
Полная версия
Мой падший ангел
— Ты не пришёл утром, и я в отместку оставила камень, — прошептала она, и в этом признании было столько детской обиды, что ему захотелось просто обнять её и больше никогда не отпускать.
— Ну и кому ты сделала хуже? — он с иронией смотрел на неё, но в этой иронии не было насмешки — только усталость и понимание.
Ника уткнулась в подушку, пряча лицо от смущения и стыда.
— Всё… — он стал гладить её по волосам. — Всё уже позади, — и в этих словах было столько тепла, что она наконец‑то позволила себе поверить, что опасность миновала.
Спустя время она успокоилась, слёзы высохли, оставив после себя только лёгкое жжение в глазах. Решила привести себя в порядок: приняла душ, и тёплая вода смывала не только грязь, но и липкий страх, осевший на коже. Перекусила, и простая еда — кусочек хлеба, чашка чая — казалась сейчас чем‑то очень важным, почти священным, потому что означала, что она жива. У неё впереди было два выходных, и теперь она была готова слушать Рина, готова узнать всю правду, какой бы горькой она ни была. Сев поудобнее, она начала допрос:
— Ну, рассказывай.
— Что? — не понял он, будто надеялся, что она передумает.
— Свою цель в отношении меня, — она указала на себя рукой, и в этом жесте была не агрессия, а желание наконец‑то расставить всё по местам.
— Сейчас? — тянув время, он начал думать, что рассказать, как подобрать слова, чтобы не сломать её окончательно.
— Да, — коротко ответила она, и в этом «да» звучала решимость, которую невозможно было игнорировать.
— Ты избранная! — начал он издалека, и голос его звучал непривычно торжественно, будто он произносил древний приговор. — Таких, как ты, мало: волевой характер, стойко переносишь невзгоды. Ты должна стать ангелом после смерти. — Рин видел её замешательство, но продолжил, не давая ей времени на возражения. — Только не решено каким. Если проживёшь жизнь, как предписывает Библия, станешь ангелом света, если отклонишься — ангелом тьмы. К тебе были приставлены ангелы с обеих сторон. Один оберегал и наставлял на путь истинный, другой искушал. Борьба ведётся, пока один не…
Она перебила его, голос её звучал твёрдо, хотя внутри всё дрожало:
— Раз ты здесь один, я полагаю, выбор сделан? — в её взгляде читалась буря эмоций: страх, гнев, непонимание и какая‑то отчаянная надежда.
Он просто кивнул в знак согласия.
— Не трудно догадаться, победила тьма, — Ника произнесла это почти шёпотом, и в этих словах не было торжества или радости — только холодная констатация факта. Рин снова кивнул.
— Можно узнать, где я сошла с правильного пути? — спросила она, и в этом вопросе было столько боли, что он на мгновение закрыл глаза, будто хотел спрятаться от неё.
— Когда потеряла любовь, — в его голосе было сожаление, глубокое и искреннее. — Все проблемы из‑за любви. Ты даже отчима смогла простить, ну или пожалеть, но отпустить Андрея не смогла.
Ника молча переваривала информацию, слова крутились в голове, сталкиваясь и рассыпаясь, не складываясь ни в какую понятную картину. Он просто наблюдал за ней, не пытаясь утешить или отвлечь.
— И что теперь будет? Назад пути нет? — она с надеждой смотрела на Рина, и в этой надежде было столько уязвимости, что ему хотелось солгать, сказать что‑нибудь утешительное, но он не мог.
— Когда придёт время, я заберу твою душу, — спокойно начал он, и эти слова прозвучали как приговор. Немного подумав, Рин добавил: — Всё можно вернуть назад… почти всё. Для этого я здесь: моя задача — не дать тебе встать на путь исправления.
Её глаза загорелись яростью, и эта ярость была не просто гневом, а протестом против самой судьбы. Ника подскочила к нему, зашипев злобно, как загнанный в угол зверь:
— Какое ты имеешь право решать за меня? — она упёрлась указательным пальцем ему в грудь, и в этом жесте была вся её боль, вся её решимость. — За себя буду решать только я, и никто больше.
— За тебя всё решили, как только ты родилась, — он попытался её успокоить, но тщетно.
— Может, и так, но выбирать между белым и чёрным буду я сама, — последнее слово Ника произнесла по буквам, будто хотела, чтобы он услышал не только смысл, но и саму тяжесть каждого слога.
