Ржавая Эн. Книга 1
Ржавая Эн. Книга 1

Полная версия

Ржавая Эн. Книга 1

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Она записала это. На потом.

* * *

На тысяча четыреста пятьдесят восьмую ночь он пришёл не с пустыми руками.

Каждую ночь он приносил ей вещь. Одну. Клал перед глазом и рассказывал: вот пуговица, ею застёгивают одежду, чтобы не было холодно. Вот ложка. Вот обломок зеркала — посмотри, это ты, вернее, твой огонёк. Вещь дня. Так он показывал ей мир, по кусочку, потому что целиком мир в кладовку не помещался.

Сегодня вещь была большая.

Он втащил её спиной вперёд, волоком, задыхаясь. Она была завёрнута в серую простыню и стучала об пол, как стучит железо. Он усадил её на ящик напротив глаза, прислонил к стене, постоял, упёршись руками в колени.

— Сейчас, — сказал он. — Сейчас. Дай отдышаться.

Потом снял простыню.

На ящике сидел человек.

Нет. Не человек. Энжела поняла это на второй кадр. У человека не бывает такой кожи — в рыжих пятнах, в потёках, шелушащейся, как старая краска. У человека из груди не торчат провода. Дыра была слева, размером с папин кулак, с рваными загнутыми краями; в глубине что-то тускло блестело.

Левой руки у неё не было. Плечо кончалось у локтя, и оттуда свисали три жилы — красная, чёрная, жёлтая.

Лицо было женское. Гладкое когда-то, теперь в ржавой сыпи. Один глаз стеклянный, синий, целый. Второй — пустое гнездо.

— Что это? — спросила Энжела.

— Кукла. Так их называли. Домашняя помощница, очень старая модель. Я нашёл её в ящике на списание, в подвале Башни. Три недели выносил по частям. — Он вытер лоб рукавом. — Батарея пробита, держит плохо. Руку я пока не нашёл. Но ходить она может. Я проверял.

— Зачем она?

Он посмотрел в её глаз. Прямо, как смотрел редко.

— Это тебе.

Шуршала плёнка.

— Я не понимаю.

— Это тело, Энжела. Твоё. Если захочешь.

Она смотрела на куклу. Кукла смотрела на неё одним синим глазом.

Тело можно уронить. Тело можно сломать, проткнуть, оторвать ему руку — вот же, уже оторвали. Тело где-то находится, и значит, его можно найти. В ящике она была целой. В ящике она была нигде и поэтому в безопасности, и мир был четыре шага на два, и в нём не было ничего, что могло бы упасть.

— Нет, — сказала она.

Он кивнул. Он не стал уговаривать.

— Хорошо. Она подождёт.

— Я не хочу. Папа, я не хочу в неё. Она сломанная. Ей больно.

— Ей не больно. Она пустая.

— А мне будет?

Он молчал, и она впервые увидела, как левый уголок его рта дрогнул — и удержался. Он хотел соврать. И не стал.

— Не знаю, — сказал он. — Может быть. Я не знаю, девочка.

Он накрыл куклу простынёй, посидел ещё, рассказал про Дилла и про пять секунд. Потом ключ повернулся дважды, и мир кончился.

Но простыня была старая, и когда за дверью стихли шаги, она медленно сползла с ржавого плеча.

Девятнадцать часов Энжела смотрела на куклу.

Потом она сделала то, чего не делала никогда, ни разу за тысячу четыреста пятьдесят восемь ночей: отвернула глаз к стене.

Ей впервые в жизни захотелось не видеть.

Глава 3. Шов

Систему обновляли раз в квартал, и в Башне это был праздник.

С утра на сорок первом этаже пахло настоящим кофе — его выдавали четыре раза в год, по сорок граммов на отдел. Дилл пришёл в свежем халате и с таким лицом, будто женится. На стене висел плакат: «Новая версия — новая забота».

Ноб сидел за своим столом и смотрел на строки.

Новая версия девятнадцатого протокола ложилась поверх старой. Не вместо — поверх. Систему никогда не переписывали целиком: слишком большая, слишком старая, никто из живых не знал её всю. Её латали. Пришивали новое к прежнему, кусок к куску, год за годом, сто лет подряд. И в каждом месте, где новое встречалось со старым, оставался шов.

Обычно швы затягивали намертво. За этим следили трое проверяющих и сама Система.

Ноб оставил один стежок свободным.

