
Полная версия
Чертоги
Глеб повернулся. Посмотрел на меня долго, пристально, без злости.
— Ты опять врёшь, — проговорил он. — Ты у меня всё время врёшь. Я уже привык.
Он отвернулся к воде.
А я сидела рядом, под дождём, и держала в кармане записку мёртвой девушки, и думала о мраморной женщине с опущенными глазами. О голосе Алисы под куполом библиотеки. «Ты знаешь, что сделала твоя мать».
Она помнит.
Мнемосина помнила. И кроме меня, кажется, об этом не знал никто.
Кроме Киры Рябининой. Которая плакала у статуи по ночам.
Глава восьмая. «Забудь»
Первый иней лёг на остров в ночь на третье октября.
Я проснулась от холода. Окно в нише, которое никогда не закрывалось до конца, несмотря на Сонину «штуку» из проволоки и пластика, затянуло белым узором — перья, папоротники, звёзды, — и сквозь него сочился серый предрассветный свет. Соня спала, закутавшись в два одеяла с головой. В комнате пахло морозом и немного — горелой изоляцией, потому что Соня с вечера пыталась починить обогреватель.
Я встала, накинула на плечи одеяло и подошла к окну. Хотела посмотреть на озеро.
И остановилась.
Посреди морозного узора, на уровне глаз, кто-то вывел пальцем слово. С той стороны стекла. Снаружи. Буквы проступали чистыми, прозрачными линиями сквозь белую изморозь, и за ними было видно небо.
«OBLIVISCERE».
Забудь.
Повелительное наклонение. Второе лицо, единственное число. Обращение к одному человеку.
Ко мне.
Я стояла и смотрела на буквы, и холод от стекла полз мне в ладони, в локти, в плечи. Третий этаж. За окном — узкий карниз шириной в ладонь, а под ним — двенадцать метров до мощёной дорожки. Никто не мог стоять на этом карнизе. Никто не мог дотянуться до стекла снаружи.
Но кто-то дотянулся.
* * *
— Это шутка, — Соня сидела на кровати, обхватив колени, и смотрела на окно. Иней уже начал таять, и буквы расплывались, текли каплями вниз. — Кто-то из младших. С крыши, на верёвке. Они так в прошлом году Кире на окне нарисовали… ну, неприличное. Долгов неделю искал.
— На третьем этаже? С крыши?
— Ну… — Соня замолчала. — Ладно. Не шутка, — она посмотрела на меня. — Варя, во что ты влезла?
Я не ответила. Я смотрела на свой стол.
Ящик был выдвинут. Совсем чуть-чуть, на палец. Я точно помнила, что вечером задвинула его до конца. Я всегда задвигаю. Привычка.
Я подошла и выдвинула его полностью.
Пусто.
Там лежал мой журнал — толстая тетрадь в клеёнчатой обложке, где были все записи, все расшифровки интервью, все планы. Там лежали три кассеты для диктофона, подписанные: «Пак», «Рябинина», «Галанин». Там лежала копия схемы из протокола, которую перерисовал для меня Глеб.
Ничего этого не было.
Только на дне ящика, в самом углу, лежал маленький предмет. Я взяла его. Засушенный лист рябины. Мой — тот, что выпал из маминого учебника.
Кто-то взял всё. А лист оставил. Аккуратно положил в угол.
— Варя? — Соня встала с кровати. — Что там?
Я молча показала ей пустой ящик.
Соня долго смотрела на него. Потом медленно подошла к двери и проверила замок. Обычный английский замок, с защёлкой. Мы закрывали его на ночь. Я помнила, как Соня закрывала.
Он был закрыт.
— Ключи от комнат есть у дежурных учителей, — проговорила Соня тихо. — И у старост. И у Долгова. И у Тимофеича, наверное, — она обернулась ко мне. Лицо у неё было белым. — Варя. Кто-то заходил к нам ночью. Пока мы спали.
