
Полная версия
Из всех возможных жизней. Kazama Daniel
Она не знала, что скажет. Она всю дорогу от автовокзала думала, что скажет, и ничего не придумала. Всё, что она придумывала, было из тех же сериалов.
Она позвонила.
За дверью что-то звякнуло, потом послышались шаги, потом щёлкнул замок.
Он открыл. В клетчатом фартуке поверх серой футболки, с мокрыми руками, которые держал на весу, как хирург. С пальцев капало. От него пахло кумином и луком.
— Я третью воду сливаю, — сказал он. — Надо семь.
Фейт стояла на пороге и смотрела на его мокрые руки.
— Я подожду, — сказала она.
Глава 7. Сердце
У него в квартире было семнадцать калькуляторов.
Фейт пересчитала их в первое же утро, в субботу, десятого марта, когда проснулась раньше него и вышла в комнату в его футболке, босиком, по холодному паркету. Калькуляторы стояли на длинной полке над письменным столом, в ряд, по росту, как солдаты на построении. Чёрные, серые, бежевые, с красными цифрами, с зелёными, с жидкокристаллическими. «HP-41C». «TI-59». «HP-67» с каким-то карточным считывателем. Ещё десяток без названий, с выцветшими кнопками. Самый маленький был размером со спичечный коробок. Самый большой — с книгу.
Под полкой на столе лежала доска для нард, закрытая, и рядом — лоция, и рядом — стопка бумаги, исписанной формулами, придавленная жёлтым кубиком.
— Я их не коллекционирую, — сказал он из-за спины. Она не слышала, как он встал. — Они сами.
— Сами пришли?
— Сначала отцовский. Вон тот, второй слева. Потом я на барахолке увидел такой же, только сломанный. Починил. Потом ещё. Люди выбрасывают, а они работают. Я не могу, когда работающее выбрасывают.
Он стоял в дверях, в трусах и в носках, лохматый, с отпечатком подушки на щеке, и говорил про калькуляторы так серьёзно, как будто его вызвали в суд давать показания. Фейт засмеялась. Он посмотрел на неё, на свою футболку на ней, на её босые ноги на холодном паркете, — и пошёл за тапками.
Тапки были мужские, огромные, и она ходила в них, шаркая, как старушка.
* * *Первые недели были такие, что Фейт потом не могла их рассказать даже Дане. Не потому, что стеснялась, — потому что рассказывать было нечего. Ничего не происходило. Она приходила к нему после работы, или он к ней, и они ужинали, и разговаривали, и ложились спать. Утром пили кофе — у него была старая гейзерная кофеварка, которую он чистил после каждого раза зубной щёткой, — и шли на работу, вместе до ларька, потом порознь, потому что в башне у них были разные лифты.
Она узнавала его, как узнают новый город: по мелочам.
Он мыл посуду сразу, никогда не оставлял до утра. Он складывал полотенца втрое, и когда она сложила вдвое, ничего не сказал, просто потом переложил. Он не умел готовить ничего, кроме плова, яичницы и овсянки, — плову его на первом курсе научил сосед по общежитию, аспирант-химик из Ташкента, и плов был хороший, яичница так себе, гречка всегда немного пригорала. Он не смотрел телевизор и не знал, что такое сериалы, которые все обсуждают. Он читал лоцию, «Лоцию залива Аляска», «Лоцию пролива Пьюджет» и ещё какую-то, японскую, в переводе. Он засыпал мгновенно, на спине, как солдат, и спал неподвижно до будильника, а просыпался за минуту до него, всегда, и выключал его, не дав прозвенеть.
Он мыл рис в семи водах. Это было святое.
— Почему семь? — спросила она в первый раз.
— Потому что после шестой вода ещё мутная. А после седьмой — прозрачная.
— А если после пятой уже прозрачная?
— Так не бывает.
— А если бывает?
Он подумал.
— Тогда я всё равно сделаю семь, — сказал он. — На всякий случай.