— Ты не знаешь, о чём говоришь. Ты не видела ни одну из сторон, — в его голосе прозвучала усталость, будто он уже тысячу раз повторял эти слова и ни разу они не помогли.
— Не надо мне заговаривать зубы! — переходя на крик, она оттолкнула его. — Все знают с детства, что добро лучше зла. Уходи! — она показала рукой на дверь, но он не отреагировал, тогда она закричала: — Уходи!!!
Рин растворился в воздухе, оставив после себя лишь лёгкое мерцание, похожее на след падающей звезды, и едва уловимый запах озона, как после грозы. Не зная, что ей делать дальше, Ника сначала села на диван, обхватив голову руками, будто хотела удержать мысли, которые разлетались в разные стороны. Потом резко вскочила, уставилась в потолок, словно надеялась увидеть там ответы, и прошептала:
— Почему я? За что мне столько испытаний? Даже ангела красивого нашли… Наверное, самого красивого, чтоб я посильнее мучилась, — сказала она с самоиронией, и эта ирония была её последней защитой от отчаяния. — Какую бы мне сторону выбрать… Вы меня, конечно, извините, но столько всего для одного человека — это уже слишком. Взять хотя бы отчима. Знаете, что я думаю сейчас? Выбрать тёмную сторону, и не когда‑нибудь, а сейчас, чтоб зайти и отомстить за все эти годы. Но нет же, я добрая, я всех прощаю, и его должна, — она опустилась на колени и разрыдалась, и слёзы её были не слезами слабости, а слезами человека, который слишком долго держался и наконец‑то позволил себе сломаться.
Глава 4
Прошла пара дней, и за эти дни Ника успокоилась — не потому, что примирилась с тем, что узнала, а потому, что устала злиться. Злость — штука энергозатратная, а у неё и так оставалось немного сил. Рин не появлялся. Ни днём, ни ночью, ни в полудрёме, ни наяву. Квартира казалась пустой не в том смысле, что в ней не хватало вещей или людей, а в том, что в ней не хватало чего‑то невидимого, какого‑то тепла, которое она даже не успела как следует запомнить, но уже скучала по нему.
Она ловила себя на мысли, что скучает по нему. По его зелёным глазам, в которых, казалось, пряталось целое небо — не голубое, а именно зелёное, как лес в полдень, когда солнце пробивается сквозь кроны и окрашивает всё вокруг в тёплый, живой цвет. По лучезарной улыбке, которая появлялась так легко, будто для него улыбаться было так же естественно, как дышать. В этом парне было что‑то такое, что манило её, как мотылька на огонь: и притягивало, и пугало одновременно, и оторваться она не могла, хоть и понимала, что огонь может обжечь.
Зазвонил телефон. Мама просила о помощи — опять что‑то не поделили с отчимом. Голос матери в трубке звучал привычно: испуганно, сбивчиво, с ноткой той самой покорности, от которой Нике каждый раз хотелось кричать. Ника начала быстро одеваться, пальцы торопливо застёгивали пуговицы, мысль уже была там, в маминой квартире, где, наверное, опять летела посуда и трещали двери.
Прибежав к маме, она увидела, что драка была в самом разгаре. Квартира выглядела так, будто через неё прошёл ураган: опрокинутый стул, на полу — осколки разбитой тарелки, воздух густой от крика и ненависти. Алексей и мать стояли друг напротив друга, и от обоих исходила та тяжёлая, ядовитая энергия, которая всегда висит в домах, где любовь давно сменилась привычкой терпеть. Встав между ними, Ника попыталась разнять, протянула руки, сказала что‑то успокаивающее — слова, которые она повторяла уже в сотый раз и которые каждый раз звучали всё более бессильно. Не тут‑то было: он тут же перевёл свою агрессию на Нику, будто она была не дочерью, а очередной помехой, ещё одним препятствием на его пути.
Он оттолкнул её с такой силой, что Ника, не ожидая этого, потеряла равновесие. Мир накренился, пол бросился навстречу, и она ударилась головой о край стола — тупой, тяжёлый удар, от которого перед глазами вспыхнула белая вспышка, а потом всё поплыло. Камень вылетел из кармана и покатился по полу, тихо постукивая, будто отсчитывая удары. Он начал чернеть — медленно, от центра к краям, как чернила, впитывающиеся в бумагу. «Нет, я сама справлюсь», — подумала она, и в этой мысли было столько упрямства, столько отчаянной, слепой гордости, что камень словно почувствовал: остался двух цветов — наполовину чёрный, наполовину красный, словно раздумывал,听从 её волю или подчиниться своему назначению.