* * *
Мамин учебник был на месте. Он лежал у меня под подушкой — я спала с ним с той ночи, когда нашла надпись на форзаце. Записка Алисы тоже была на месте: я носила её в нагрудном кармане форменной блузки, сложенную вчетверо, в целлофановом пакетике.
Больше у меня ничего не было.
Я сидела на уроке мнемоники и не слышала ни слова. Агния Львовна что-то объясняла у доски — о Цицероне, о «Риторике к Гереннию», об образах-агентах, которые должны быть «необычайно уродливыми или необычайно прекрасными». Класс записывал. Я смотрела в окно на сад, побелевший от инея, и думала о буквах на стекле.
«Забудь».
Кто-то знал. Кто-то знал, что я ищу, и хотел, чтобы я остановилась. Не просто хотел — пришёл ночью в мою комнату, пока я спала, и забрал всё. И оставил лист рябины. Будто говорил: «Я знаю, кто ты. Я знаю, откуда ты. Я знаю про твою мать».
— Ольхина.
Я вздрогнула.
Агния Львовна стояла у доски и смотрела на меня. Весь класс смотрел на меня.
— Повторите, пожалуйста, что я сейчас сказала о памяти Симонида.
Я не знала. Я не слышала ни слова.
— Простите, — ответила я. — Я не слушала.
По классу прошёл шорох. Кира Рябинина, сидевшая через два стола от меня, чуть повернула голову. Ян — нет. Он смотрел в свою тетрадь и тёр левый висок.
Агния Львовна долго смотрела на меня поверх голов. Потом повернулась к доске.
— Останьтесь после урока, Варвара, — бросила она через плечо. — Галанин, продолжите вы.
* * *
Когда класс опустел, Агния Львовна закрыла дверь кабинета на ключ. Потом подошла к окну, встала ко мне спиной и долго смотрела на сад.
— Вы плохо спите, — произнесла она наконец. Не вопрос.
— Нормально сплю.
— Вы не спите совсем. У вас под глазами круги, как у панды. Вы бледная. Вы не слышите, что вам говорят, — Агния Львовна обернулась. — И у вас на прошлой неделе шла носом кровь. Ночью. В библиотеке. На третьем ярусе.
Я застыла.
— Не надо так на меня смотреть, — Агния Львовна подошла к своему столу и села. — Кира Рябинина не умеет мне врать. Она пыталась. Двадцать минут пыталась. Потом сдалась. Не сердитесь на неё. Она хотела вас защитить.
— От кого?
— От меня, разумеется, — Агния Львовна чуть улыбнулась. — Сядьте, Варвара. Нам надо поговорить. И, пожалуйста, не врите мне так, как вы врёте всем остальным. У меня от этого болит голова.
Я села. Ноги не держали.
Агния Львовна сложила руки на столе. Тонкие, бледные, с длинными пальцами. На безымянном пальце левой руки — серебряное кольцо, тонкое, потемневшее от времени.
— Что вы видели у Мнемосины? — спросила она тихо.
Я молчала.
— Хорошо, — Агния Львовна кивнула. — Тогда я скажу, что знаю я. А вы мне скажете, ошибаюсь ли я. Договорились?
Я не ответила. Она приняла это за согласие.
— Вы касаетесь старых вещей, — начала она, медленно, будто читала по памяти. — Иногда. Не всех. И видите. Не картинки — вы проживаете. Чужие руки, чужие глаза, чужое сердцебиение. Секунду. Иногда больше. Потом — головная боль, холод в пальцах, иногда кровь носом. Это началось лет в одиннадцать-двенадцать. Вы никому не говорили. Потому что ваша мать говорила — и это плохо кончилось.
Я сидела неподвижно. Сердце колотилось так, что, казалось, его слышно через стол.
— Я права? — Агния Львовна смотрела на меня прозрачными глазами.
— Откуда вы знаете про маму?
