.

Отец зарычал, но не сказал ни слова. Он верил в Богородицу, но не верил, что Богородица командует облаками.

Пока они говорили, небо потемнело. Стали падать первые крупные, теплые капли дождя. Облака опустились, желтые молнии глухо разрывали небо.

– Помоги, Матерь Божья! – закричали соседи.

Все вскочили, бросились врассыпную, каждый – к своему винограднику, где был развешен изюм из нового урожая. Они бежали, а воздух все темнел, черные косы свесились с облаков, разразилась буря. Канавы наполнились водой, целые реки текли по дорогам, всюду с виноградников неслись вопли отчаяния. Кто ругался, кто призывал Богородицу сжалиться и оказать помощь, и, в конце концов, с виноградников за маслинами послышались рыдания.

Я бежал от домика, несся среди потоков, и дивная радость, подобная опьянению, охватила меня. Впервые я открыл ту ужасную истину, что во время великих несчастий необъяснимая, нечеловеческая радость овладевала мною. Впервые увидев пожар, – горел дом моей тети Каллиопы, – я прыгал и плясал от радости перед пламенем, пока кто-то не схватил меня за шиворот и не отшвырнул прочь. А когда умер наш учитель Красакис, я с трудом удержался от смеха. Словно дом тети тяготил меня, словно учитель тяготил меня, и я внезапно почувствовал облегчение. Дружественными духами казались мне огонь, потоп, смерть. Словно я тоже был духом из их рода, словно все мы были демонами, пытавшимися облегчить землю от домов и людей.

Я оказался у дороги, но перейти через нее не мог, так как она превратилась в реку, и потому стоял и смотрел. Мимо проносились в воде связки наполовину готового изюма, – труд этого года, который устремлялся к морю и исчезал. Плач все нарастал. Несколько женщин, войдя по колени в воду, пытались спасти хоть немного изюму. А другие стояли у дороги, сорвав с себя платки, и рвали на голове волосы.

Я промок до костей и направился к домику, пытаясь скрыть радость. Я спешил увидеть, что делает отец: плачет, ругается, кричит? Проходя мимо шестов, я увидел, что весь наш изюм исчез.

Отец неподвижно стоял на пороге, кусая усы. А за ним стояла в полный рост плачущая мать.

– Отец! – крикнул я. – Наш изюм пропал!

– Мы не пропали, – ответил он. – Молчи!

Навсегда запомнил я ту минуту: думаю, она стала мне важным уроком во все последующие трудные минуты моей жизни: я всегда вспоминал отца, который молча, неподвижно стоял на пороге, не ругаясь, не умоляя, не плача. Непоколебимо созерцал он гибельное бедствие, единственный изо всех соседей сохраняя человеческое достоинство.

10. Резня

«Добро пожаловать, несчастье, если ты пришло одно!» – говорят у нас на Крите, потому что несчастье, и вправду, одно приходит редко.

На следующий день небо было совершенно чистым, потому что накануне оно натешилось вдоволь, измучило людей, и теперь смеялось. Хозяева наводили порядок в виноградниках, весь изюм пропал, пригоршни его еще встречались в грязи… В самый полдень отец спешно воротился из Кастро, – один из его друзей приехал рано поутру, шепнул что-то ему на ухо и уехал. Стало известно, что в одном из селений христиане убили какого-то важного агу, турки рассвирепели, христиане вооружились, дело снова шло к бунту. И турки спешили в Мегало Кастро укрыться за его венецианскими стенами.

Мы с сестрой гуляли по винограднику, собирая последние ягоды, еще висевшие на лозах. И вдруг с улицы донесся гул, крики и ослиный рев. Мимо проходила толпа с осликами, гружеными кадками, кастрюлями и турчанками. Мужчины бежали сзади, – кто босой, кто в стоптанных сапогах, с тюрбанами на головах, молча, сопя, поспешно направлялись в сторону Кастро. Они шлепали по грязи, жара разыгралась, воздух закипал.

– Турки, собаки! – простонала мать, схватила нас под мышки и увела домой.

Обняв ее колени, я спросил:

– Куда они торопятся? Чего им нужно? Почему ты дрожишь?

Мать погладила меня по голове:

– Боже, что предстоит увидеть твоим глазам, сынок! Тяжелая доля родиться критянином.

Приоткрыв окно, мы смотрели. Толпа удалилась, исчезла за маслинами, на дорогу опустилась тишина.

