
Полная версия
ЖЕНЩИНА В ГОЛУБОМ. ЛЮДОЕД
– Вот так ни с того ни с сего у тебя своя янга20, – выпалил Нормурод первое, что пришло в голову. – Теперь будешь разгуливать спокойно, хозяйство на невестку свалится.
– Хорошо будет, будем с янгой вместе за водой ходить, вышивать, – Нигора уже утонула в сладких мечтах. – Не буду скучать, будем всё время болтать.
– Пока янгой будешь. А потом сама окажешься в чужом доме – плакать да работать.
– Ой, ты что, с ума сошёл? Я замуж не выйду! – глаза Нигоры расширились.
– В старых девах останешься?
– Не знаю, но замуж никогда не выйду. Я мальчиков не люблю, – кокетливо сказала она.
– А мы тебе что плохого сделали? – Нормурод заварил и второй чайник и посмотрел на неё.
– Я ж не про тебя…
– А про кого тогда? Я тоже из их числа. Или ты меня к девчонкам причислила?
– Ой, с тобой скажешь слово – и бежать надо.
Дверь распахнулась, и женщина крикнула из дома:
– Эй, Нигора, куда ты запропастилась? Тебя ж талканом на воду отправлять надо!
– Иди скорее, тётки, похоже, уже сердятся, – на этот раз Нормурод поставил чайник на хонтахту: пока они разговаривали, он сильно нагрелся, и держать его на ладони, как прежде, уже не вышло. – Осторожно, горячо.
Как бы Нормурод ни мечтал, в тот день ему так и не довелось спокойно поесть плова. Раззок-ака, поглаживая аккуратно подстрижённую бороду, велел ему срочно запрячь арбу для свадебного обоза. Нормурод помчался домой, разыскал упряжь для осла и, пока вернулся, плов уже разложили и съели.
Он привёл арбу, но, стесняясь, стоял на улице, не решаясь войти без приглашения. Люди были заняты едой, его никто не заметил.
Поняв, что здесь он лишний, и не зная, что делать, Нормурод от злости был готов укусить себя за нос. В этот момент из дома вышла Нигора с ведром.
– Ты чего тут стоишь? Почему не заходишь? Иди поешь.
– Нет, я сыт, – хотел сказать Нормурод непринуждённо, но не вышло – в голосе прозвучала обида. Да и пересохшие губы, потемневшее лицо выдавали голод.
– Не ври, заходи.
Он и хотел войти, но гордость не позволила. Послушаться девчонки – счёл для себя унижением.
– Ты зайди и скажи, что арба приехала. Я тут подожду.
– Не уходи, я сейчас.
Нигора юркнула в дом и вскоре вышла с половинкой простой лепёшки, на которой лежало немного изюма и несколько леденцов.
– Плова не осталось, всё съели, обжоры. Вот это съешь. За плов я тебе должна, потом сама приготовлю.
– Ты что, с ума сошла? Куда я это дену? Разве поеду к сватам, жуя лепёшку?
– Не отталкивай мою руку, – обиделась она.
– Мне стыдно. Вдруг кто увидит, как я тут жую, засмеют.
Он и вправду постеснялся взять у неё еду. Видя, что она огорчается, отломил маленький кусочек, а остальное осторожно вернул:
– Спрячь. На обратном пути возьму.
– Обманываешь.
– Честное слово, возьму. Думаешь, я хлеб не ем? Я и леденцы люблю.
Нормурод, словно наевшись, повеселел и повёз свадебный обоз к дому Мурод-аки.
Возвращаясь, Нигора уже ждала его на улице. Увидев его издалека, забежала домой и вынесла маленький узелок.
– Это тебе.
В узелке был атласный платочек с сетчатой каймой, внутри – изюм и леденцы. Платок пах свежестью сундука.
– Я сейчас высыплю в полу халата и верну тебе платок.
– Не надо. Это тебе подарок. За твою помощь на свадьбе. Если не я, о тебе никто и не вспомнит, верно? – улыбнулась она.