— Я её учила, — ответила Агния Львовна просто. — Три года. Мнемонике. Ольга Ольхина была лучшей ученицей, какую я видела за тридцать шесть лет. Лучше Алисы Ренн. Лучше всех. — Она помолчала. — И она касалась вещей так же, как вы. Только она мне в этом призналась. В шестнадцать лет. Пришла в этот кабинет, села на этот стул и заплакала.
Я не могла дышать.
— Почему вы мне это говорите? Сейчас?
— Потому что кто-то вчера ночью забрал ваш журнал, — Агния Львовна откинулась на спинку кресла. — Не удивляйтесь, Софья Пак побежала к дежурному учителю ещё до завтрака. А сегодня утром на вашем окне было написано «забудь», — она помолчала. — Я видела из сада. Я рано встаю.
— Это вы?
Агния Львовна долго смотрела на меня. Потом рассмеялась — тихо, коротко, без радости.
— Нет, Варвара. Я старая женщина с больными коленями. Я не лазаю по карнизам на третьем этаже, — Она перестала смеяться. — И я никогда никого не прошу забыть. Это не мой стиль.
«Я помогла забыть. Одну девочку заставила».
Я смотрела на неё и не знала, верить ли.
* * *
— Чего вы хотите? — спросила я наконец.
— Чтобы вы спали по ночам, — ответила Агния Львовна. — Чтобы вы перестали ходить в библиотеку одна. Чтобы вы не касались того, чего не понимаете, — Она встала, подошла к книжному шкафу у стены, открыла застеклённую дверцу и достала тонкую книгу в тёмно-коричневом переплёте. — И чтобы вы прочитали это.
Она положила книгу передо мной.
«А. П. Вельский. О забвении. Опыт экспериментальной мнемотехники. Ленинград, 1931».
— Основатель, — Агния Львовна снова села. — Это его единственная опубликованная работа. Тираж — триста экземпляров. Почти все уничтожены в тридцать восьмом году, когда его арестовали. Это один из трёх уцелевших. — Она помолчала. — Прочитайте главу седьмую. «О помещении впечатлений в предметы». И приложение «Б». Протоколы опытов с испытуемой «Ч.».
— Кто такая «Ч.»?
— Прочитайте, — повторила Агния Львовна. — Потом поговорим. А сейчас идите на латынь. Вы опаздываете.
Я взяла книгу. Она была тяжелее, чем выглядела.
У двери я обернулась.
— Агния Львовна. Вы сказали, мама пришла к вам и заплакала. Что вы сделали?
Агния Львовна сидела за столом, сложив руки. Смотрела на меня. Прозрачные глаза, бледное лицо, седые волосы в низком узле.
— Я ей поверила, — ответила она. — Это была моя первая ошибка, — Пауза. — Вторую я совершила через год. Идите, Варвара.
* * *
Глава седьмая книги Вельского называлась «О помещении впечатлений в предметы. Гипотеза и опыт».
Я читала её на подоконнике в конце коридора западного крыла, на большой перемене, вместо обеда. Старая орфография, мелкий шрифт, плохая бумага, на которой расплывались буквы. Сухой, академический язык. Ссылки на Лурию, на Бехтерева, на какого-то немца с длинной фамилией.
И среди всего этого — фразы, от которых у меня холодели пальцы.
«Наш испытуемый С., обладающий абсолютной памятью, страдал не от неспособности запомнить, но от неспособности забыть. Он пытался записывать ненужное на бумагу и сжигать, однако образы возвращались. Тогда нами было предложено испытуемому мысленно поместить ненужный образ в определённый предмет обстановки — например, в чернильницу — и мысленно же оставить его там, покидая комнату. Результат превзошёл ожидания».
«…при повторных опытах в специально подготовленном помещении (усадьба на острове Стылый) было установлено, что впечатление, помещённое по описанной методике, не только исчезает из памяти испытуемого, но и, по-видимому, сохраняется в предмете…»
«…данное утверждение основано на показаниях испытуемой Ч., обладающей особой чувствительностью к предметам, которой ранее помещённые впечатления были воспроизведены с поразительной точностью при простом касании…»
Испытуемая «Ч.».