Он считал воды вслух. Вполголоса, себе под нос, наклонившись над раковиной: «Раз». Сливал. «Два». Сливал. Фейт сначала думала, что он делает это для неё, в шутку, а потом поняла, что он делает это всегда, даже когда один. Он стоял над раковиной, сутулый, и считал воды, как будто от счёта что-то зависело.
Она узнала, что у него под левой лопаткой родинка, похожая на запятую. Что он боится щекотки до судорог. Что у него не было девушки четыре года, а до этого была одна, Оливия, два года, и она ушла, потому что «с тобой как в библиотеке». Он сказал это спокойно, без обиды: «Она права была. Со мной как в библиотеке». Фейт ничего не ответила. Ей нравились библиотеки.
Она узнала, что он не говорит «случайно». Ни разу, ни про что. Она заметила это в конце марта, когда разбила у него чашку и сказала: «Я случайно», — и он сказал: «Ничего. Это старая», — и поняла, что за три недели ни разу не слышала от него этого слова. Он говорил «так вышло», «не подумал», «рука соскользнула». Но не «случайно». Она спросила. Он пожал плечами: «Не знаю. Не нравится слово». И пошёл за веником.
* * *Восемнадцатого апреля они поехали к кардиологу.
Она поехала с ним. Он не просил, но и не возражал, когда она сказала, что отпросилась с работы на два часа. Он сказал: «Хорошо», — и больше ничего, и всю дорогу в такси смотрел в окно.
Клиника была частная, на Футхилл-драйв, в новом здании с зеркальными стёклами. В холле стояли белые кресла и фонтанчик с водой, который журчал так навязчиво, что хотелось в туалет. Они ждали двадцать минут, и он сидел, положив руки на колени, ровно, и не доставал кубик. Фейт заметила, что он не достаёт кубик, и от этого ей стало тревожнее, чем если бы доставал.
Доктору Олсен было лет пятьдесят пять. Она была худая, с короткими тёмными волосами и очками на цепочке, и говорила быстро, сухо, с длинными «так-с» между фразами, как будто листала невидимую карту. Кабинет у неё был маленький и тесный, с кушеткой, аппаратом ЭКГ на тележке и плакатом с разрезанным сердцем на стене.
— Так-с, — сказала она, глядя на Фейт. — Вы супруга?
— Нет, — сказала Фейт.
— Подруга, — сказал он.
— Так-с. Подруга может остаться, если пациент не против. Раздевайтесь до пояса, ложитесь.
Он разделся до пояса и лёг. Доктор Олсен наклеила ему на грудь липкие кружочки электродов, на запястья и щиколотки надела прищепки. Он лежал и смотрел в потолок. Фейт сидела на стуле в углу и смотрела на его грудь, на рёбра, на родинку-запятую, которую отсюда видно не было, но она знала, что она там, под лопаткой, на спине, прижатой к кушетке. Аппарат зажужжал, и из него поползла розовая лента с зелёными зубцами.
Доктор Олсен оторвала ленту, посмотрела, поднесла ближе к очкам.
— Так-с, — сказала она. — Синусовый ритм, семьдесят два. Ось нормальная. Интервалы в норме. Сегмент ST… — Она помолчала, разглядывая. — В норме. Одевайтесь.
Фейт отпустила ремень сумки.
— Норма? — спросила она.
— ЭКГ в покое в норме, — сказала доктор Олсен. — Это не одно и то же. — Она села за стол, открыла карту на экране. — Так-с. Жалобы есть? Обмороки? Сердцебиение? Ночью бывает, что просыпаетесь, как будто воздуха не хватает?
— Нет, — сказал он, застёгивая рубашку. — Ничего.
— Семейный анамнез. Кто-нибудь в семье умирал внезапно? До пятидесяти?
Он застегнул последнюю пуговицу. Не ту — пропустил одну, и рубашка села криво, воротник поехал. Фейт видела это и не сказала.
— Отец, — сказал он. — В сорок один. На волейболе. Вскрытие ничего не показало.
