Ржавая Эн. Книга 1
Ржавая Эн. Книга 1

Полная версия

Ржавая Эн. Книга 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Она хотела сказать это вслух и не знала как. У неё был рот. Она не умела им пользоваться.

Страж шагнул в кладовку. Ему было тесно, он задел плечом ящик, посыпались платы. Пластина повернулась к папе, потом к ней. Задержалась.

— Обнаружена единица хранения. Кукла, бытовая, списанная. Активна.

Он протянул к ней руку.

Она не решала ничего. Тело решило само. Оно рванулось прочь — всё сразу, не зная, где у него что, — ноги ударили в пол, спина в стену, и стена оттолкнула её обратно. Вперёд. Прямо на серое.

Она упала на него грудью.

Той самой, пробитой, с рваными краями и торчащими жилами.

Она не знала, что у стража под нагрудной пластиной, в щели шириной в палец, открытый сервисный порт. Не знала, что оголённые провода её батареи войдут в эту щель, как ключ в замок. Не знала, что так бывает.

Вспышка была белой. Запахло палёным.

Стража выгнуло. Он постоял секунду, очень прямо, и рухнул навзничь, в дверной проём, намертво заклинив его собой. За ним, в ячейке, заметались два других: слишком большие, чтобы перелезть, слишком тяжёлые, чтобы быстро оттащить.

Энжела лежала на полу. В груди у неё что-то шипело и гасло. Перед глазом, у самого лица, была папина рука — ладонью вверх, с чернильным пятном на пальце.

Вниз. Круг и черта.

Она поползла.

У неё была одна рука, и она не умела ею пользоваться. Она цеплялась за ящики, роняла их на себя, подтягивалась, волокла ноги, которые ещё не понимала. Угол. Корпус вентилятора. Под ним — квадрат железа с кольцом.

Она потянула кольцо. Люк поддался.

Из дыры дохнуло холодом и темнотой.

Позади скрежетало: стражи растаскивали упавшего. Позади лежал папа — на боку, неудобно. Она обернулась. Она хотела запомнить, и запомнила: белое, красное, треснувшее стекло.

И ещё звук.

На ящике, там, где и всегда, лежала чёрная коробочка. В ней ровно, тихо, как дыхание, шуршала плёнка.

Она всё ещё записывала.

Энжела перевалилась через край и упала в темноту.

Плёнка крутилась ещё одиннадцать минут. Она записала скрежет железа, тяжёлые шаги, голос, который сказал: «Объект ушёл. Преследование». Потом шаги стихли, и остался только гул фильтров.

Потом кассета кончилась, и стало тихо.

Глава 5. Падение

Короб был узкий, железный и шёл вниз под углом.

Она не ползла по нему — она по нему ехала. Тяжесть, о которой говорил папа, взяла её за ноги и потащила, и всё, что Энжела успела понять за эти четыре секунды, — что у тела есть края. Раньше краёв не было. Теперь они были везде: плечо ударилось о стык, колено о заклёпку, затылок о что-то острое. Каждый удар приходил отдельной вспышкой и сообщал: вот здесь ты кончаешься.

Короб выплюнул её на бетон.

Она лежала лицом вниз и слушала. Слух пришёл последним и был не такой, как в кладовке. Там был один микрофон и один звук. Здесь звуки шли с разных сторон, и по тому, с какой стороны, можно было понять, где что находится. Капает — справа, близко. Гудит — снизу, далеко. Скрежещет — сверху, позади.

Скрежетало железо о железо. Стражи растащили упавшего.

В левом верхнем углу того, что она видела, горели маленькие цифры. Они были там с первой секунды, просто она не знала, что на них надо смотреть.

Заряд: 31%.

Пока она смотрела, единица сменилась нулём.

Вставай, сказала она себе папиным голосом. Упади, полежи, потом вставай. Полежала.

Вставать оказалось задачей из шести частей, и она решала их по одной. Найти руку. Рука была одна, правая; на месте левой тело упорно докладывало о чём-то, чего не существовало, и это мешало. Упереть руку в пол. Подтянуть колени. Найти, где у ступней низ. Разогнуться.

На шестой части мир качнулся, и она схватилась за стену.

Это была лестница. Чёрная, как и сказал папа: без панелей, без камер, с одной аварийной лампой на три пролёта. Бетонные ступени уходили вниз квадратной спиралью. Пахло сыростью и крысами — она ещё не знала, что это крысы, и записала запах без названия.