Ника резко вскочила — голова загудела, в висках застучало, но злость оказалась сильнее боли — и кинулась к отчиму. Завязалась потасовка: руки, крики, толчки, чьё‑то тяжёлое дыхание. Мать вызвала полицию. Вскоре они были на месте — двое усталых сотрудников с привычной, почти равнодушной деловитостью. Заполнили протокол, собрали подписи, угомонили отчима, усадив его на стул с таким видом, будто видели таких тысячу и видели ещё тысячу. Полиция уехала, и вместе с ними из квартиры ушёл последний остаток напряжения, оставив после себя лишь тяжёлую, грязную усталость.
Ника тоже стала собираться домой. Оглянувшись на маму, она поймала себя на том, что ждёт — не слов благодарности, нет, просто взгляда, хоть какого‑то знака, что мама заметила, что она пришла, что она рисковала, что она снова встала между ними. Но ничего не последовало: мама молча убирала осколки, и её спина была знаком не грубости даже, а какой‑то непоправимой, застарелой покорности, от которой Нике каждый раз становилось тяжелее, чем от любого удара.
Возвращаясь домой, Ника чувствовала дикую головную боль — она пульсировала в висках, отдавалась в затылке тупыми, ритмичными ударами, будто кто‑то методично бил молотком по внутренней стороне черепа. Перед глазами всё расплывалось: фонари двоились, дома покачивались, асфальт казался неровным, живым, идущим волнами. Кое‑как добравшись до дома, она легла в постель, и подушка приняла её тяжёлую голову с такой нежностью, какой уже давно не проявлял ни один человек. Сильная боль сводила её с ума, каждый поворот, каждое движение отдавалось новой вспышкой. Не было ни сил, ни настроения — только тупая, ноющая пустота и боль, которая не отпускала. Ника позвонила сменщице и договорилась, чтоб та её подменила завтра на работе. Голос звучал глухо, далеко, будто шёл не из её рта, а откуда‑то из глубины колодца. Ей хотелось побыть дома и отлежаться — спрятаться от мира, от людей, от боли, от всего.
Проснувшись, она поймала себя на мысли, что боль не прошла, а лишь усилилась — теперь она была острой, сверлящей, будто кто‑то вставил в голову раскалённый гвоздь и медленно проворачивал его. Встать с кровати она не смогла: тело было тяжёлым, непослушным, чужим, будто за ночь кто‑то подменил его на другое, сломанное, не желающее подчиняться.
— Отлично! — заговорила она вслух, и голос прозвучал в тишине комнаты жалко и дерзко одновременно. — Это очередная проверка или искушение? — и в этих словах, произнесённых в пустоту, было столько горькой иронии, что они показались ей самой смешными и страшными одновременно. Она лежала и смотрела в потолок, белый, безразличный, не знающий ни проверок, ни искушений, ни боли, и думала: если это и правда испытание, то кто бы его ни придумал — он явно перестарался.
Аарин был ей нужен — так сильно, как бывает нужно тепло в ледяной комнате, где стынут не только руки, но и мысли. Но он не появился. Весь день Ника провалялась в постели, глядя в потолок, по которому медленно ползли тени от ветвей за окном — то ли от ветра, то ли от её собственного неровного дыхания. Настроение не прибавлялось: оно лежало где‑то внизу, под кроватью, тяжёлое и забытое, как старая зимняя куртка в разгар лета.
Много думая, она впервые не знала, что делать. С одной стороны, она верила в добро — в то тихое, упрямое добро, которое живёт в мелочах: в чашке чая, в слове поддержки, в умении не ударить в ответ. С другой — она очень привязалась к Рину, к его улыбке, к его странным шуткам, к тому, как он смотрел на неё так, будто видел не только её боль, но и всё хорошее, что она сама давно перестала замечать. Не хотела его терять. Внутри неё шла борьба — не громкая, без криков и слёз, а тихая, изматывающая, когда каждая мысль тянет в свою сторону, и ни одна не кажется правильной.