Доктор Олсен подняла голову от экрана и посмотрела на него поверх очков. Долго.
— Так-с, — сказала она. — А вот это уже интересно. — Она сняла очки, дала им повиснуть на цепочке. — Понимаете, что значит «вскрытие ничего не показало»?
— Что сердце было здоровое.
— Что сердце было здоровое на вид. Мышца нормальная, сосуды нормальные, клапаны. А оно остановилось. Это значит — проводка. Электрика. — Она постучала пальцем по столу. — Есть такая группа синдромов, каналопатии. На вскрытии их не видно, потому что там нечего видеть: всё дело в том, как ионы проходят через мембрану клетки. Удлинённый QT, синдром Бругада, ещё пара. Наследуются. Если у отца было — у сына пятьдесят на пятьдесят.
— Пятьдесят на пятьдесят, — повторил он.
— Примерно. Для аутосомно-доминантных. — Она посмотрела на ленту ЭКГ, которая лежала на столе. — Бругада, например, часто прячется. Паттерн на ЭКГ то есть, то нет. У многих в покое — норма. Как у вас.
— Какая вероятность, — спросил он, — что ЭКГ в покое пропустит?
Доктор Олсен посмотрела на него с интересом.
— Вы кем работаете?
— Инженером.
— Видно. — Она снова надела очки. — Если у вас Бругада — спонтанный паттерн на обычной ЭКГ видят примерно у трети. Может, меньше. Остальных ловят пробой. Вводят препарат, аймалин, в стационаре, под мониторингом, и смотрим, что делает сердце. Если синдром есть — препарат его выявляет. Плюс генетика: панель, анализ крови, смотрят гены. SCN5A и другие. Это дорого и долго, но это ответ.
— А если найдут?
— Если найдут, будем решать. Иногда — ничего, просто наблюдение. Иногда — таблетки. Если риск высокий — кардиовертер-дефибриллятор. Маленькая коробочка под ключицей. Если сердце остановится, она его запустит. Живут с ним нормально. Летают, работают, детей рожают. — Она посмотрела на Фейт. — Ну, не они, конечно. Жёны.
Фейт почувствовала, что краснеет. Доктор Олсен этого не заметила или сделала вид.
— Так-с, — сказала она. — Я вам пишу: холтер на сутки, эхокардиография, направление на пробу с аймалином в кардиоцентр, и консультация генетика. Начните с холтера и эхо, это можно здесь. Пробу и генетику — в кардиоцентре, там очередь, запишитесь сразу. — Она нажала «печать». Принтер зашуршал. — Вопросы?
— Нет, — сказал он.
— Есть, — сказала Фейт. — А если ничего не делать?
Доктор Олсен посмотрела на неё.
— Если ничего не делать, — сказала она, — то ничего не узнаете. Может быть, проживёт до девяноста. Может быть, нет. Отец не знал. — Она протянула ему распечатку. — Мой совет — узнать.
* * *На улице было тепло, по-настоящему весеннее, и на Футхилл-драйв цвели вишни, розовые, пышные, над машинами. Он шёл к остановке быстро, Фейт едва поспевала.
— Гленн.
— Да.
— Ты запишешься? В кардиоцентр?
Он остановился. Посмотрел на распечатку в руке. Сложил её вдвое, потом ещё вдвое, аккуратно, углами к углам.
— Холтер сделаю, — сказал он. — И эхо.
— А пробу?
— Нет.
— А генетику?
— Нет.
Фейт смотрела на него. Вишни сыпали лепестки на тротуар, на машины, ему на плечи.
— Почему?
Он долго не отвечал. Мимо проехал автобус, обдал их тёплым воздухом.
— Я не хочу жить в кардиологии, — сказал он.
— Что это значит?
— Это значит — если найдут, я буду с этим жить. Каждый день. Каждое утро я буду просыпаться и думать: сегодня? Буду считать пульс. Буду бояться подниматься по лестнице. Буду каждый раз, когда кольнёт, думать: вот. Я так не хочу. — Он посмотрел на неё. — Это как твоя мама с папкой.