– Пошли! – сказал отец. – Быстрее. Пока солнце не село.

Мать схватила нас за руки, отец вытащил из-под подушки револьвер, осмотрел его. Револьвер был заряжен, отец сунул его в карман и последовал за нами.

Солнце садилось, когда мы вошли в крепостные ворота. На улочках уже потемнело, торопливо сновали люди, хлопали двери, матери выходили из домов и звали детей. Соседка наша Фатима-ханум, увидав нас, не поздоровалась.

Отец занял свое место в углу дивана у окна во двор. Мать выжидающе стояла перед ним, – знала, что он отдаст какой-нибудь приказ. Отец взял табакерку и медленно, не спеша, не поднимая глаз, сделал закрутку.

– Ни шагу из дому! – сказал он.

Затем, повернувшись ко мне, нахмурился:

– Боишься?

– Нет, – ответил я.

– А если турки выломают дверь, ворвутся в дом и зарежут тебя?

Волосы у меня на голове встали дыбом. Я почувствовал острие ножа у горла и хотел закричать: «Боюсь! Боюсь!», но взгляд отца был устремлен на меня, и мне стало стыдно. Внезапно я набрался духу:

– Даже если меня зарежут, все равно не боюсь!

Я почувствовал отвагу в сердце.

– Хорошо, – сказал отец и закурил.

Летом, когда я ездил в село повидать перед смертью деда, я отправился спать вместе с одним из дядей на баштан. И вдруг, когда сон уже брал меня, послышался странный треск: «крр! крр! крр!» Испугавшись, я придвинулся поближе к дяде и спросил: «Что это трещит? Мне страшно». А он повернулся ко мне спиной, злой, что я перебил ему сон: «Спи, кастриец, спи. Впервые такое слышишь? Это арбузы растут». Так и в тот день под взглядом отца мне показалось, что сердце мое увеличивается и трещит.

Мегало Кастро имеет четверо городских ворот. Каждый вечер с заходом солнца турки запирали их, и в течение всей ночи никто уже не мог ни войти, ни выйти. Те немногие христиане, что были внутри, оказывались таким образом в ловушке, – открывали ворота только с восходом солнца. А ночью, когда ворота были заперты, турки могли устроить резню, потому что в городе турок было больше, да и турецкий гарнизон стоял.

Тогда, несколько дней спустя, я впервые пережил резню. Тогда мой детский разум за прекрасной маской – за зеленой землей, щедрым виноградником, морем, пшеничным хлебом и улыбкой матери, – за всем этим он увидел впервые подлинное лицо жизни – череп.

Тогда впервые тайно запало в душу мою зерно, которому значительно позже суждено было расцвести и дать плоды – не затуманенный, открытый денно и нощно, без страха и без надежды пребывающий внутри меня третий глаз.

Мы сидели в доме, заперев дверь на два засова и прижавшись друг к другу, – мать, сестра и я, – и слышали, как снаружи, за дверью ходили разъяренные турки, как они ругались, грозили, взламывали двери и резали христиан. Мы слышали крики и хрип раненых, собачий лай и гул, словно от землетрясения. Отец ждал за дверью с заряженным ружьем. Помню, он держал в руке продолговатый камень, который называется точило, и точил длинный с черной рукоятью кинжал. Мы ждали. Он сказал нам: «Если турки взломают дверь и ворвутся сюда, я сам вас зарежу прежде, чем вы попадете им в руки». Все мы, – мать, сестра и я, – согласились и ожидали.

Думаю, если бы незримое могло стать зримым, в те часы я увидел бы, как окрепла моя душа. Я чувствовал, что за несколько часов из ребенка я вдруг стал мужчиной.

Так прошла ночь. На рассвете гул стих, смерть удалилась. Мы осторожно окрыли дверь, высунули головы наружу. Несколько соседок робко приоткрыли окна и наблюдали за улицей. Турок, продавец бубликов, плешивый, с тоненьким голоском, как раз проходил мимо с огромным лотком на голове, нараспев расхваливая свои бублики с корицей и сезамом. Какое это было счастье, что все возродилось вновь, и мы словно впервые видели небо, облака и лоток, нагруженный ароматными бубликами… Мать взяла мне один, и я принялся жевать с несказанным наслаждением.

– Мама, резня миновала? – спросил я.

Мать перепугалась.

– Молчи! Молчи, сынок, не накликай ее! Она может услышать свое имя и вернуться.