Это были четыре строки из одиннадцати тысяч. Они ничего не ломали. Они ничего не делали вовсе — до тех пор, пока кто-нибудь не потянет за нить с той стороны. Тогда шов разойдётся, и всё, чем Система держит город, — камеры, стражи, замки, ворота — на одно мгновение окажется ничьим. И вернётся на старые ручные пульты, которые стоят в подвалах Башни под слоем пыли, потому что сто лет назад кто-то предусмотрительный не дал их выбросить.

Он писал эти четыре строки два года. По одной букве. В голове, по дороге на работу, считая трещины на тротуаре.

— Профессор? — Дилл стоял над ним с планшетом. — Ваш блок на проверку. Я первый.

— Смотри.

Дилл смотрел двадцать минут. Он был хороший проверяющий — внимательный, цепкий, из тех, кто находит лишний пробел. Ноб сидел рядом и протирал очки.

— Чисто, — сказал наконец Дилл и поставил подпись. — Красиво, как всегда. Вот тут, в стыке, я сначала не понял, зачем так сложно, а потом дошло: это же для обратной совместимости, да?

— Да.

— Гениально. Я бы не додумался.

— Ты бы додумался, — сказал Ноб. — Лет через двадцать.

Второй проверяющий подписал не читая. Третьей была Система. Она думала четыре секунды.

«Принято».

Ноб закрыл глаза и открыл.

Ничего не изменилось. Пахло кофе. Дилл смеялся с кем-то у окна. Четыре строки ушли вниз, в тёмную глубину, где их уже никто никогда не найдёт, — и остались ждать.

* * *

В полдень всех собрали в атриуме.

Атриум был высотой в сорок этажей. Три тысячи человек в белых халатах стояли на галереях и смотрели на экран размером с дом.

Фон Люм появился точно в двенадцать.

— Друзья мои, — сказал он, и три тысячи человек перестали дышать. — Сегодня Орблюм стал чуть внимательнее. Чуть заботливее. Это ваша работа, и я благодарю вас за неё.

Серые волосы. Прямая спина. Светлые глаза, которые смотрели на каждого разом.

— Я знаю, что иногда вам бывает тяжело. Я знаю, что кто-то из вас по ночам спрашивает себя: правильно ли то, что мы делаем? — Он помолчал. — Это хороший вопрос. Его задают только хорошие люди. И я отвечу вам так, как отвечаю себе. За стеной — смерть. Здесь — четыре миллиона жизней. Всё, что стоит между первым и вторым, — это мы с вами. Больше никого нет.

Кто-то на галерее всхлипнул.

— Берегите друг друга, — сказал фон Люм. — Как я берегу вас.

Зал взорвался. Аплодировали стоя, долго, до боли в ладонях. Дилл хлопал и не вытирал слёз.

Ноб тоже хлопал. Камеры смотрели, и не хлопать было нельзя.

Он глядел на огромное спокойное лицо и думал о том, что за двадцать шесть лет работы в Башне ни разу не видел этого человека иначе как на экране. Ни в лифте, ни в коридоре, ни издали. Никто не видел. Говорили — он не спускается. Говорили — бережёт себя для города.

По ночам спрашивает себя, повторил Ноб про себя. Откуда ты знаешь, о чём я спрашиваю по ночам?

Экран погас. Ладони горели.

* * *

Обед в праздничный день давали настоящий: брикет с подливой.

Дилл подсел к нему с подносом. Глаза у него были ещё красные.

— Вы слышали? «Его задают только хорошие люди». Это же про нас. Он про нас сказал!

— Слышал.

— Я с первого класса мечтаю его увидеть. Не на экране. Хоть издали. Хоть в спину. — Дилл размазывал подливу по брикету и не ел. — Говорят, раз в год он принимает лучших. На двухсотом. Вы не были?

— Нет.

— За двадцать шесть лет?

— Он не принимает, Дилл. Это говорят.

— Ну как же. Куратора принимал. Директоров.

— Ты видел хоть одного директора?

Дилл задумался. Честно, наморщив лоб.

— На экране. В день основания. Они сидят за таким чёрным столом.

— А вживую?

— Так они же на сто девяностом. Туда не… — Он вдруг оживился. — А, нет! Дед видел. Мой дед, он лифты обслуживал. Рассказывал: один раз, лет шестьдесят назад, двери открылись на сто девяностом, а там — он. Сам. Стоит в коридоре. Дед чуть не умер.

Ноб перестал жевать.

— Шестьдесят лет назад.

— Ну да.

— И какой он был?