Чувствительная. Чуткая.
Я закрыла книгу. Руки дрожали.
Приложение «Б» было коротким — три страницы протоколов. Даты, время, предмет, «помещённое впечатление», «воспроизведение испытуемой Ч.». Чернильница — сон испытуемого С. о матери. Каминные часы — запах сирени. Бронзовый лев на входной двери — «нежелательное воспоминание об обиде».
Бронзовый лев.
Протоколы обрывались в апреле тридцать восьмого. Последняя запись была сделана другим почерком, торопливым, неровным: «Испытуемая Ч. отказалась от дальнейшего участия в опытах, заявив, что „не может больше носить чужое“. Местонахождение испытуемой неизвестно».
* * *
Записку я нашла вечером, когда вернулась в комнату. Она лежала у меня на подушке. Маленький клочок бумаги, вырванный из тетради, с одним словом, написанным неровным, торопливым почерком:
«Оранжерея. 22:00. Одна. К.»
Соня сидела за своим столом, спиной ко мне, и паяла что-то. Не обернулась.
— Соня, кто приходил?
— Никто, — она не отрывалась от паяльника. — Я тут с шести. Никто не приходил.
— А записка?
— Какая записка? — Соня наконец обернулась. Посмотрела на клочок у меня в руке. Нахмурилась. — Я не видела. Честно, Варя. Она уже была, когда я пришла? Я не заметила.
Я посмотрела на окно. Оно было закрыто. На двери — замок. Ключи у дежурных, у старост, у Долгова, у Тимофеича.
И, видимо, ещё у кого-то.
* * *
В оранжерее было темно и душно. Пахло землёй, сыростью и цветами, названий которых я не знала. Стеклянная крыша над головой запотела изнутри, и сквозь неё тускло светили звёзды. Где-то капала вода. Между кадками с пальмами и лимонами тянулись узкие проходы, и в каждом могла прятаться тень.
Кира стояла у самой дальней стены, между кактусами, которые пересаживала тогда, в сентябре. Без фонаря, без свечи. Я увидела её, только когда подошла вплотную.
— Ты пришла, — она не удивилась. — Хорошо. Говори тихо.
— Это ты написала на окне?
— Что? — Кира нахмурилась. — На каком окне?
— «Забудь». Сегодня ночью. На моём окне. И кто-то украл мой журнал.
Кира долго молчала. Потом медленно покачала головой.
— Это не я, — проговорила она. — Я бы написала по-русски. Я не люблю латынь.
Она отвернулась к кактусам.
— Я пришла сказать одну вещь. Одну. Потом уйду, и мы никогда об этом не говорили, поняла? — Кира не оборачивалась. — Агния знает, что ты можешь. Я ей сказала. Она меня заставила, ты не представляешь, как она умеет заставлять. Значит, теперь знает и Ян. А если знает Ян…
Она замолчала.
— То что?
— То скоро тебя позовут, — Кира наконец обернулась. В темноте её лицо казалось белым пятном. — В Палату. Ты им нужна. Им давно нужен кто-то, кто может… брать. Как ты у Мнемосины. У них никого не было с девяносто четвёртого.
С девяносто четвёртого.
— Кира, что было в девяносто четвёртом?
— Не знаю, — она покачала головой. — Правда не знаю. Алиса знала. Она нашла, — Кира сделала шаг ко мне. — Когда тебя позовут — соглашайся. Только так ты подберёшься к тому, что внутри. Но не верь им. Никому из них. Ни Яну, ни Агнии, ни остальным. И не трогай колокол.
— Почему все говорят мне про колокол?
Кира долго смотрела на меня в темноте.