Проснувшись на следующий день, она поняла, что самочувствие лучше не стало. Боль не ушла, а притаилась где‑то в глубине головы, готовая вспыхнуть от любого резкого движения. Пришлось вызвать скорую. Пока она ехала, Ника лежала, закрыв глаза, и думала о том, что ей приснилось. «Она стояла в поле с красивыми цветами, оглядывалась, вокруг не было ни души». Поле было залито мягким, золотистым светом, цветы тянулись к небу, и в этой тишине было что‑то одновременно прекрасное и пугающее — как будто весь мир замер, чтобы она могла услышать что‑то очень важное. Её мучил только один вопрос: это сделал Рин или нет? Она хотела, чтобы это был он — чтобы он хоть во сне был рядом. Или, наоборот, чтобы это была её собственная, чистая, ни от кого не зависящая мечта.
Нику увезли в больницу с диагнозом «сотрясение мозга». Слова прозвучали сухо, буднично, как будто речь шла не о её голове, не о её мыслях, а о чём‑то постороннем.
Ника находилась в больнице уже три дня. Палата пахла лекарствами и одиночеством, а тишина здесь была особенной — не спокойной, а напряжённой, будто стены хранили чужие страхи и не хотели их отдавать. Мама не пришла ни разу, хотя знала, что Ника в больнице. Каждый раз, когда дверь открывалась, Ника чуть приподнималась на локтях, надеясь, но каждый раз это была не мама — то медсестра, то врач, то кто‑то из чужого коридора.
Позвонила сменщица из кафе, голос звучал виновато, но твёрдо: Нику уволили. Начальство не хочет ждать, пока она вылечится. Слова упали в тишину палаты, как камни в воду — тяжёлые, холодные, оставляющие круги. Камень, который она крутила в руках, почернел — глубокий, матовый чёрный, в котором не отражался свет. Но Рин не появился. Прошло несколько часов, потом ещё несколько, и она наконец сдалась.
— Ну ладно, выходи уже, я знаю, что ты здесь, — сказала она тихо, почти шёпотом, но в этом шёпоте было столько усталости и надежды, что он, наверное, услышал бы даже сквозь стены.
Он вошёл минут через десять в дверь — с цветами и апельсинами. В его руках они выглядели странно, почти нелепо, но в то же время так правильно, будто без них он не имел права появиться.
— Привет! — парировал он, и голос его был бодрым, как у человека, который только что выиграл маленькую, но важную битву. — Не больница, а особо охраняемый объект, — начал он возмущаться, но в возмущении этом не было настоящей злости, только желание развеять эту больничную тишину. — Хотел, как все люди, зайти. В регистратуре не медсестра, а цербер. «Вы к кому?» — он передразнивал медсестру, и в его интонации было столько комизма, что уголки губ Ники сами собой чуть приподнялись. — «Бахилы есть? Халат оденьте. Долго не будьте, халатов на всех не хватает». Какие бахилы? Я их в глаза не видел ни разу. Чуть на голову не одел. В наше время такого не было.
Хоть Ника и была обижена на него, настроение стало подниматься — медленно, как солнце после долгого дождя, сначала едва заметное, но с каждой секундой всё теплее. Она смеялась, и смех этот был не от радости, а от облегчения — от того, что он наконец пришёл.
— А сколько тебе лет? — удивилась она, разглядывая его лицо, в котором не было ни одной настоящей морщины, только лёгкие тени у глаз, будто он слишком часто улыбался.
— Триста семьдесят пять, — Рин лучезарно улыбнулся, и в этой улыбке было столько мальчишеского озорства, что он и правда не казался стариком. — Неплохо выгляжу для такого старика, правда? — он выпятил грудь вперёд и погладил себя по голове, словно проверял, не поседел ли за эти дни.
— Даже очень неплохо! — подыграла ему Ника, и впервые за долгое время почувствовала, что может дышать полной грудью.
— Ты больше не злишься? — с небольшой осторожностью он перешёл к делу, и в этом вопросе была не просто вежливость, а настоящая тревога.
— Злюсь, но меньше, — она задрала нос и чуть отвернулась, но не так, чтобы не видеть его, а так, чтобы он понял: она всё ещё имеет право сердиться.
— Но гнать больше не будешь? — давил Рин, но мягко, как человек, который боится потерять то, что только что нашёл.
— Не знаю, посмотрим, — и уже мягче продолжила: — Без тебя скучно.
— Ну, а если серьёзно, что ты решила? — заговорил он серьёзным тоном, и в комнате будто стало тише, даже далёкие больничные звуки отступили на задний план.