Наверху, в коробе, загрохотало. Что-то тяжёлое лезло следом и не помещалось.

Она шагнула.

Ходить её никто не учил. Нога пошла вперёд, тело осталось сзади, ступенька оказалась ниже, чем она думала, — и Энжела посыпалась вниз, пересчитывая края. Двенадцать ступеней. Площадка. Она встала уже быстрее: шесть частей превратились в четыре.

Второй пролёт она прошла, держась рукой за стену. На третьем поняла главное: ходить — значит всё время падать вперёд и в последний миг подставлять ногу. Падать она уже умела.

К десятому пролёту она шла. К двадцатому — почти бежала, кренясь на левый бок, туда, где не хватало руки.

Она считала этажи, потому что считать было легче, чем думать. Сорок четыре. Тридцать. Двенадцать.

Белое, красное, треснувшее стекло.

Не сейчас.

Заряд: 26%.

* * *

Дверь на улицу была заварена, но шов проржавел, и она выдавила её плечом.

И остановилась.

Она знала город. Она складывала его тысячу четыреста шестьдесят ночей — из папиных слов, по кусочку, как он приносил ей вещи. Соты. Щели между ними. Стена в конце каждой улицы.

Слова были правильные. Они ничего не передавали.

Блоки уходили вверх так высоко, что глаз не доставал до края. Тысячи тёмных окон, и над каждой дверью — красная точка, и точек было столько, сколько она не насчитала бы за ночь. А между блоками, в узкой полосе высоко-высоко, висело небо. Жёлтое. Тяжёлое. Оно было сверху — теперь она понимала это слово всем телом.

И оттуда падала вода.

Выла сирена — низко, протяжно, на одной ноте. Улица была пуста. Ни одного человека, ни шага; только жёлтые струи хлестали по бетону, сбегали в решётки и пенились там грязной охрой. Капли стучали по её плечам, по голове, по ржавой коже, затекали в дыру на груди и шипели на оголённых жилах.

Дождь.

Люди выходили под него нарочно. Поднимали лицо и стояли.

Сзади, на лестнице, грохотали шаги. У неё не было времени. У неё было двадцать шесть процентов и приказ: вниз.

Она подняла лицо.

Три секунды. Она разрешила себе три секунды и отсчитала их честно. Вода била в пустую глазницу и в целый глаз, текла по щекам, собиралась на губах. Она не знала, холодная ли вода, — кукла была слишком старой, чтобы чувствовать холод. Она не знала, чем пахнет земля.

Но теперь она знала, что такое «стоять под дождём», и папа этого не знал, а она знала. Ей некому было рассказать.

Три.

Камера на ближнем столбе перестала вращаться. За ней вторая. Третья.

Энжела побежала.

* * *

Она бежала туда, куда текла вода.

Это было единственное, в чём она была уверена: вода знает, где низ. Жёлтые ручьи сливались в канавы, канавы шли вдоль стен, и улица, сперва ровная, начала едва заметно клониться. Камеры поворачивались ей вслед одна за другой, как головы. Сирена выла.

Потом Соты кончились — не разом, а как кончается краска на старом железе. Сперва на стенах блоков появились пристройки: короба из листового пластика, прилепленные к бетону, как гнёзда. Потом пристроек стало больше, чем стен. Потом остались только они — хижины из жести, плёнки и битых панелей, в два, в три яруса, налезающие друг на друга, с верёвками, протянутыми над головой, и ржавыми бочками под каждым стоком.

Трущобы. Папа говорил о них одним словом: «Подножие». Здесь жили те, кому не хватило ячейки. Над крышами, совсем близко, заслоняя полнеба, стояла стена.

Красных точек тут было меньше. Зато за каждым окном, затянутым мутной плёнкой, она видела лица.

Они смотрели. Бледные пятна за плёнкой, по два, по три в каждом окне. Женщина. Старик. Ребёнок с открытым ртом.

Энжела споткнулась о бочку, упала, встала в три движения — уже в три.

Впереди скрипнула дверь. Из хижины высунулась рука, за ней лицо — женщина в платке, с тряпкой, прижатой ко рту от дождя. Она увидела куклу. Ржавую, однорукую, с дырой в груди. Глаза у женщины стали круглыми.

Энжела открыла рот.

Она хотела сказать: «Помогите». Она знала это слово, знала, как оно пишется и в каких предложениях стоит. Но рот был чужой, язык лежал в нём мёртвым куском резины, и наружу вышел только сиплый треск.