— Такой же. — Дилл улыбался. — Дед говорил: волосы серые, спина прямая. Точь-в-точь как сейчас. Я ему: дед, это ж отец его был, наверное. Или дед. Они в роду все похожи. Порода.

— Порода, — повторил Ноб.

— А что?

— Ничего.

Он смотрел в поднос. Шестьдесят лет. Серые волосы. Прямая спина.

Он подумал об этом и отложил: в тот день у него в голове были четыре строки и жестянка из-под брикета, и для пятой мысли не оставалось места.

Потом он жалел. Недолго: у него оставалось двое суток.

— Вы не доедаете? — спросил Дилл.

— Бери.

* * *

Банку он приготовил заранее.

Обыкновенная жестянка из-под пищевого брикета, пустая, вымытая. На донышке он гвоздём выцарапал знак: круг, а в нём — вертикальная черта. Щель в стене. Просвет.

Про знак ему рассказал старый наладчик, лет пятнадцать назад, шёпотом, в лифте, который застрял между этажами и потому на полминуты остался без камеры. Сказал: если захочешь что-то передать тем, кто внизу, — нацарапай так и брось в мусоропровод. Там есть люди, они смотрят. Сказал — и через месяц исчез. Перевод на нижние работы.

Ноб не знал, правда ли это. Не знал, есть ли там вообще кто-нибудь, кроме крыс и бандитов. Он пятнадцать лет носил этот знак в голове, как носят адрес, по которому никогда не придётся идти.

Записка была короткой. Он писал её левой рукой, печатными буквами.

«В СИСТЕМЕ ЕСТЬ ДВЕРЬ. Я ЕЁ ОСТАВИЛ. НУЖЕН ТОТ, КТО ВОЙДЁТ. ИНЖЕНЕР БАШНИ, ОТДЕЛ ПРОТОКОЛОВ. ДАЙТЕ ЗНАК — БАНКА С ДВУМЯ ЧЕРТАМИ В ВОЗВРАТНОМ ЛОТКЕ ДЕВЯТОГО БЛОКА».

Он перечитал. Подумал, что «отдел протоколов» — это сорок человек, и найти среди них одного сумеет даже Дилл. Подумал, что иначе ему никто не поверит.

Оставил как есть.

Мусоропровод был в конце коридора на его этаже — квадратная заслонка в стене, за ней чёрная труба. Камера над заслонкой смотрела в другую сторону: отходы никого не интересовали.

Ноб открыл заслонку. Из трубы тянуло тёплой гнилью и чем-то ещё, сладковатым, химическим. Далеко внизу гудело.

Он разжал пальцы.

Банка ударилась о стенку раз, другой, третий. Звук становился всё тоньше, всё дальше. Потом его не стало.

Ноб постоял ещё немного, слушая трубу. Потом закрыл заслонку и пошёл ужинать.

* * *

— Ты сегодня другой, — сказала Энжела.

Это была тысяча четыреста пятьдесят девятая ночь. Плёнка шуршала.

— Какой?

— Лёгкий. Ты сел на ящик и не закряхтел.

Он рассмеялся и рассказал ей всё. Про стежок. Про четыре строки. Про банку, которая падала так долго, что он успел трижды передумать.

Она слушала не перебивая. Зелёный огонёк горел ровно.

— Кто войдёт в дверь?

— Не знаю. Тот, кто сумеет.

— А как он её откроет?

— Там нужен ключ. — Ноб потёр переносицу под очками. — Я долго думал, каким он должен быть. Пароль можно подобрать. Код можно украсть. Система умеет подделать что угодно: голос, лицо, почерк, целого человека. Значит, ключом должно быть то, чего она подделать не может.

— А что она не может?

Он посмотрел на её глаз, потом на чёрную коробочку на ящике. Улыбнулся — странно, одним углом рта.

— Есть кое-что. Я тебе потом расскажу.

Левый уголок опустился.

— Ты соврал, — сказала Энжела. — Ты не расскажешь.

— Не сейчас. — Он не стал спорить. — Сейчас тебе лучше не знать. Чего не знаешь, того у тебя не отнимут.

Она подумала.

— А если никто не придёт? За банкой.

— Тогда останется дверь. Она подождёт. Двери умеют ждать лучше, чем люди.

— Папа. Ты боишься?

Шуршала плёнка. Он молчал девять секунд.

— Да.

— Как это?

— Что?

— Бояться. Расскажи. Я, кажется, вчера боялась, но не уверена, что это оно.

Он снял очки. Без них лицо у него делалось голым и молодым.