Нормурод растерялся. Ему ещё никто ничего не дарил.
– Верно, верно… – Нормурод смутился. Ему ещё никто никогда ничего не дарил. Сердце его дрогнуло, но, чтобы не выдать волнения, он перевёл всё в шутку. – Только зря хлопотала. Из твоего свадебного сундука одним платком меньше станет – кому-нибудь из дружков жениха не достанется.
– Сам виноват будет, – засмеялась Нигора. – Мне-то что?
Нормурод рассчитывал, что после его слов девушка смутится, скажет: «Не говори так», – и поспешит уйти. Но её лёгкий, задорный ответ озадачил его. Он не нашёлся, что сказать, и, неловко дёрнув поводья, тронул осла:
– Ладно, я поеду. Отвезу арбу домой… если понадобится – выйду ещё. Спасибо за платок.
Он уехал. А Нигора осталась посреди улицы, погружённая в свои мысли. В её душе тоже начинались большие, тревожные перемены.
Самое интересное произошло после полудня.
Когда Нормурод лежал дома, предаваясь сладким мечтам, во дворе у соседей поднялся шум. Он выбежал на улицу и, увидев во дворе Раззок-аки людей и двоих в фуражках, похолодел.
Сначала хотел себя успокоить: мол, гости на свадьбу. Но тут же вспомнил, что военные по свадьбам не ходят, и ни у Раззок-аки, ни у Мурод-аки среди них знакомых нет.
К дому стекалась вся деревня. Из разговоров стало ясно: военные приехали забрать Пулата на войну.
Такие внезапные облавы на молодых стали обычным делом – беглецов становилось всё больше. Люди называли военных «охотниками». Они появлялись неожиданно и без лишних разговоров увозили юношей и скрывающихся мужчин на фронт.
– Дайте хоть два дня, – подавленно просил Раззок-ака. – Послезавтра свадьба, пусть её сыграет и поедет.
– Сейчас не до свадеб, – грубо ответил высокий, чёрнолицый, рябой усач. – С войны вернётся – тогда и женится. Нам спущен план. Немедленно отправляйте сына.
– А нельзя было предупредить заранее? – Раззок-ака растерялся, не зная, что делать.
– Сколько раз вас предупреждать? – тот не собирался уступать. – Если по-хорошему предупреждать, вы в горы убегаете… Ходим потом, маемся, переваливаем через хребты… Дурачьё, думаете, от государства убежите?
Вскоре подоспел и Мурод-ака. Он метался туда-сюда, не находя слов. Только и повторял:
– Вот те на… и что теперь будет?..
Но против власти не пойдёшь – в тот же день Пулата увезли.
Провожала его вся деревня. Люди обнимались, прощались. Нормурод тоже крепко прижал его к груди. Они долго стояли, обнявшись, молча.
– Вот уж интересно получилось, дружище, – прошептал Пулат. – Столько лет ждал этого дня, мечтал – и как раз теперь на войну забирают! Не повезло мне, брат… Ладно, ты присматривай за моей янгой, чтобы никто косо не смотрел. Если кто шаг не так сделает – скажи: «Я брату расскажу». Я на тебя надеюсь…
Почему-то у Нормурода защипало в глазах, сердце задрожало, и он с трудом удержался, чтобы не расплакаться.
Меньше чем за час праздничное настроение в деревне сменилось трауром. Но свадебная машина уже была запущена, остановить её трудно: гостей позвали, обоз отправили – назад не повернёшь.
Старики посовещались и решили всё же принять невесту. По словам бывалых, в старину, если жениха не было, никях читали на его нож. Так и сделали.
Через день сыграли свадьбу – без жениха. Никях прочитали над ножом Пулата.
***
К весне в деревне почти не осталось мужчин.
Поздней осенью, когда Манноп вернулся с войны без одной ноги, а вскоре после этого в списки призываемых попали и Раззок-ака с Мурод-акой – обоим за сорок, уже причисляли себя к старикам. Они отрастили бороды, наматывали чалмы, поучали молодёжь, на свадьбах сидели среди старших, возвращались с фатихи с двумя лепёшками да платочком – не помогло. Забрали и их.