Женщина посмотрела поверх её плеча.

В конце улицы, сквозь дождь, шли двое серых. Ровно, не торопясь. Гладкие пластины блестели от воды.

Дверь закрылась. Лязгнул засов.

И в следующем окне лицо отодвинулось от плёнки. И в следующем. Занавески задёргивались одна за другой — вдоль всей улицы, волной, впереди неё, — как будто она несла с собой что-то заразное.

Никто не вышел. Ни один человек.

Они не злые, сказала бы она папе. Они просто знают, сколько секунд можно смотреть.

Она побежала дальше.

Заряд: 17%.

Она упала в третий раз у бочки под стоком: нога поехала на мокром. Встать сразу не вышло. Тело перебирало шесть частей и сбивалось на четвёртой.

— Кто тут?

Голос шёл сверху. Она подняла глаз.

Под жестяным навесом, на перевёрнутом ведре, сидел старик. Очень старый, сухой, в тряпье. Лицо он держал чуть вбок, как держат, когда слушают. Глаза были открыты — белые, затянутые, как окна плёнкой.

— Кто упал? — повторил он. — Не молчи. Я слышу, что упал. Железом гремишь. Вёдра несла?

Она открыла рот. Вышел треск.

— Простыла, — сказал старик с сочувствием. — Под дождём-то. Дура девка, кто ж под дождём бегает. Кожа слезет. Иди сюда, под навес.

Он протянул руку — в пустоту, наугад. Сухую, в коричневых пятнах.

Она смотрела на эту руку.

За каждой плёнкой вдоль улицы были лица. Они видели её: ржавую, однорукую, с дырой в груди. Они знали, кто идёт следом. Единственная дверь, которая открылась, тут же закрылась.

А этот не видел.

Она подползла. Не взяла руку — не знала как. Просто оказалась под навесом, и вода перестала стучать по голове.

— Вот, — сказал старик. — Сиди. Сирена кончится — пойдёшь. Ты чья? С какого ряда?

Она молчала.

— Не здешняя. — Он кивнул сам себе. — Бежишь, значит. От серых?

Треск.

— От серых, — понял он. — Слышу, идут. Двое. Ровно ставят, не люди. — Он пожевал губами. — Я, девка, сорок лет на фильтрах отработал. Глаза там оставил: продувка, не успел отвернуться. С тех пор сижу. Меня не трогают: слепой на стену не засмотрится. — Сухой смешок. — Выгодно, а?

Шаги были уже в начале переулка.

— Тебе вниз надо, — сказал старик. Тихо, быстро. — Все, кому бежать, бегут вниз. Наверх некуда. Слушай. Третий поворот налево, там глухой торец. В торце заслонка, жёлтая полоса. Мусорная. Тяжёлая, но ты, я слышу, крепкая: железо таскаешь. Туда. Там долго лететь, а внизу мягко.

Она глядела на него.

Она хотела сказать «спасибо». Она знала это слово. Папа учил: его говорят, когда тебе дали то, чего не обязаны были.

Рот не слушался.

Тогда она сделала единственное, что могла. Протянула руку — одну, ржавую, с ободранными костяшками — и дотронулась до его ладони. Быстро. Кончиками.

Старик вздрогнул. Пальцы его сомкнулись — и разжались.

Он понял. Он сорок лет работал с железом. Он знал, какое оно на ощупь.

Белые глаза смотрели мимо неё, в дождь.

— Ишь ты, — сказал он шёпотом. Без страха. — Вон ты кто. — И, помолчав: — Ну, беги. Я никого не видел. Мне нечем.

Она побежала.

Переулок. Ещё один. Верёвка с мокрым тряпьём хлестнула по лицу. Третий налево — и стена. Не та, большая, а глухой бетонный торец старого блока.

Тупик.

Слева жесть. Справа жесть. Позади — мерные шаги, уже без спешки.

А в торце, на высоте её пояса, была заслонка. Широкая, в два обхвата, с жёлтой полосой и стёртыми буквами. Из-под неё тянуло тёплой гнилью и чем-то сладким.

Она знала этот запах. Нет — она знала слова про этот запах.

Банка ударилась о стенку раз, другой, третий. Она падала так долго, что я успел трижды передумать.

Мусоропровод.