— Потому что Алиса хотела его тронуть, — ответила она. — За неделю до Ночи памяти. Она сказала мне: «Кира, в колоколе — ответ. Но я не могу его взять. Мне нужен кто-то, кто может». Я сказала: «Ты с ума сошла, тебя сожрут». — Кира помолчала. — Её и сожрали.
Она прошла мимо меня к выходу. У двери обернулась.
— Твой журнал, — проговорила она. — Если его забрали, значит, ты уже нашла что-то, чего они боятся. Подумай, что.
Дверь оранжереи закрылась за ней без звука.
Я стояла среди кактусов, в темноте, в душной сырости, и думала.
Альбом девяносто четвёртого. Вырезка. Мама. Ирина Залесская. Ленка Вострикова. Катер «Мнемозина». Записка Алисы: «Ищите у Мнемосины. Она помнит».
Всё, что было в журнале, кроме записки. Записка была у меня в кармане.
Значит, они не знали про записку. Пока.
* * *
Ночью я восстанавливала журнал.
Не на бумаге сначала — в голове. Я села на кровать, укрылась одеялом с головой, как в детстве, когда читала с фонариком, и пошла домой. В Ковду. По крыльцу с отбитой ступенькой, в прихожую, на кухню.
На подоконнике лежала первая запись. Третье сентября. Я положила её туда сама, тогда, когда писала, не думая, просто по привычке: каждую страницу журнала я, закончив, мысленно оставляла где-нибудь в доме. Мама научила. «Дом для слов».
Я взяла её с подоконника и прочла.
«Тема: „Сто лет лицея“. Руководитель — А. Л. Штерн. Архив в подвале. Ключ у Зинаиды Марковны».
Дальше. В хлебнице — интервью с Соней. Под ковриком — схема Глеба, которую я перерисовала в журнал на причале: свеча у статуи, царапина на постаменте, книга не найдена. На полке над плитой — Кира. В ящике с ложками — Ян, его ровный голос и пальцы, которые трут висок.
Я выбралась из-под одеяла и начала писать.
Соня сидела на своей кровати по-турецки и смотрела, как я пишу. Час. Второй. Лист за листом. Иногда я закрывала глаза, замирала, потом снова писала.
— Ты что, всё это помнишь? — спросила она наконец. Шёпотом, хотя никто, кроме нас, не мог услышать. — Дословно?
— Почти.
— Это ненормально.
— Это мнемоника. Агния Львовна целый месяц учит. Ты тоже так можешь.
— Не могу, — Соня покачала головой. — Я пробовала. У меня в доме для слов вечно кто-то ходит и всё перекладывает. Брат. Он в моём дворце живёт, представляешь? Ему девять, и он даже там мне мешает.
Я засмеялась. Впервые за весь этот бесконечный день.
К трём часам ночи у меня было тридцать два листа, исписанных с двух сторон. Не всё — кассет я восстановить не могла, голоса остались только в памяти. Но всё главное. Даты. Имена. Цифры. «В час сорок — катер без огней». «Записка: ищите у Мнемосины». «Ленка Вострикова».
Я сложила листы стопкой и сунула под подушку.
— Мало, — Соня покачала головой.
— Что мало?
— Подушка. Её уже один раз нашли, — Она слезла с кровати, пошлёпала босиком к столу, выдвинула ящик со своими деталями и начала в нём рыться. Что-то звякало, шуршало, щёлкало. — Тот, кто забрал журнал, вошёл сюда, пока нас не было. Значит, у него ключ. Значит, войдёт снова. Мы не можем запереться изнутри — замок не держит, ты сама видела. Но мы можем знать.
— Знать что?
— Когда он придёт. — Соня вытащила из ящика маленький серебристый цилиндрик и катушку тонкого провода. — Геркон. Магнитный датчик. Его ставят на двери и окна в магазинах. Дверь открылась — контакт разомкнулся — сигнал. Я его из сломанного холодильника достала, ещё в восьмом классе. Думала, на что-нибудь пригодится.
— И что, будет звенеть?