Многие были уверены, что их не возьмут. Сам Раззок-ака посмеивался: «Кому мы, старики, на войне нужны? Молодой – к делу, старый – к еде. Будем там лишний хлеб проедать». Но однажды пришла повестка – словно сказали: «Иди, раб божий».
У него будто что-то оборвалось внутри. С того дня он не находил себе места, словно старик, которому близка смерть. Встречных заводил на грустные разговоры, незаметно просил прощения и благословения. Человек, который никому слова дурного не сказал, как он сможет убивать? Как поднимется рука? А если убьёт – как потом жить? Не будет ли душа убитого преследовать его всю жизнь?
Кто-то советовал ему взять тулуп и уйти в горы – пусть жизнь там тяжёлая, но лучше, чем умирать на чужбине. Но Раззок-ака был не из таких. Он не любил играть ни с людьми, ни с государством. Людей ещё можно обмануть, а государство? В тюрьме сгноят.
Смирившись с судьбой, почти уверенный, что его тело останется в чужой земле, он тяжело прощался с односельчанами, у многих просил прощения. Он не понимал: что такой человек, как он, будет делать на войне? Разве что станет лёгкой мишенью для немца.
Выезжая из деревни, Раззок-ака смотрел на плачущих людей и чувствовал: он их больше не увидит, не ступит на эту землю. Тяжело было уезжать, не получив ни одного письма от сына, уходя в неизвестность. Он никогда далеко не уезжал из родных мест, не подходил так близко к опасности. Его пугало исчезнуть вдали от семьи, в чужих краях, в безвестности – а ещё сильнее жгло то, что он так и не узнал судьбы сына.
– Мурод, – сказал он идущему рядом товарищу, – Раим умер, Комил умер, видно, наша очередь пришла. Мы-то в жизни кое-что успели: женились, детей нажили. А они ушли молодыми, ничего не увидели… Всё-таки человеку умирать не хочется, а?
– Ещё поживём, – отвёл взгляд Мурод. – Пока дойдём, война кончится. Вернёмся тихо-мирно, вот увидишь.
– Твои бы слова да Богу в уши… – вздохнул Раззок-ака. – Говорят же: хоть сорок лет война, умирает тот, кому срок пришёл. Помнишь, в басмаческой войне сколько мужиков полегло, а мы остались? И здесь так будет, верно? Но всё равно жаль Раима с Комилом… Помнишь их?
– Иногда вспоминаю… – Мурод ускорил шаг. – Что толку вспоминать? Смотри вперёд, там видно будет.
Раззок-ака молча пошёл за ним.
Позже от них пришло письмо: по всему выходило, что их определили в рабочий батальон – в тылу, на строительных работах.
– Я же говорил, – сказал Манноп-хромой, услышав это, – что стариков в бой не пошлют. Видать, дзоты им строят. Раззок-ака любил говорить: верблюда на свадьбу зовут не в гости, а воду таскать. Вот сам и стал тем верблюдом.
***
К весне выяснилось, что пахать землю под хлопок некому. На месте давно вырубленных садов, где даже пни выкорчевали и сожгли в сандалах в лютую зиму, лежали пустые поля. В колхозе был один старый трактор, который, даже работая днём и ночью, не смог бы вспахать всё. Да и ломался он чаще, чем работал. Касим, Пулат и другие парни, что пахали в прошлом году, давно на войне.
На пахоту мобилизовали женщин и подростков. На пригорках землю копали кетменями и сеяли пшеницу. Теперь главной заботой стали хлопковые поля у окраины деревни.
Манноп оказался человеком деятельным. Он бегал между теми, кто пахал сохами, покрикивал, распоряжался, организовывал работу. Никто его на это не назначал. Но, побывав на войне, он считал себя самым передовым человеком в деревне и чувствовал, что его призвание – руководить. Так он надеялся со временем занять какую-нибудь должность, а точнее – стать бригадиром. Его предки были людьми властными, и ему самому нравилось отдавать распоряжения – и делал он это умело.