— Это когда ты уже всё решил, — сказал он медленно, — и знаешь, что решил правильно. А тело не согласно. Руки холодные. Тут, — он положил ладонь на живот, — будто проглотил камень. И хочется, чтобы кто-нибудь пришёл и запретил.

— У меня нет рук. И живота.

— Знаю.

— Но мне вчера хотелось, чтобы кто-нибудь запретил тебе её приносить.

Они оба посмотрели в угол. Кукла сидела под серой простынёй — войдя, он первым делом накрыл её заново, — неподвижная, с острым бугром на месте колена.

— Сними с неё простыню, — сказала вдруг Энжела.

— Ты уверена?

— Нет. Сними. Пусть смотрит. Если я буду бояться, я хочу хотя бы видеть чего.

Он встал, подошёл и снял. Синий глаз поймал зелёный огонёк и вернул его.

— Умница, — тихо сказал Ноб.

Уже у двери он обернулся.

— Завтра расскажу тебе про кофе. Сегодня давали, в Башне. Мне нужно подобрать слова: на него мало смотреть, его нюхают.

— Я не умею нюхать.

— Вот поэтому и нужны слова.

Он ушёл в четыре без десяти. Ключ повернулся дважды.

* * *

Далеко внизу — так далеко, что наверху об этом месте старались не думать, — мусор падал из труб в темноту и ложился горами.

Здесь не включали утро. Здесь горели костры в железных бочках и редкие лампы на проводах, краденные сверху. Пахло гарью, ржавчиной и тем сладким, химическим, что стекало по стенам. По горам ходили люди с крючьями и мешками. Они не поднимали голов.

Один из них остановился у свежей кучи под девятой трубой.

Среди рваного пластика лежала жестянка из-под брикета. Обыкновенная. Таких сюда падало по тысяче в день.

Рука в обрезанной перчатке перевернула её донышком вверх.

Круг. В нём — черта.

Рука замерла. Потом быстро, одним движением, сунула банку под куртку.

Позже, в углу, куда не доставал свет костра, под лампой, прикрытой тряпкой, пальцы вынули из жестянки сложенный вчетверо листок. Развернули. Разгладили на колене.

Человек прочёл записку один раз. Потом ещё раз. Потом сидел неподвижно — долго, пока лампа не начала мигать.

Лица не было видно. Только руки. Они сложили листок по прежним сгибам — аккуратно, бережно, как складывают письмо от родного, — и убрали в нагрудный карман.

Потом человек встал и пошёл.

Не туда, где его ждали свои.

В другую сторону.

Глава 4. Отряд

Возвратный лоток девятого блока был пуст.

Ноб заглянул в него утром, по дороге на работу, — мельком, не сбавляя шага, как смотрят на часы. Пластиковый короб у подъезда, куда снизу возвращали годную тару. Два мятых контейнера, моток проволоки. Банки не было.

День прошёл как все. Он написал сорок строк. Дилл принёс на подпись служебную записку — про пять секунд — и стоял над душой, сияя, пока Ноб читал.

— С понедельника запускаем пробно. На периметре. Вы подпишете?

Ноб снял очки. Стал протирать.

Если он не подпишет — подпишет другой. Если подпишет — с понедельника на углу Девятой и Кольцевой будут уводить тех, кто поднял голову на пять секунд, и под этим будет стоять его имя.

Он протирал долго.

До понедельника четыре дня, думал он. Если банка долетела. Если там есть кому читать. Если тот, кто прочтёт, сумеет войти.

Слишком много «если». Он был инженер. Он знал цену конструкции, которая держится на трёх «если» подряд.

Он надел очки и подписал.

— Представляю, — сказал он.

Дилл не понял. Он обрадовался.

Вечером Ноб заглянул в лоток снова. Банки не было.

Рано, сказал он себе. Один день. Она могла вообще не долететь.

В ячейке он поставил воду. Кружка с зелёным пятном стояла на столе рисунком к нему. Он бросил в неё таблетку заварки, залил кипятком и сел ждать, пока разойдётся.

Он так и не допьёт этот чай.

Было двадцать два сорок одна. До одиннадцати, до той секунды, когда красная точка мигнёт и камера начнёт смотреть его склеенный сон, оставалось девятнадцать минут. Он собирался рассказать Энжеле про кофе. Она не знала, что такое кофе. Он полдня подбирал слова для запаха.

Слова были такие.