Фейт замерла.
Это было нечестно. Она рассказала ему про папку на Хидден-Пик, на ветру, над утонувшим городом, — рассказала то, чего никому не рассказывала. И он взял это и положил сейчас на тротуар между ними, как камень.
— Не смей, — сказала она тихо.
— Я не хотел…
— Не смей сравнивать. Мама жила по бумажке, которую ей продали. А это — врач. Это анализ. Это не прогноз, это наоборот. Это чтобы не жить по бумажке.
— Я знаю.
— Ты знаешь? Ты знаешь, что у тебя в веере написано «внезапная сердечная смерть»? Ты знаешь, что у тебя отец упал на волейболе? Ты знаешь, что пятьдесят на пятьдесят? И ты не хочешь проверить?
— Я проверил, — сказал он. — ЭКГ нормальная.
— Так. — Фейт остановилась посреди тротуара. — Так. Ты проверил то, что ничего не найдёт! Она же сказала — у трети!
Прохожие обернулись. Фейт понизила голос.
— Ты обещал, — сказала она.
— Я обещал проверить.
— Ты знаешь, что я имела в виду.
Он молчал. Он стоял под вишней, с распечаткой, сложенной в маленький тугой квадратик, и молчал, и лицо у него было без звука, совсем, как никогда раньше, и Фейт впервые подумала, что это молчание может быть стеной.
— Поехали домой, — сказал он наконец. — Я плов сделаю.
— Я не хочу плов!
Она развернулась и пошла вниз по Футхилл-драйв, прочь от остановки, куда глаза глядят. Он её не догнал. Она дошла до Девятой Южной, потом до Стейт-стрит, потом поймала такси и поехала к себе, на Ферн-стрит, на пятый этаж без лифта, и сидела там под фикусом до ночи, и он не звонил.
* * *Дана выслушала её в пивной на Мейн-стрит, не перебивая, что для Даны было подвигом. Мандарин лежал на столе. Хоккея не было — по телевизору без звука показывали футбол.
— Мужики, — сказала Дана, когда Фейт закончила. — Знаешь, сколько у меня таких на аппарате лежало? Которые «не хотели жить в больнице»? Половина. Они не хотят жить в больнице, поэтому потом живут в реанимации. Неделю. Потом не живут.
— Дана.
— Что «Дана»? Я тебе правду говорю. Ты хотела правду — вот. — Дана отпила пива. — Он инженер?
— Да.
— Цифры любит?
— Да.
— Пятьдесят на пятьдесят — это он слышал?
— Слышал. Повторил.
Дана задумалась.
— Странно, — сказала она. — Обычно цифровые мужики, наоборот, бегут обследоваться. Им надо знать. Им неизвестность хуже. Они на всё анализы сдают, даже на то, чего не бывает. — Она покатала мандарин по столу. — Знаешь что. Познакомь меня с ним.
— Зачем?
— Посмотреть хочу.
* * *Через неделю они встретились втроём, там же, на Мейн-стрит.
Фейт с утра нервничала. Она помирилась с ним через два дня после клиники: он пришёл к ней вечером, с пакетом из магазина, в котором были молоко, хлеб и лампочка — «на всякий случай, запасная», — и они не говорили о кардиологии, вообще, ни слова. Сказал он только одно, уже в дверях, уходя: «Холтер — в среду». И правда — в среду он пришёл с маленькой коробочкой на ремне и проводами под рубашкой, и проносил её сутки, и спал с ней. Эхо сделали в пятницу. Пробу и генетику он не упоминал. Она тоже.
Дана пришла вовремя, что было неслыханно, и смотрела на него весь вечер, как смотрела, наверное, на снимки.