В один из таких дней, когда он метался между пашущими женщинами и подростками и поваром, варившим аталу21, на красной лошади подъехал председатель колхоза – Окил-ака, широкоплечий, с пышными усами, в мягких сапогах. Вид у него был грозный. Председатель расспросил о работе, посетовал, что и качество, и объём вспашки оставляют желать лучшего, пару раз прикрикнул. Но больше всего ему понравилось, как суетится вокруг Манноп-хромой – через слово повторяя: «Сделаем», «Уладим».
«Сразу видно – военную выучку прошёл, – подумал председатель. – Говорит чётко, будто гвозди вбивает, никакой лишней размазни, и руководить умеет. Таких бы людей вокруг себя собрать – и работал бы спокойно, без забот. Ноги нет – да где сейчас найдёшь мужчину с целыми четырьмя конечностями?»
Так, между делом, Манноп-хромой стал бригадиром.
Люди, выходит, его толком и не знали. Стоило ему стать бригадиром – он изменился. Вкусив власть, сразу поставил себя на ступень выше остальных, перестал здороваться как прежде, через губу разговаривал. То ли уговором, то ли подношением выбил себе с колхозной фермы худую лошадёнку и разъезжал на ней. Солдатскую форму тщательно выстирал, кирзовые сапоги начистил до блеска. Бриться стал чаще, длинные усы аккуратно подровнял.
В начале того же лета неожиданно отправили на войну самого председателя Окила. Одни говорили – распродал и присвоил немало колхозного добра, другие – что не выполнил указаний районного начальства. Как бы то ни было, его внезапно сняли и отправили на фронт, и колхоз остался без руководителя. Время было ответственное – хлеб подошёл к жатве, людей согнали в поля, и отсутствие ответственного лица могло обернуться беспорядком.
Секретарь райкома затребовал список вернувшихся с войны. Их оказалось восемь человек, среди них – и Манноп. На собраниях по пахоте и севу на них уже обращали внимание: таких трудно не заметить – в любой толпе военная форма, расправленные плечи, уверенность в себе. Секретарь поговорил с каждым и в итоге признал кандидатуру Маннопа подходящей.
Не прошло и много времени, как Манноп-хромой стал председателем колхоза. Будто всю жизнь на коне ездил, будто родился уже председателем – так задирал нос. Его поведение в пору бригадирства оказалось лишь первыми ростками.
Окил-председатель, при всей своей грозности, видимо, был человеком совестливым – или, может, потому что был из другого села и толком не знал гултепинцев, не давил на них так, как следовало бы. Это люди поняли уже потом, когда его не стало. Манноп же своих знал как облупленных – от младенца в люльке до семидесятилетнего старика. Всех, кто был хоть на что-то способен, погнал на жатву. Его многочисленные родственники, поддерживая «своего», всюду твердили, что государственная политика ужесточается, фронту требуется всё больше продовольствия. Но от этих слов у людей не прибавлялось любви к Маннопу, который, взобравшись им на плечи, размахивал кнутом и, казалось, забыл, что сам вышел из этой же среды.
В степи жатва шла полным ходом. Из-за жары днём работать было невозможно. Поэтому люди жили прямо в поле – с рассвета до темноты. Время было на вес золота: если не убрать вовремя, зерно осыплется, птицы склюют. Около полусотни женщин, девушек и подростков были согнаны на жатву, и председатель запретил им возвращаться домой по ночам. Дорога долгая – на путь уходили лучшие прохладные часы утра и вечера, и к моменту, когда они добирались до поля, солнце уже поднималось высоко.
Манноп каждый день по два раза объезжал поля, проверяя ход работ.
***
Нормурод с товарищами стал возчиком. Колхоз выдал каждому по телеге и лошади. Их задача – возить скошенное женщинами зерно на ток. Ток находился в низине у кишлака Бешбулак, где свозили урожай и из других сёл, молотили, а затем отправляли зерно в Самарканд.