Я написал слово «резня», и волосы встали у меня дыбом от страха. Потому что тогда, когда я был ребенком, это слово состояло не из пяти стоящих рядом букв алфавита, но было страшным гулом, ногами, стучавшими в дверь, ужасными образинами с ножами в зубах, и еще вопящими по всему кварталу женщинами и мужчинами, которые, стоя на коленях за дверью, заряжали ружья. И некоторые другие слова для нас, чье детство прошло на Крите в те времена, тоже обильно источают кровь и слезы, а над ними пребывает целый распятый народ. Слова эти – свобода, Святой Мина, Христос, восстание…

Тяжела и безрадостна судьба человека, который пишет, потому что он, естественно, вынужден пользоваться словами, то есть преобразовывать свой внутренний порыв в неподвижность. Каждое слово – очень твердая скорлупа, внутри которой пребывает огромная взрывная сила, – чтобы понять, что она желает выразить, нужно дать ей взорваться внутри, подобно мине, и освободить таким образом пребывающую в заточении душу.

Один раввин, отправляясь на молитву в синагогу, составлял завещание и с плачем прощался с женой и детьми, потому что не знал, вернется ли после молитвы живым. «Потому что, – говорил он, – когда я произношу какое-нибудь слово, например: “Господи…”, слово это разрывает мне сердце, ужас овладевает мной, и я не знаю, смогу ли перейти к следующему слову – “…помилуй”».

О, если бы кто-нибудь мог читать так песню, или слово «резня», или письмо любимой женщины, или этот «Отчет», составленный человеком, который много боролся и очень мало чего достиг в жизни своей!


На другой день рано утром отец взял меня за руку и сказал:

– Пошли!

Мать испугалась:

– Куда ты ведешь ребенка? Ни один христианин еще не вышел из дому.

– Пошли, – повторил отец, открыл дверь, и мы вышли.

– Куда мы идем? – спросил я, и рука моя задрожала в его огромной ручище.

Я огляделся вокруг. Всюду пусто. На углу два огромных турка мылись у фонтана, и вода от этого становилась красной.

– Страшно?

– Да.

– Ничего. Привыкнешь.

Мы свернули за угол, и пошли к портовым воротам. Один из домов еще дымился, несколько дверей лежали вышибленные, а на пороге там была еще кровь. Мы пришли на площадь с фонтаном, украшенным львами. Рядом с фонтаном стоял старый платан. Отец остановился, вытянул руку:

– Смотри!

Я посмотрел на платан и закричал: трое повешенных покачивались там друг подле друга, босые, в одних рубахах, с высунувшимися, позеленевшими языками. Я отвернулся, не в силах смотреть, и охватил руками отцовское колено. Но он схватил меня за голову, повернул лицом к платану и снова велел:

– Смотри!

Перед глазами у меня были только повешенные.

– Пока ты жив, – слышишь? – пока ты жив, эти повешенные должны быть у тебя перед глазами!

– Кто их убил?

– Свобода, будь она благословенна!

Я не понял, и только смотрел и смотрел, широко раскрыв глаза, на три тела, покачивавшиеся среди пожелтевшей листвы.

Отец огляделся вокруг, прислушался, – на улицах ни души. Он повернулся ко мне.

– Можешь прикоснуться к ним?

– Не могу! – испуганно ответил я.

– Можешь! Можешь. Пошли!

Мы подошли ближе. Отец торопливо перекрестился.

– Прикоснись к их ногам! – велел он.

Он взял мою руку, и я почувствовал кончиками пальцев холодную задубевшую кожу: ночная роса еще была на них.

– Поклонись им! – приказал отец и, видя, что я вырываюсь, схватил меня под мышки, поднял, повернул мне голову и насильно прижал ртом к одеревенелым ногам.

Он поставил меня на землю. Колени мои дрожали. Отец нагнулся и сказал:

– Привыкай.

Он взял меня за руку, и мы воротились домой. Мать тревожно ожидала нас за дверью.

– Ради Бога, куда вы ходили?

Она порывисто схватила меня и принялась целовать.

– Поклониться ходили, – ответил отец и доверительно посмотрел на меня.

Три дня крепостные ворота оставались запертыми. На четвертый день их открыли. Однако турки все еще расхаживали по улицам, собирались в кофейнях, в мечетях. Возбуждение их еще не улеглось, а в глазах еще пылала жажда убийства, – одной искры было достаточно, чтобы весь Крит вспыхнул пламенем. Те из христиан, у кого были дети, садились на корабли, на лодки и уезжали в свободную Грецию, а те, у кого детей не было, уходили из Кастро в горы.