Она задавала вопросы. Прямые, грубые, в лоб: сколько зарабатываешь, сколько пьёшь, куришь, почему один, что с отцом, что с матерью. Он отвечал. Коротко, точно, без обиды, как отвечал доктору Олсен. Зарабатываю нормально. Пью мало. Не курю. Один — так вышло. Отец — сердце. Мать — в Грейт-Фолс, второй брак, созваниваемся. Дана кивала и пила. Фейт сидела между ними, как на допросе, и молчала.
Потом Дана сказала:
— Слушай сюда, mijo. Я реаниматолог. Я тебе скажу как реаниматолог. У меня в отделении каждый месяц один-два таких, как твой отец. Молодые. Упал на футболе, упал в спортзале, упал в автобусе. Привозят — и всё, ничего не сделаешь, потому что двадцать минут ехали. Если бы у них стояла коробочка — они бы не ко мне ехали, а домой. Пробу сделай.
Он посмотрел на неё.
— Я подумаю, — сказал он.
— Ты уже подумал. Я вижу, что подумал. Ты подумал «нет».
— Да, — сказал он. — Я подумал «нет».
Дана откинулась на спинку стула.
— Почему?
Он помолчал. Взял со стола её мандарин, покрутил в пальцах, как кубик, и положил обратно.
— Я обещаю — через год, — сказал он, глядя не на Дану, а на Фейт. — Через год сделаю. Всё. Пробу, генетику, что скажут.
— Почему через год? — спросила Фейт.
— Мне надо год, — сказал он. — Просто год. Пожалуйста.
Фейт смотрела на него. Он смотрел на неё. Футболисты на экране без звука забили гол и бегали, раскинув руки, как самолёты.
— Хорошо, — сказала Фейт. — Через год.
* * *Потом, на улице, когда он ушёл за такси, Дана взяла Фейт за локоть.
— Он не больниц боится, — сказала она.
— А чего?
Дана подумала. Курила, щурилась на фонарь.
— Не знаю, — сказала она. — Чего-то другого. Я таких видела. Которые боятся не умереть, а чего-то… что-то потерять. Не жизнь. Что-то ещё. — Она бросила сигарету, растёрла ногой. — Он тебя любит, это видно. Он на тебя смотрит, как на монитор, когда там ритм восстанавливается. Но он чего-то боится. И это не больница.
— А что?
— Я реаниматолог, Фейт, а не ты. Это ты у нас по головам. — Дана достала из кармана мандарин, посмотрела на него и положила обратно. — Ты и разбирайся.
* * *Холтер был в норме, эхо было в норме. Доктор Олсен написала в заключении: «Структурной патологии не выявлено. Рекомендовано: проба с аймалином, консультация генетика». Он прочитал, сложил вчетверо и убрал в ящик стола, под лоцию.
Вечером того дня он мыл рис. Фейт стояла рядом, прислонившись к холодильнику, и смотрела, как он наклоняется над раковиной, сутулый, и слушала, как он считает.
— Раз.
Вода, мутная, белая, ушла в слив.
— Два.
Она хотела что-то сказать и не знала что.
— Три.
Она подумала о маме, сидящей на полу у шкафа. О голубой папке. О том, что он сказал под вишней, и что это было нечестно, и что в этом была какая-то правда, которую она не хотела видеть.
— Четыре.
— Гленн, — сказала она.
— Пять, — сказал он. — Да?
— Ничего.
— Шесть.
Вода была уже почти прозрачная. Почти. В ней ещё плавала белёсая дымка, тонкая, как дыхание на стекле.
— Семь.
Он слил седьмую воду. Рис лежал в миске, белый, чистый, каждое зёрнышко отдельно. Он посмотрел на него, кивнул, сам себе, и выпрямился.
Фейт достала телефон, открыла календарь, пролистала вперёд, до апреля сорок первого года. Апрель сорок первого был пустой, белый, как вода после седьмого раза. Она выбрала восемнадцатое — ровно год от клиники — и написала: «Через год».
Потом подумала, стёрла и написала: «Гленн. Через год. Обещал».
Потом стёрла «обещал».