Но дело шло не так быстро, как хотелось. Манноп-председатель ходил мрачнее тучи, ни с кем не шутил, разговаривал сурово. Люди шептались, что прежнего Маннопа больше нет – власть человека быстро портит. Но кто их слушал? Каждый ворчал про себя, а в открытую перечить председателю никто не смел.
Манноп давно забыл свои фронтовые мысли и клятвы: если вернусь и увижу односельчан, буду их на руках носить. Иногда ему даже становилось стыдно, что он когда-то так думал. «И чего я по этим дуракам скучал?» – удивлялся он сам себе. Те чувства, что переполняли его, когда он глядел смерти в глаза, исчезли. Лишь по ночам возвращались в кошмарах, и, проснувшись в родной деревне, он радовался, что жив, что теперь ему ничего не грозит. А вот злость на односельчан у него не проходила никогда.
Нормуроду досталась старая, рассохшаяся телега. Проедет немного – колесо расшатается. Приходилось возить с собой ведро воды: останавливаться, поливать, подбивать, чтобы дерево разбухло и держалось. Но в степи таскать полное ведро воды тяжело. По дороге вода расплёскивалась – да и у самого Нормурода силы уходили. В итоге за день он успевал сделать всего два, иногда три рейса.
Председатель будто только за этим и следил. То с тока, то от бригадира Тогбеги узнавал, кто отстаёт, и при каждом приезде устраивал разнос. Оправдания слушать не хотел.
Его брань, доносящаяся до самых родительских проклятий, заставляла Нормурода скрежетать зубами, но сделать он ничего не мог. Небо далеко, земля твёрдая, пожаловаться некому. Куда идти? Кому говорить? Кто станет слушать мальчишку? А Манноп Матлабович – так его теперь звали – при каждом разговоре ссылался на политику, на задания товарища Сталина, на то, что война требует хлеба, а каждый, кто не справится, – враг народа и может быть расстрелян. Люди здесь были далеки от политики, но такие слова слушали с тревогой – ещё свежа была память о том, сколько «врагов народа» расстреляли.
Когда гнёт председателя становился невыносимым, мысли о Нигоре приносили Нормуроду утешение. Ему нравилось думать о ней. Когда они изредка разговаривали, он внимательно наблюдал, как она торопливо говорит, как кокетливо хлопает глазами, как морщит своё чёрное лицо. Сам он был неразговорчив, а при ней и вовсе молчал. Нигора же, бойкая на язык, не упускала случая что-нибудь крикнуть ему даже издалека. Эти их переглядки и реплики стали развлечением для женщин, уставших от однообразной жатвы.
Когда Нигора уезжала домой на несколько дней – навестить мать, привести себя в порядок, – она возвращалась и работала вместо неё, оставалась на четыре-пять дней. В свободные минуты помогала Фотима-момо, мыла посуду, прибиралась. Многие женщины привели с собой маленьких детей – она и за ними присматривала. Ни минуты покоя.
Зной лета стоял в самом разгаре. В полдень достаточно было простоять под палящим солнцем час-другой – и человеку казалось, что он вот-вот спечётся. Из-за трудности вовремя вывозить скошенный хлеб, по распоряжению председателя возчики работали и в самую жару, не зная передышки.
– Поработаете день-другой на солнце – не помрёте, – сказал однажды председатель при всех. – На войне люди жизнь отдают, а мы тут чуть жары испугаемся и погубим урожай – нам этого никто не простит.
Старый конь, доставшийся Нормуроду, которого по возрасту не взяли на войну, совсем обмяк. Когда другие, выполнив дневную норму, позволяли себе короткий отдых в полдень, он, обвязав голову белым платком, вытирая рукавом закаменевшей от пыли и пота рубахи замазанное лицо, снова наваливал груз и трогался в путь. В такие часы сильнее всего мучила жажда. По дороге он припадал к арыку, пил до отвала – и, не пройдя десятка шагов, снова хотел пить. Пот стекал с него так, словно из мешка с айраном сочилась кислая сыворотка.