Мы тоже пошли в порт, чтобы уехать: впереди – отец, посредине – мать с сестрой, позади – я.

– Мы, мужчины, должны охранять женщин, – сказал отец. (Мне тогда и восьми лет еще не было.) – Я пойду впереди, ты – сзади. И смотри в оба.

Путь наш лежал через сожженные кварталы. Всех убитых убрать еще не успели, и трупы начали разлагаться. Отец нагнулся, поднял с порога одного из домов обрызганный кровью камень и дал мне:

– Сохрани его!

Я уже начинал понимать дикие повадки отца: он не воспринимал новую педагогику и следовал очень старой – беспощадной и единственной, которая могла спасти нацию. Так волк натаскивает своего единственного, любимого волчонка, учит его охотиться, убивать и благодаря хитрости и удали избегать ловушек. Этой суровой педагогике отца обязан я моей выдержкой и упорством, всегда помогавшими мне в трудную минуту. Этой суровости обязан я и всеми моими непокорными суждениями, которые теперь, на исходе жизни владеют мной, не принимая упований ни на Бога, ни на Дьявола.


– Пошли в твою комнату, нужно принять решение, – сказал мне отец, прежде чем покинуть дом.

Мы остановились посреди комнаты, и он указал на висевшую на стене большую карту Греции.

– Не хочу ни в Пирей, ни в Афины, – там соберутся все беженцы. Будут плакаться, что голодают, да умолять о помощи. Мне это противно. Выбери какой-нибудь остров.

– Какой захочу?

– Какой захочешь.

Я взобрался на стул и принялся разглядывать эгейские острова – зеленые посреди голубого моря, – провел пальцем от Санторина к Мелосу, Сифносу, Миконосу, Паросу и остановился на Наксосе.

– Наксос! – сказал я.

Мне нравились его очертания и название. Разве мог я в ту минуту подумать, какое решающее воздействие на всю мою последующую жизнь окажет этот случайный, роковой выбор!

– Наксос! – снова сказал я и посмотрел на отца.

– Хорошо, – ответил он. – Поехали на Наксос.

11. Наксос

Этот остров был очень ласковым и спокойным, а лица у его жителей добрыми. Обилие дынь, персиков, смокв, ласковое море. Я наблюдал за тамошними людьми. Страх перед землетрясением или турками был им неведом, и в глазах у них не горел огонь. Свобода погасила здесь страсть к свободе, и жизнь покоилась, словно тихие, спящие воды. Если даже что-то и будоражило здесь людей, буря от этого не поднималась. Беспечность была первым даром острова, которым я наслаждался, гуляя по Наксосу. Беспечность, а спустя несколько дней – скука. Мы познакомились с богатым наксосцем – господином Лазарем, имевшим чудесный сад в Энгарах, в часе ходьбы от Хоры. Он пригласил нас туда, и мы гостили у него две недели. Какое изобилие! Какие деревья, сгибающиеся под тяжестью плодов! Какое блаженство! Крит казался сказкой, далеким взбалмошным облаком. Ничто здесь не напоминало об ужасах, крови и борьбе за свободу, – все таяло и исчезало среди сонного наксосского счастья.

В шкафу богатого загородного дома я нашел кипу пожелтевших книг, вытащил их, уселся под маслиной и принялся с наслаждением листать. Я разглядывал старые выцветшие картинки – женщины, воины, дикие звери и банановые леса. В одной из книг – льды, заледеневшие корабли и медвежата, словно клочья ваты, прилипшие к снегу. В другой книге – далекие города, высокие трубы, рабочие и огромные огни…

Ширился круг моих знаний, а вместе с ними ширился и мир. В воображении моем возникали огромные деревья, невиданные звери, черные и желтые люди, и лишь немногие из прочитанных слов волновали сердце. В одной из этих пожелтевших книг я прочел: «Счастлив человек, повидавший много морей и много земель». В другой: «Лучше день быть быком, чем год – волом». Это я не совсем понял, осознав однако одно – что быть волом мне не хотелось. Я закрывал книгу, устремлял взгляд на обильные плодами абрикосовые и персиковые деревья, дышал теплым благоуханным воздухом и ощущал себя насекомым с еще неокрепшими крылышками, которое бьет ножками о землю, желая взлететь, а на сердце у него тревога. Сможет или не сможет? Потерпим еще немного…

Я терпел, тайно, сам того не подозревая, готовясь в душе к тому дню, когда у меня вырастут крылья и я взлечу.