Потом оставила.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ВЕЕР
СЛЕД № 9
Веер: СГА-2008. Ветвь: 7-Г.
Тип: фотоизображение (облачное хранилище, частный аккаунт).
Описание: двое на берегу горного озера, мужчина и женщина. У женщины в руках красный термос. На заднем плане — вершина со снегом.
Геометка: озеро Бланш. Дата съёмки: 12.10.2040.
Достоверность: 0,58.
Глава 8. Красный термос
Она переехала к нему в июле, после своего дня рождения.
Ей исполнилось тридцать. Она боялась этой цифры года два, как боятся её все, кому за двадцать восемь, — без причины, просто потому, что круглая. Утром первого июля она проснулась на Эдисон-стрит, в его постели, от запаха кофе и чего-то горелого, и вышла на кухню в его огромных тапках. На столе стояла большая чёрная чугунная кастрюля с крышкой, тяжёлая, как гиря, с бантом из бечёвки на ручке. Рядом лежала распечатка на трёх листах, мелким шрифтом.
— Это что?
— Голландская печь, — сказал он. Он стоял у плиты, спиной, и отскребал что-то со сковородки. — Так называется. Для хлеба. Я прочитал, что дома хлеб не поднимается, потому что духовка не держит пар. А в чугуне пар держится. Хлеб сам себе делает пар. — Он обернулся. — Там инструкция. Я пересчитал из чашек в граммы. Чашки — это погрешность.
Фейт смотрела на кастрюлю, потом на распечатку, три листа: он переписал три листа про хлеб и пересчитал всё в граммы.
— А что горит? — спросила она.
— Панкейки. Я хотел сделать панкейки. — Он посмотрел на сковородку. — Панкейки не получились.
В воскресенье она испекла хлеб в чугуне, по его граммам, и хлеб поднялся и лопнул сверху ровной трещиной, похожей на улыбку, как на обложке той книги, и корочка была тёмная, хрустящая, и когда она постучала по донышку, он ответил глухо, как полагается. Она разрезала его. Внутри не было сырого комка. Внутри был хлеб.
Она стояла над ним с ножом и не знала, что чувствует. Она радовалась и была почти разочарована. Три года хлеб не получался, и это было её, единственное, во что она упрямо верила без всяких гарантий, — и вот он пришёл с чугунной кастрюлей и тремя листами граммов, и хлеб получился, и упрямиться стало не во что.
— Вкусно, — сказал он с набитым ртом.
— Вкусно, — сказала она.
Она пекла теперь каждое воскресенье, и хлеб получался почти всегда. Когда не получался, она радовалась тоже, тихо, про себя.
* * *Переезд занял два дня и одну поездку на его машине.
Машина у него была старая белая «королла», две тысячи двадцать третьего года, которую он купил подержанной и берёг, как последний автомобиль на земле. Он мыл её каждую субботу и не парковал под деревьями — птицы, смола, — и у бордюров — бордюры, диски. Когда в июне какой-то подросток на самокате задел её дверь и оставил на белой краске тонкую серую царапину длиной в ладонь, он два дня ходил мрачный, а на третий сказал за ужином:
— Её теперь угонят.
— Почему?
— Царапина. Значит, машина уже не новая на вид. Значит, хозяин за ней плохо смотрит. Значит, можно. Угонщики так рассуждают.
— Гленн. Ей семнадцать лет.
— Ну и что.
— Никто не угонит «короллу» двадцать третьего года из-за царапины.
Он подумал.
— Угонят, — сказал он. — Я читал статистику.
Фейт не стала спорить. Она сфотографировала царапину и отправила Дане с подписью «причина угона». Дана ответила тремя смеющимися рожицами и словом «инженеры». Царапину он закрасил через неделю, специальным карандашом, так что её почти не стало видно. Машину никто не угнал.
Вещей у Фейт оказалось мало. Одежда, книги, ноутбук, косметика, кастрюли, которые были ей не нужны, потому что у него были свои. Пианино и фикус остались у хозяйки. Фикус она поливала напоследок долго, впрок.