— Ничего. Представь себя на моём месте: тебе говорят, ты будешь служить тьме, ты бы что сказал? — увидев его растерянный вид, она продолжила, скорее говоря сама с собой: — Хотя… нашла, у кого спросить.
Он быстро сменил тему, будто не хотел, чтобы эта тяжесть снова опустилась на её плечи.
— Почему ты не захотела, чтоб я пришёл? Тебя сейчас здесь не было бы, — в его голосе не было упрёка, только тихая боль.
— Хочу решать сама свои проблемы, — ответила она твёрдо, но в глубине души понимала, что это не совсем правда.
— Ааааа… — многозначительно протянул он и начал загибать пальцы. — Ты в больнице. Без работы. А с отчима как с гуся вода. По‑моему, у тебя плохо получается.
— Не начинай, — она повысила голос, но не от злости, а чтобы заглушить ту часть себя, которая шептала: «Он прав». — А то поругаемся.
Он замолчал. И в этой тишине они оба услышали то, что не могли сказать вслух: как сильно они нужны друг другу.
Рин приходил к ней каждый день. Они часами болтали — о жизни, о смерти, о её планах на будущее, о том, какой кофе она будет пить, когда наконец выйдет отсюда, и о пустяках, которые вдруг становились самыми важными. Ника поинтересовалась, не он ли подстроил сон о поле с цветами. Рин клятвенно заверил, что нет, и в его взгляде было столько искренности, что она поверила.
Через неделю Нику выписали, и она вернулась домой. Жизнь забила ключом — не сразу, не бурно, а осторожно, как ручей, который пробует дорогу, прежде чем стать рекой. Ника нашла новую работу с гибким графиком, чтобы успевать и учиться, и помогать, и просто жить. Периодически участвовала в разборках матери и отчима — не потому, что хотела, а потому, что не могла иначе. Готовилась к сессии, зубрила билеты, пила крепкий кофе и смотрела в окно, думая о том, как странно устроена жизнь: в ней есть место и боли, и теплу, и надежде.
Прошло три месяца насыщенной жизни. Ника вернулась от мамы, уставшая, с тяжёлой головой и ещё более тяжёлым сердцем. Дома её ждал Рин.
— Хорошо! Всё, я сдаюсь! — сказала она с негодованием, но в нём уже не было настоящей ярости, только усталость и просьба о помощи, которую она больше не могла прятать. — Сделай так, чтоб он не портил жизнь ни маме, ни мне.
Только она договорила, как Рин с улыбкой растаял в воздухе, оставив после себя лёгкий запах озона и едва уловимое мерцание, будто в комнате на мгновение зажглась и погасла маленькая звезда.
Вернулся Рин ближе к ночи.
— Всё, можете жить спокойно, — весело объявил он, но в этой весёлости была и серьёзность, и обещание, которое он не нарушит.
— Что ты сделал? — с недоверием спросила Ника, боясь поверить, что всё может быть так просто.
— Я не буду отвечать, но больше он вас не побеспокоит, — говорил Рин всё тем же тоном — спокойным, уверенным, будто знал, что делает.
— А мама?
— С ней всё нормально. Она не будет переживать и искать его, — и в этих словах было столько облегчения, что Ника наконец смогла выдохнуть.
И впервые за долгое время ей показалось, что впереди может быть не только борьба, но и тишина. Спокойная, добрая тишина, в которой можно просто жить.
***
Рин так и не сказал, что стало с её отчимом. Прошёл год — тихий, ровный, будто сама судьба решила дать им передышку. Мама жила одна: не гуляла, не вспоминала Алексея, и в её доме поселилась непривычная, но спасительная тишина. Да и Ника ни разу его больше не видела. Этот год стал для неё временем, когда она училась дышать по‑новому — медленнее, глубже, без постоянного ожидания удара.
Спустя ещё пару месяцев Ника уже не представляла своей жизни без Рина. Они болтали, гуляли, сидели на скамейке у старого парка, где ветер носил запах дождя и мокрых листьев, а солнце пробивалось сквозь тучи тонкими золотыми нитями. Он вёл себя как самый лучший друг на свете — всегда был рядом, знал, когда нужно говорить, а когда просто сидеть молча, чтобы тишина между ними не была неловкой, а становилась чем‑то вроде общего дыхания.