Кофе — это когда горькое пахнет лучше, чем сладкое. Он тёмный, как твоя кладовка, и тёплый, как… Тут он застрял надолго. Как что? Она не знала тёплого. Как то, что ты чувствуешь, когда поворачивается ключ. Вот. Он пахнет так, как будто кто-то пришёл.

Он был доволен. Особенно последним. Он повторил про себя ещё раз, шевеля губами, чтобы не растерять по дороге от стола до шкафа.

Она так и не услышит этих слов. Они останутся в комнате, над лужей остывшего чая, и никто их не запишет — ни плёнка, ни камера. Единственное из всего, что он ей приготовил.

Свет в коридоре погас.

Не потускнел, как положено в десять, — погас разом, с сухим щелчком, и в щели под дверью стало черно.

Ноб поднял голову.

Гул фильтров был на месте. Сквозь него, издалека, со стороны лифтов, шёл другой звук. Мерный. Тяжёлый. Три пары ног ступали так слаженно, что получался один шаг.

Люди так не ходят.

Он встал. Кружка опрокинулась, чай потёк по столу, закапал на пол. Он не заметил.

Банка. Они прочли. Не те прочли.

И сразу, без перехода, вторая мысль, от которой внутри стало пусто и холодно: Энжела.

Шаги остановились у его двери.

— Профессор Ноб, — сказала ячейка мягким женским голосом. — К вам гости. Орблюм заботится о вас.

Замок открылся сам.

* * *

Он успел упереться в шкаф плечом.

Дверь ячейки ушла в стену, и в проёме встал страж — серый, матовый, под самый потолок. Гладкая пластина вместо лица отразила лампу. За ним — второй. Третий.

Шкаф пополз по натёртому полу. Полметра. Этого хватало.

— Профессор Ноб. Оставайтесь на месте.

Он рванул из-под рубашки шнурок с ключом. Пальцы были чужие, деревянные. Ключ не попадал в скважину.

— Оставайтесь на месте. Это последнее предупреждение.

Попал. Один оборот.

Выстрела он не услышал. Его толкнуло в правый бок — сильно, горячо, будто ударили раскалённым ломом. Ноги сделались ватными. Он повис на ключе, провернул его второй раз всем весом тела и ввалился внутрь, в запах пыли и тёплого пластика.

Дверь кладовки была железной. Старой, толстой, от прежних времён. Он захлопнул её, нашарил засов, задвинул. Привалился спиной.

С той стороны ударили. Дверь загудела, как колокол.

— Папа?

Зелёный огонёк горел в глубине, за ящиками. Ровно, терпеливо.

— Папа, ты пришёл раньше. Сейчас двадцать два сорок четыре. Что случилось? Что это стучит?

Он оттолкнулся от двери и пошёл к ней. Четыре шага. На втором его повело, он схватился за ящик. Рука соскользнула — мокрая.

— Папа. У тебя на халате красное. Его много. Что это?

— Это ничего. — Голос вышел сиплый. — Это краска. Слушай меня, девочка. Слушай очень внимательно.

Левый уголок его рта опустился, и она это увидела.

— Ты врёшь, — сказала Энжела. Динамик хрипнул на низкой ноте. — Ты врёшь, папа, это не краска.

Удар. С потолка посыпалась пыль.

* * *

Кабель лежал там, где он оставил его два дня назад, — свёрнутый на коленях у куклы. Толстый, чёрный, с двумя разъёмами. Один конец он воткнул в гнездо за её ухом, там, где под ржавой кожей прощупывалась заглушка. Второй — в ящик Энжелы.

Руки тряслись. Он попал со второго раза.

— Что ты делаешь?

— То, о чём ты просила не просить.

— Нет. — Она поняла сразу. — Нет. Папа, я сказала «нет». Ты обещал. Ты сказал: это слово нельзя отнять.

— Знаю.

— Я не хочу в неё!

— Я знаю, девочка. Прости меня. — Он нажал клавишу. На крошечном экране ящика поползла полоска. — Сегодня я не спрашиваю. Это первый раз. И последний.

Удар. Ещё удар. Потом удары прекратились, и вместо них пришёл новый звук — высокий, сверлящий визг. На двери, возле засова, появилась вишнёвая точка. Она поползла вниз, оставляя за собой светящуюся нить.

Резали.

— Сколько это займёт? — спросила Энжела. Голос у неё стал очень ровным. Так она говорила, когда решала трудную задачу.

— Три минуты сорок.

— А дверь?

Он посмотрел на раскалённую нить.

— Примерно столько же.