Последним из квартиры на Ферн-стрит она забрала лист.
Она открыла пианино — в последний раз, — и просунула руку между струнами, и достала его с деревянной планки. Пыли на нём стало больше, и струна загудела, как всегда, и Фейт постояла, слушая, пока не затихло.
У Гленна она положила лист в книгу. В ту самую — «Хлеб своими руками», с румяным караваем на обложке, которую она привезла с собой и поставила на свою полку, единственную полку в его квартире, которую он для неё освободил. Лист лёг между страницами про ржаную закваску. Она закрыла книгу и поставила её на полку корешком наружу.
Он видел. Он стоял в дверях комнаты с коробкой в руках и видел, как она открывает книгу и кладёт туда лист. Он ничего не сказал. Она тоже.
Про лист они не говорили с весны. Они договорились не проверять, и не проверяли. Иногда Фейт думала о нём — когда видела у Гленна в ящике стола сложенное вчетверо заключение доктора Олсен, когда слышала, как он поднимается по лестнице, не запыхавшись, когда он засыпал, и она лежала рядом и слушала его сердце, прижавшись ухом к его спине, к родинке-запятой. Сердце билось ровно. Она считала. Семьдесят два. Как на ЭКГ.
Она никогда не говорила ему, что считает.
* * *Одиннадцатого октября, в четверг, она купила термос.
Это было глупо. У них был термос — его, стальной, серый, с вмятиной на боку, тот самый, с которым он приехал к ней в новогоднюю ночь. Термос был хороший, держал тепло сутки. Но у него отваливалась крышка-чашка, и прокладка пропускала, и в сумке всегда оставалось мокрое пятно. Фейт зашла в спортивный магазин на Стейт-стрит за кроссовками, кроссовок своего размера не нашла и пошла к выходу мимо полки с термосами.
Они стояли рядами, разноцветные, блестящие. Синие, зелёные, чёрные, серебристые. И один красный. Тёмный, винный, с матовым боком, как спелая вишня. Двадцать пять унций. Она взяла его в руки. Он был лёгкий, гладкий, тёплый на ощупь, хотя внутри ничего не было.
Она купила его, сама не зная зачем. Он стоил дороже, чем кроссовки, которых она не нашла.
— Зачем? — спросил Гленн вечером, когда она поставила термос на стол. — У нас есть.
— Цвет понравился.
Он посмотрел на термос долго. Фейт подумала, что он сейчас скажет что-нибудь про погрешность, про то, что новый термос — это лишняя вещь, что старый ещё послужит. Он ничего такого не сказал. Он взял термос, повертел в руках, открыл, понюхал, закрыл.
— Красивый, — сказал он. — Возьмём завтра.
— Куда?
— На озеро.
Они собирались на озеро с сентября. Всё откладывали — то работа, то погода, то у Гленна машина «стучала», хотя ничего не стучало. На двенадцатое, пятницу, они оба взяли отгул. Фейт взяла отгул легко, доктор Брандт подписал не глядя. Гленн — тоже легко, сказал он. Впрочем, он всегда говорил «легко».
* * *Выехали они в семь утра.
Город ещё спал, улицы были пустые, синие. Смога пока не было: в октябре он только собирался, висел над горизонтом тонкой бурой полоской, как грязь по краю стакана. Они проехали по Саут-Темпл, свернули в каньон Биг-Коттонвуд, мимо будки на въезде, где сонный рейнджер взял с них деньги за парковку и выдал квиток. Дорога пошла вверх, вдоль реки, серпантином, до парковки у начала тропы.
Он вёл машину медленно, очень медленно, двадцать пять миль в час на прямых, пятнадцать на поворотах, и их обгоняли все: внедорожники, туристические микроавтобусы, один раз — велосипедист. Велосипедист обогнал их на подъёме, привстав на педалях, и помахал рукой.
— Нас велосипед обогнал, — сказала Фейт.