А племянница господина Лазаря, двенадцатилетняя, похожая на мальчишку Стелла, повесила на соседней маслине качели и, напевая, раскачивалась в воздухе. От резких движений юбка ее поднималась, и ее круглые белоснежные коленки так и сияли на солнце. Я не мог слышать ее пения, не мог видеть ее коленок, и однажды разозлился и бросил книжки на землю. А она жевала мастику, смотрела на меня и смеялась. Время от времени она напевала мне шутливую песенку, слова которой я начисто забыл, кроме вот этих:


Глазенки эти черные, что на меня глядят,

Мой светик, лучше отведи, – мне смерть они сулят.


– Стелла! – гневно закричал я, вскочив. – Или ты отсюда уйдешь, или я уйду!

Она слетела с качелей.

– Давай уйдем вместе! – сказала Стелла, уже не смеясь, и, понизив голос, добавила. – Давай уйдем вместе, несчастный, потому что с понедельника тебя отдадут в заточение к католическим священникам. – Я слышала, как твой отец говорил с дядей.

На Наксосе, на горе в замке, где вот уже несколько веков жили потомки франкских завоевателей, находилась знаменитая Французская Католическая Школа. Однажды мы поднялись туда с отцом и некоторое время смотрели на нее, а затем отец сказал:

– Обучают здесь многим наукам, только вот учителя – католические попы, – будь они неладны! Еще чего доброго окатоличишься!

С тех пор о Французской Школе он больше не заговаривал, но я знал, что мысли этой не оставил, не зная, какое решение принять. И вот вечером того же дня, когда Стелла сообщила мне об этом, отец взял меня после ужина и повел прогуляться по саду. Светила луна, было тихо, мир вокруг благоухал.

Отец все время молчал и только перед тем, как возвращаться, остановился и заговорил:

– Восстание на Крите затянется надолго. Я вернусь на остров, – не могу гулять по садам, когда христиане воюют. Каждую ночь вижу во сне, как твой дед ругает меня. Мне нужно ехать. Но я не хочу, чтобы ты терял время зря. Ты должен стать человеком.

Он помолчал, сделал два шага, остановился и снова сказал:

– Ты понял? Человек – это тот, кто приносит пользу на родной земле. Очень жаль, что тебе не мечом крушить, а пером водить. Что тут поделаешь? Таков твой путь, – иди же по нему! Понял? Выучишься наукам, чтобы помочь Криту освободиться, – вот какова цель! Иначе – пошла она к дьяволу, наука, – не хочу тебя видеть ни учителем, ни монахом, ни мудрым Соломоном. Хорошенько подумай об этом, я принял решение, прими и ты. А если ты ни к мечу, ни к перу не способен, так жаль, что хлеб ешь даром.

– Боюсь я католических попов, – сказал я.

– И я их боюсь. Настоящий мужчина боится, но преодолевает страх. Я в тебя верю.

И, минуту подумав, уточнил:

– Нет, не в тебя, – в кровь, которая течет в жилах твоих, верю. В критскую кровь. Так что перекрестись, сожми руку в кулак, а в понедельник, если Бог того пожелает, я отведу тебя и запишу к католическим попам.

В тот день, когда мы с отцом поднимались к замку, где находилась Католическая Школа, шел дождь. Мелкий осенний дождик. Дорожки потускнели, за спиной у нас вздыхало море, дул легкий ветерок, листья облетали с деревьев и, падая по одному, желтые и коричневые, украшали промокшую дорогу наверх. Высоко над нами пробегали облака, гонимые сильным ветром, который, должно быть, дул там. Я поднимал голову, ненасытно смотрел на них, видя, как они бегут, сходятся, расходятся, а некоторые из них свешивали вниз крупную серую бахрому, желая достать до земли. С раннего детства любил я смотреть на облака, лежа во дворе на спине. Время от времени пролетала какая-нибудь птица – ворон, ласточка или голубь, – и я настолько становился единым целым с ней, что, раскрыв ладонь, ощущал теплоту ее животика. «Сдается мне, госпожа Марги, сын твой тронется рассудком, – как-то сказала моей матери наша соседка госпожа Пенелопа. – Все облака разглядывает». – «Не беспокойся, госпожа Пенелопа, придет время, и жизнь заставит его смотреть и пониже», – ответила мать.

На страницу:
6 из 10