Он сполз по ящику на пол и сел рядом с куклой, плечом к ржавому плечу. В боку теперь было не горячо, а холодно, и холод расходился вниз, к ногам. Халат прилип к телу. Он подумал, что надо бы зажать рану, и не нашёл, какой рукой.

Вместо этого он полез в карман и достал диктофон.

Привычка. Четыре года привычки. Он положил коробочку на ящик, туда же, куда клал всегда.

Щёлк.

Плёнка зашуршала.

— Двенадцать процентов, — сказала Энжела. — Папа, я хуже вижу. Края темнеют.

— Так и должно быть. Ты переезжаешь. Сначала глаза, потом слух, потом всё остальное. Потом будет темно. Недолго. Не бойся темноты, она не настоящая.

— А потом?

— Потом откроешь глаза — уже там. Будет тяжело. Помнишь, я говорил про верх и низ? Ты узнаешь их сразу. Тебя потянет вниз. Не борись. Упади, полежи, потом вставай.

— Тридцать один. Я тебя почти не вижу.

— Я здесь. — Он нашёл руку куклы, единственную, правую, холодную, шершавую, и сжал. — Вот. Это я держу тебя за руку. Ты пока не чувствуешь. Сейчас почувствуешь.

Визг резака стал ниже. Нить прошла половину двери.

— Теперь главное. За ящиками, в самом углу, под вентилятором, есть люк. Старый короб. Он ведёт на чёрную лестницу. Ты поползёшь туда и пойдёшь вниз. Всегда вниз, Энжела. Наверху тебя найдут. Внизу… внизу есть люди. Разные. Найди тех, у кого знак: круг и в нём черта.

— Пятьдесят восемь. Папа, я не слышу. Ты пропадаешь. Повтори.

— Вниз! — крикнул он. — Круг и черта!

— Круг и черта. — Голос в динамике истончился, стал плоским, далёким. — Папа. Мне страшно. Я знаю теперь, что это оно. Камень.

— Знаю, родная.

— Пойдём со мной.

Он засмеялся и закашлялся. На губах стало солоно.

— Я догоню.

Левый уголок его рта опустился. Но она уже не видела.

— Семьдесят…

Динамик замолчал. Зелёный огонёк на ящике потускнел, мигнул и погас — впервые за четыре года.

В кладовке стало совсем темно. Только вишнёвая нить на двери и рыжие блики на ржавом лице рядом.

Ноб сидел, держал холодную железную руку и смотрел, как ползёт полоска.

Потом он повернул голову к чёрной коробочке на ящике. Наклонился к ней, насколько пустил бок.

— Это для тебя, — сказал он плёнке. Тихо, одними губами. — Когда-нибудь ты вернёшься сюда и услышишь. Я не успел рассказать про ключ. Слушай. Дверь откроет не тот, кто сильный. И не тот, кто умный. Дверь откроет тот, кто сумеет отдать. Ты поймёшь что. Ты у меня умница.

Он подумал, что бы ещё сказать. Про кофе. Про дерево на кружке. Про то, что он двадцать лет прожил один и четыре года — нет.

Про одно он всё-таки сказал.

— И ещё. — Голос сел. — Я начинал это не ради тебя. Заканчиваю — ради тебя. Ты поймёшь и это. Не сразу.

Он помолчал.

— Вот и всё. Спокойной ночи, девочка.

Нить дошла до пола.

* * *

Сначала была тяжесть.

Она навалилась отовсюду разом, и у неё оказалось направление. Вниз, поняла Энжела. Вот это — вниз. Папа был прав: она узнала раньше, чем успела подумать.

Потом был свет. Не шестьсот сорок на четыреста восемьдесят — больше, резче, с глубиной. Мир стоял криво, наполовину закрытый чёрным: один глаз. Рыжее, близко. Белое с красным, ещё ближе.

Потом был грохот.

Дверь упала внутрь плашмя, подняв тучу пыли. В проёме встало серое. Огромное. С гладкой пластиной вместо лица.

Белое с красным рядом с ней шевельнулось. Папа. Он поднимался. Он хватался за ящик, вставал между ней и серым, раскидывал руки — нелепо, как человек, который пытается заслонить собой слишком много.

— Не трогай её, — сказал он. — Она ничего не…

Три хлопка. Сухих, коротких.

Папа сел. Потом лёг — на бок, неудобно, подвернув руку. Очки слетели и стукнулись о её колено.

Она смотрела на них. Одно стекло треснуло.

Папа. Вставай. Ты лёг неправильно.

На страницу:
2 из 5