Пыль, смешавшись с потом, образовала на его теле плотную корку; стоило почесаться – и она сходила, как кожа, ошпаренная кипятком. Ему всё казалось, что по лицу тянутся длинные полосы грязи. Особенно остро он это чувствовал перед Нигорой – торопливо тёр лицо то рукавом, то полой рубахи.
– Конь у тебя никуда не годится, – сказала в этот раз Нигора, когда он, вялый, вытирая лицо, подошёл. – Скажи председателю, пусть поменяет.
– Почему-то он меня невзлюбил, – сказал Нормурод, слезая с телеги рядом с ней. – Не пойму, чем я ему насолил. Смотрит так, будто я отца его убил. Разве такой мне коня сменит?
Помимо перевозки хлеба, Нормурод помогал Нигоре вязать снопы из скошенной пшеницы. Иначе девушка могла остаться голодной: тем, кто не выполнял норму, хлеба не давали.
– Мы же, смотри, вяжем ему хлеб, – усмехнулась Нигора. – Отец мой говорил: и у того, кто даёт, и у того, кто не даёт, всё равно попроси. Попробуй сказать – вдруг смягчится.
Вспомнив отца, она притихла.
– Когда домой вернёшься? – сменил тему Нормурод.
– Завтра-послезавтра мама придёт на смену, тогда и уйду. Надоело уже. И жара, и по дому соскучилась.
– Скажи лучше – от работы отлыниваешь, – поддел её Нормурод, сплетая между колен сорванную у обрыва траву в жгут, будто девичью косу, чтобы перевязать сноп.
– Ты обо мне плохого мнения, да? – обиделась Нигора. – Похожа я на лентяйку? Тебе легко: сел на коня – туда, сюда. А ты попробуй здесь, под солнцем, в пыли, день простоять – ещё спасибо скажешь. Девчонки моего возраста сейчас дома, в тени, спят.
– Спасибо… – Нормурод усмехнулся и посерьёзнел. – Сказал и сказал. Думаешь, у меня работа лёгкая?
Он сделал с десяток перевязей и пошёл собирать скошенную пшеницу для вязки; Нигора пошла за ним.
– Спасибо тебе! Хорошо, что ты есть. А то не выполнила бы норму – председатель бы меня избил, так и померла бы тут.
Она подавала скошенные стебли, укладывая на перевязь, Нормурод связывал. Все ушли на обед, только Нигора ждала его.
– Тебе еду оставят? – пожалел её Нормурод. – Иди бы, я сам свяжу и погружу. А то съедят твою болтушку, голодной останешься.
– Тётя Фотима оставит. Если опоздаю, она всегда так делает. Я ведь тоже ей помогаю. Всё время меня своей шустрою девочкой зовёт. А ты меня лентяйкой обзываешь.
– Ну с тобой и слова не скажи… – проворчал Нормурод, затягивая узел. – А если меня на войну заберут, кто о тебе заботиться будет?
– Найдётся кто-нибудь… – пошутила Нигора, но его это задело.
– Вот, значит, как?!
– Да кто тебя на войну возьмёт? Ты же ещё мальчишка!
– Всё равно я тебя на два года старше.
– Из-за этого, что ли, заберут? Не заберут.
– Вон, даже старых колхозных коней забирают, а меня что, пощадят? Мы с ребятами готовимся… Как твоя невестка, справляется? – вспомнив о войне, он подумал сначала о Пулате, потом о его жене Насиме.
– Ей самой едва хватает сил.
Нигора выпрямилась и заметила всадника, приближавшегося к ним.
– Кажется, председатель едет! Манноп-хромой! Сейчас на тебя набросится. Иди, лучше наполни телегу и уезжай.
Услышав это, Нормурод почувствовал, как внутри всё задрожало, но какое-то непонятное чувство подсказало ему, что при девушке нельзя ронять своё достоинство. Он не двинулся с места и сделал вид, что спокойно продолжает работу.