Только Нике не нужен был друг. Ей нужен был любящий человек — тот, на которого можно положиться, кто будет всегда рядом не из чувства долга, а потому, что не может иначе. К этому времени она любила его каждой клеточкой своего тела, и эта любовь жила в ней не как тихое чувство, а как пламя, которое то тлело, то вспыхивало, обжигая изнутри. Того же хотела и от него, но он держался на расстоянии. За всё это время ни одного намёка в её сторону: ни взглядом, ни жестом Рин не показывал ничего, кроме дружбы. И от этого её сердце сжималось так, будто кто‑то медленно затягивал на нём невидимую петлю.
Ника пришла с работы — усталая, с тяжёлой сумкой и ещё более тяжёлыми мыслями. Села в кресло, закрыла глаза и погрузилась в свои мечты. Представляла, как он обнимает её, целует и шепчет, что любит. В этих мечтах было столько тепла, что она почти чувствовала его руки на своих плечах, его дыхание у виска. По щекам потекли слёзы — немые слёзы неразделённой любви, тихие, как капли дождя на стекле. Эта любовь душила её изнутри, отчаянно пыталась выбраться наружу, но каждый раз натыкалась на невидимую стену.
В голове крутилось много мыслей: «Умеют ли ангелы любить?», «Можно ли им любить?», «Что будет, если они полюбят друг друга?» Она пыталась сложить эти вопросы в какой‑то понятный ответ, но они рассыпались, как сухие листья под порывом ветра. Как они могут быть вместе: Рин не стареет, а она — да. Какое будущее ждёт их? И будет ли оно вообще? Эти вопросы висели в воздухе, тяжёлые и безмолвные, как грозовые тучи перед бурей.
Открыв глаза, Ника увидела стоящего перед собой Рина. Он смотрел на неё с удивлением и непониманием, будто только что шагнул из другого мира и не мог понять, куда попал. В его взгляде читалась растерянность — редкое, почти неуловимое состояние для того, кто привык держать всё под контролем.
— Кто придумал, что любовь — это золотая стрела? — заговорила Ника, и голос её звучал непривычно хрипло, будто слова царапали горло изнутри. — Любовь может ранить, если стрела попадает в одного. Любовь должна нести радость людям, но моя приносит мне только боль. Может, я недостойна любви? Может, меня нельзя любить? Может, единственное, чего я достойна, — это страдания? Одни бесконечные страдания! — почти шёпотом она добавила: — Я хочу быть любима. Неужели я слишком многого прошу?
Он смотрел на неё и молчал. В этой тишине было столько напряжения, что казалось, воздух между ними звенел, как натянутая струна. Ника тоже не произнесла больше ни слова. Спустя пару минут Рин подошёл к ней и опустился на колени — не как слуга, не как проситель, а как человек, который наконец‑то решился показать свою слабость. Взяв её за руки, он произнёс:
— Кто сказал, что в одного? Я тоже люблю тебя! Люблю больше жизни, люблю больше смерти! Ты — всё, о чём можно мечтать! — он притянул её к себе и поцеловал, и этот поцелуй был не просто прикосновением губ, а признанием, которое копилось годами. — Люблю настолько сильно, что ты даже представить не можешь. В мире не хватит слов, чтобы объяснить, как я люблю тебя!
Как долго она ждала этих слов, этого поцелуя! Время будто остановилось, а потом рванулось вперёд, сметая все преграды. Она подалась навстречу ему, и в этом движении не было ни сомнений, ни страха — только абсолютная, слепая вера в то, что наконец‑то всё правильно. Он подхватил её на руки и унёс в спальню, положил на кровать. Покрывая её лицо, шею поцелуями, стал медленно расстёгивать её блузку. Лёгким движением он приподнял Нику, и блузка медленно скользнула с плеч, как тень, растворяющаяся в свете. Продолжая оставлять на её теле нежные поцелуи, он стянул с неё шорты и трусики. Её тело начало пылать от желания, и это тепло разливалось по венам, вытесняя холод одиночества, который жил в ней годами.
Она хотела снять с него футболку, но его одежда испарилась сама собой — будто реальность на мгновение прогнулась под тяжестью их чувств. Желание между ними нарастало, становясь почти осязаемым, как электрический разряд в воздухе перед грозой. Чуть отстранившись, он провёл рукой от её шеи до бёдер — и это движение было не просто лаской, а обещанием, клятвой, которую не нужно произносить вслух. Она издала тихий стон, извиваясь под его мускулистым телом, схватилась за его плечи, притягивая к себе, будто боялась, что он исчезнет, если она ослабит хватку.