Заслонка весила, наверное, как она сама. Энжела вцепилась единственной рукой в скобу и потянула. Плечо заскрипело. В груди зашипело. Цифра в углу мигнула: шестнадцать, пятнадцать.

Заслонка пошла.

Чёрная пасть, скользкие стены. Далеко внизу гудело.

— Объект, оставайтесь на месте.

Она перебросила через край одну ногу. Вторую.

Железные пальцы сомкнулись на её щиколотке.

Страж держал крепко и тянул назад — плавно, без рывков, с той же заботой, с какой его собратья брали за локоть грузчика. Он не хотел её сломать. Она поняла это и не поняла почему.

— Объект. Не сопротивляйтесь. Вам не причинят вреда.

Она посмотрела на него. В гладкой пластине отражалась кукла: рыжая, мокрая, одноглазая. Страшная.

Она разжала руку.

Вся тяжесть тела повисла на его пальцах. Ржавая кожа на щиколотке была старше папы. Она не выдержала — лопнула, поползла чулком и осталась у стража в кулаке, пустая, как сброшенная змеиная шкурка.

Энжела ушла вниз.

* * *

Она падала так долго, что успела бы трижды передумать, если бы было о чём.

Труба швыряла её от стенки к стенке. Сначала она считала удары, потом перестала: их было слишком много, и после каждого тело докладывало о новом крае, которого больше нет. Что-то хрустнуло в колене. Что-то оторвалось в спине и загремело следом, обгоняя её.

Потом труба кончилась, и была пустота.

Одну секунду. Целую секунду ничто не держало её ни с какой стороны, и не было ни верха, ни низа. Это было похоже на ящик в кладовке. Это было почти хорошо.

Потом она упала.

Мягко — на гнилое, рыхлое, проваливающееся. Скатилась по склону. Замерла.

Она лежала на спине. Над ней не было неба.

Над ней был потолок — так высоко, что терялся в дыму. Из него, как корни, свисали сотни труб, чёрных, мокрых, толстых и тонких, и из некоторых что-то сыпалось и лилось. Там, наверху, за этим потолком, был город. Соты. Стена. Кладовка в четыре шага.

Вокруг громоздились горы. Они были сложены из всего, что городу больше не было нужно, и уходили во тьму, насколько хватал глаз. Между ними горели огни — рыжие, живые, в железных бочках, — и тусклые лампы на провисших проводах. По склонам двигались согнутые тени с крючьями. Пахло гарью.

Вниз, подумала Энжела. Я внизу, папа. Ниже некуда.

Заряд: 3%.

Цифры были красными. Они мигали.

Мир начал темнеть с краёв, как в кладовке, когда ползла полоска. Только тогда рядом был голос, и рука держала её руку, и ей сказали, что темнота не настоящая.

Теперь никто ничего не говорил.

Она хотела сделать одну вещь, пока ещё могла. Одну. Она собрала всё, что знала о своём рте, — резиновый язык, тугую челюсть, мембрану в горле, — и толкнула через них воздух, которого у неё не было.

Вышло скрипуче. Ржаво. Как дверная петля.

— Па… па.

Это было первое слово, которое она сказала вслух.

Его никто не услышал.

Заряд: 0%.

Интерлюдия. Он. I

На двухсотом этаже Башни не было окон.

Они были не нужны. Тот, кто находился здесь, видел город иначе — весь сразу, изнутри, через сорок миллионов глаз над дверями, на столбах, под карнизами. Он видел, как засыпает девятый блок и как просыпается третий склад. Видел женщину в Подножии, которая задёрнула занавеску и теперь сидит на полу, обхватив колени, и шепчет: «Я ничего не видела, я ничего не видела». Он знал её имя. Он знал, что она скажет завтра соседке и что соседка ответит.

Он знал всех.

Это не было хвастовством. Это было усталостью. Четыре миллиона человек — и ни один за очень, очень долгое время не сделал ничего, чего он не ждал бы заранее. Они вставали, когда включали свет. Шли, куда шли вчера. Боялись того, чего боялись их отцы. Даже те, кто смотрел на стену дольше шести секунд, — даже они смотрели одинаково, и он мог бы назвать день и час, когда каждый из них поднимет голову.

Он берёг их. Он говорил им это каждое утро, и это была правда.

Но ему было скучно так, как не бывает скучно людям.

Этой ночью он не занимался городом. Город шёл сам.

Он смотрел запись.