– Ты что тут копаешься?!
Председатель подъехал прямо к ним. Издали он увидел, что телега Нормурода стоит, а сам он занят посторонними делами, и с гневом пришпорил коня.
– Я Нигоре помогал, – постарался твёрдо ответить Нормурод.
– Ты что, дурак? Кто велел ей помогать? У неё что, руки переломаны, ноги отсохли? А ну проваливай отсюда, чтоб я твоей рожи не видел! Тут работа горит, а ты дурью маешься!
– Не ругайтесь! – Нормурод и сам не понимал, откуда в нём берётся эта смелость. Один на один он стерпел бы ругань, молча ушёл бы, но сейчас не смог.
– Что?!
Председатель давно уже не слышал возражений. Люди боялись его, как смерти. Да и сам он ежедневно выслушивал в районе такие разносы, что считал своим долгом «воспитывать» подчинённых. Тех, кто хоть немного перечил, он безжалостно ломал: либо отправлял на войну, либо лишал припасов на зиму.
– Ты мне перечишь?! Я тебя… твою мать… – не стесняясь девушки, он осыпал Нормурода бранью. – Я тебя, басмачёвского выродка, в один день в тюрьму засажу, сгниёшь там! Понял? Что ты сейчас по деревне ходишь – спасибо мне должен говорить, ноги мои целовать! Другой бы тебя с корнем, с родом твоим выжег! Вместо благодарности ты мне отвечаешь! Недаром говорят: бешеная собака и хозяина кусает.
– Не ругайтесь при девушке, – Нормурод понимал, что не ровня ему, но какая-то упрямая сила лишала его рассудка. – Даже если вы небо в руках держите – думайте, что говорите.
– Эй, ты… – от ярости у председателя задрожали губы, глаза налились кровью. Он замахал руками, ноздри его раздулись.
С войны он вернулся таким: стоило разозлиться – начинал дрожать, терял себя, ничего не видел перед глазами.
– Ты, щенок…
Сказав это и не в силах больше говорить, председатель пришпорил коня, подъехал вплотную к Нормуроду и стал хлестать его плёткой куда попало. От боли Нормурод закричал, прикрывая голову руками. Нигора, растерявшись, стояла в стороне, не зная, что делать, потом спохватилась и кинулась к председателю:
– Не трогайте его, он не виноват! Он мне помогал!
– Ах ты, дрянь, пошла вон отсюда!
Председатель пнул её, и девушка, перевернувшись, упала на комья земли.
Женщины-жницы, обедавшие поодаль, услышав крики, бросились сюда. Пока они подбежали, спина Нормурода уже вздулась рубцами от плётки. С криками женщины оттащили его и Нигору в сторону. Председатель, брызжа слюной и ругаясь, развернул коня.
– До каких времён дожили, девочка моя, в чём твоя вина? – причитала тётя Фотима, присев на корточки и крепко обнимая Нигору. – За что он бьёт? В чём твой грех – что ты, ещё ребёнок, работаешь наравне со взрослыми?
– Я уйду, не буду работать. Хоть расстреляют – не буду!
Нормурод, разъярённый, хотел уйти подальше от женщин, но несколько жниц преградили ему дорогу, уговаривая одуматься. После долгих слов он перестал всхлипывать, только носом шмыгал. Плечи и спина горели.
– Я отомщу. Я ему покажу, кто я такой. Он всю жизнь будет жалеть, что поднял на меня руку, этот подлец. Я внук своего деда, не из тех, кто терпит молча. Я отомщу! Я не оставлю его в покое. Я сделаю то, что делал мой дед…
О своём деде он никогда не говорил – отец запретил. Внутри он всегда тайно гордился им, хотя и сожалел, что тот был басмачом, и старался этого не признавать. Но сегодня почему-то открыто почувствовал эту гордость. Это был его беспомощный бунт против власти в лице Маннопа.