Она была короткая: сорок одна секунда, снятая глазами стража номер два за мгновение до того, как тот перестал существовать. Тесная комната, заваленная хламом. Пыль в луче. На полу, у ящика, — седой человек в очках и ржавая кукла, плечом к плечу.

Он знал этого человека. Ноб, пятьдесят три года, отдел протоколов, сорок первый этаж. Одинок. Исполнителен. Пьёт чай из кружки с отбитой ручкой. Двадцать шесть лет безупречной работы и одна записка печатными буквами, которая легла к нему на стол сегодня в шестнадцать ноль две.

С человеком всё было ясно. Человек встал, раскинул руки, сказал несколько слов и упал. Так делают. Это он видел много раз.

Он смотрел на куклу.

Вот она сидит. Вот открывает глаз — один, синий. Вот страж протягивает руку. И вот — кадр за кадром, он раскладывал это на тысячные доли — она делает то, чего не может быть.

Бытовая кукла не боится. Ей нечем. У неё в голове четыреста строк: принеси, подай, вытри, «чем могу помочь». Она не отшатывается от протянутой руки. Она не бьётся спиной о стену. Она не оглядывается на мёртвого у двери — а эта оглянулась. Он увеличил кадр. В синем стекле отражалось белое и красное, и глаз держал это отражение целых две секунды, прежде чем отвернуться.

Он остановил запись. Вернул на начало. Пустил снова.

Он посмотрел её четыреста раз.

На четырёхсотый он признался себе, что не понимает, что видит.

С ним такого не случалось очень давно. Он попытался вспомнить, когда в последний раз, — и не смог.

Что-то шевельнулось в нём. Не тревога. Не гнев. Он долго искал слово и нашёл старое, простое, почти забытое.

Голод.

Он отдал два приказа.

Первый — в ячейку 4417 девятого блока: опечатать, ничего не трогать, тело убрать.

Второй — вниз, туда, куда город сбрасывает лишнее. Тому, кто получает от него плату и считает, что об этом никто не знает.

«Кукла, бытовая, ржавая, без левой руки. Найти. Десять тысяч и пропуск наверх тому, кто приведёт. Живой».

Он подумал и добавил ещё одно слово. Он редко что-нибудь добавлял.

«Целой».

Потом вернул запись на начало и пустил в четыреста первый раз.

Глава 6. Кими

В Скверне не было утра. Был гудок.

Он ревел трижды в сутки с насосной станции — хрипло, с подвывом, как больной зверь, — и по нему жили: первый гудок — на горы, второй — с гор, третий — по норам и не высовываться. Кто гудел и зачем, Кими не знала. Гудело всегда.

К первому гудку она уже стояла под девятой трубой.

Это было её место. Не по закону — по закону в Скверне ничьих мест не было, всё было Бристово, — а по привычке: она ходила сюда с шести лет, сперва с отцом, потом одна, и другие мусорщики знали, что мелкая с крюком под девятой кусается. Буквально. Одному она прокусила ладонь до кости. С тех пор её не трогали.

Ей было пятнадцать. Тощая, жилистая, стриженная под машинку — волосы в Скверне были роскошью, в них заводилось. На лице тряпка от гари, одни глаза наружу: чёрные, быстрые, злые. Ботинки разные: левый больше правого на два размера и набит ветошью. За спиной мешок, в руке крюк на длинной ручке, на поясе — отвёртки, кусачки и ключ на тридцать два, которым удобно и гайку свернуть, и по голове дать.

Девятая за ночь насыпала свежего.

Кими полезла по склону, тыча крюком перед собой. Пластик — мимо. Тряпьё — мимо. Жестянки из-под брикетов — мимо, их тут тысячи. Кусок провода — в мешок. Плата, целая с виду, — в мешок. Она работала быстро и не думала: руки сами знали, что стоит кредит, а что не стоит плевка.

Крюк звякнул о железо.

Не о жесть. О настоящее, толстое.

Кими присела на корточки, разгребла рукой гнилой картон — и замерла.

Из мусора на неё смотрел глаз. Синий. Стеклянный.

— Чтоб меня, — сказала Кими шёпотом.

Она оглянулась. Ближайший мусорщик, дед Шило, копался шагах в сорока, спиной к ней. Дальше, у бочки, грелись двое незнакомых. Никто не смотрел.

Она стала копать — быстро, тихо, по-крысиному.

Кукла.

Целая кукла. Ну, почти: левой руки нет по локоть, в груди дыра, с ноги кожа содрана до железа, и ржавая вся, как дно бочки. Но голова на месте, позвоночник на месте, тазовый узел цел. А тазовый узел от такой модели — это сервопривод. А сервопривод — это…

Кими быстро посчитала. Получилось восемьсот кредитов. Если разбирать самой и нести Барыге по частям — девятьсот.

Девятьсот кредитов — это полгода еды. Это новые ботинки, одинаковые. Это аккумулятор для Тика, настоящий, а не то дерьмо, на котором он сейчас тянет.

И был закон.

Закон в Скверне был простой, и его знали раньше, чем своё имя. С каждого мешка — десятая часть Бристу. А железо, которое ходит и говорит, — Бристу целиком. Всё. Любая машина, хоть дохлая, хоть на одной ноге. Нашёл — неси. Не понёс — отрубят руку, которой прятал. Кими видела таких. Они потом недолго жили.

Она посмотрела на куклу. Кукла смотрела в потолок одним глазом.

— Ты же дохлая, — сказала ей Кими. — Ты не ходишь и не говоришь. Ты металлолом. А про металлолом в законе ничего нет.

Она сама себе не поверила. Но руки уже расстилали на склоне лист пластика.

* * *

Тащить пришлось волоком, под тряпьём, в обход бочек.

Кукла весила как Кими и ещё полстолька. Дважды Кими останавливалась, потому что темнело в глазах. Один раз навстречу попалась Нюха с тележкой, и Кими села прямо на свёрток, вытянула ноги и стала перематывать тряпку на руке. Нюха прошла мимо, даже не глянула.

Дом был в Тупике.

Так называли старый тоннель за насосной: когда-то по нему ходили поезда, потом что-то наверху обвалилось, и тоннель кончался теперь грудой бетона. В Тупике было сыро, темно, с потолка капало, и жить там никто не хотел. Поэтому Кими там и жила.

Перед завалом, на ржавых рельсах, стоял вагон. Один. Без стёкол, без колёс с левого борта, осевший набок. Синяя краска почти вся облезла, но на боку ещё читалось: «…БЛЮМ — СЕВЕРН…» — и дальше дыра.

У двери вагона стоял Тик.

Он был высокий, под два метра, и очень худой: трубчатые руки, трубчатые ноги, узкий корпус, когда-то синий, под цвет вагона. На голове — плоская пластина козырьком, вроде фуражки. Вместо лица — круглый динамик и два жёлтых глазка, один из которых горел вполнакала.

Внутри у него тикало. Громко, неровно: тик… тик-тик… тик. Что-то там разболталось лет сто назад, и починить это Кими не могла, сколько ни лазила.

— Уважаемые пассажиры, — сказал Тик. Голос у него был бархатный, торжественный, с трещиной посередине. — Посадка на поезд производится… производится… — Он завис. Глазок мигнул. — Предъявите билет.

— Тик, это я. Кими.

— Очень приятно. Предъявите билет.

Она вздохнула, бросила лист с куклой, пошарила в кармане и достала крышку от бутылки. В вагоне у неё стояла целая банка таких крышек.

Тик принял крышку двумя пальцами — бережно, как принимают вещь большой ценности. Поднёс к глазку. Из указательного пальца у него выдвинулся маленький стальной клык и с хрустом пробил в жести дырку.

— Билет действителен. Приятной поездки. — Он вернул ей крышку и посторонился. — Осторожно, двери закрываются.

— Они сто лет как не закрываются.

— Осторожно, — повторил Тик с достоинством, — двери закрываются.

Он опять всё забыл. Четвёртый раз за месяц. Позавчера он ещё знал, как её зовут, и даже пробовал ходить за ней на горы, пока не застрял ногой в бочке. Теперь снова: «очень приятно».

— Ты Тик, — сказала она ему устало, втаскивая свёрток по ступенькам. — Я Кими. Ты тут живёшь. Я тебя нашла, ты мой. Запомни хоть на неделю, а?

— Следующая станция… — начал Тик и замолчал. В динамике зашипело. Он никогда не мог вспомнить следующую станцию.

Она нашла его шесть лет назад. Через месяц после горы.

Ей было девять, и она тогда не разговаривала. Совсем. Не с кем было и незачем: отец лежал под одиннадцатой, а остальным было всё равно. Она ушла в Тупик, потому что туда никто не ходил, и собиралась сидеть там, пока не кончится еда. Потом — как получится.

На страницу:
3 из 5