— Звенеть — глупо. Он услышит и уйдёт, — Соня уже сидела на полу, раскладывая детали на газете. — Он будет писать. Время. Каждый раз, когда дверь откроется. На карточку памяти. Днём мы проверяем: если дверь открывалась, когда нас не было, — значит, был он.
Она подняла на меня глаза. Круглые, серьёзные, без тени улыбки.
— Варя. Я не знаю, во что ты влезла. Ты не говоришь — ладно. Но я тут живу. Это и моя комната тоже. И я не хочу, чтобы кто-то ходил по ней ночью, пока я сплю.
Я смотрела на неё. На паяльник, который она уже включила в розетку. На катушку провода. На старый калькулятор, из которого она выковыривала экранчик.
— Спасибо, — проговорила я.
— Не благодари. Это интересная задача, — Соня шмыгнула носом. — Мне нужен будет час. И твоя пилка для ногтей.
К рассвету над нашей дверью, в углу, под самым косяком, висела коробочка размером со спичечный коробок, обмотанная синей изолентой. С крошечным красным огоньком.
Соня лежала на полу, на газете, среди обрезков провода, и спала, положив под голову мой свитер.
Я накрыла её одеялом и села у окна.
Над озером светало. Колокол наверху был виден чёрным пятном в бледном небе. Иней на стекле уже растаял, и буквы, которые кто-то вывел снаружи ночью, — «OBLIVISCERE», — превратились в мутные потёки.
Забудь.
Я взяла верхний лист. И написала на нём, крупно, поперёк:
«MEMINI».
Помню.
Глава девятая. Приглашение
Ян нашёл меня на смотровой площадке колокольни в субботу, в шесть вечера, когда я в третий раз безуспешно пыталась дозвониться до отца.
Стояла середина октября. Ветер на площадке стал злым, колючим, с запахом снега, хотя его ещё не было. Озеро внизу потемнело до свинцового цвета. Деревья на острове облетели, и сквозь голые ветви было видно то, что летом прятала листва: тропинки, крыши хозяйственных построек, кладбище в дальнем углу острова — маленькое, огороженное железной решёткой, с покосившимися крестами и простыми гранитными плитами.
— Не дозвонилась? — Ян встал рядом, у парапета, засунув руки в карманы пальто. Он, как всегда, был без шапки, и ветер трепал его светлые волосы и седую прядь над виском.
— Отец в рейсе. Там связи нет.
— Понятно, — Он помолчал. — Пройдёмся? Мне нужно с тобой поговорить. Не здесь.
Я посмотрела на него. Он улыбался, но глаза у него были серьёзными.
— О чём?
— О твоей выпускной работе, — ответил он. — И о том, что у тебя украли журнал.
* * *
Мы спустились по винтовой лестнице колокольни, прошли через двор и свернули на тропинку, ведущую вдоль обрыва к дальнему мысу острова. Здесь никто не гулял: дорожка была узкой, скользкой от опавших листьев, а справа, за низким каменным парапетом, обрыв уходил прямо в воду.
Ян шёл впереди, не оборачиваясь. Я — следом.
На мысу стояла беседка. Старая, деревянная, с облупившейся белой краской и круглой скамейкой внутри. Отсюда было видно всё озеро — до самого горизонта, где темнела далёкая полоска берега.
Ян сел на скамейку. Я осталась стоять у входа.
— Садись, — он похлопал по скамейке рядом. — Я не кусаюсь. Это Кира кусается.
Я села. Не рядом — напротив, через всю беседку.
Ян посмотрел на меня, чуть усмехнулся и кивнул, будто одобрил.
— Журнал взяли не мы, — начал он. — Хочу, чтобы ты знала. Я узнал от Агнии Львовны. И очень разозлился. Это… это не наш способ.
— «Мы» — это кто?
Ян долго молчал. Смотрел на озеро.
— Ты видела нас, — проговорил он наконец. — Три недели назад. В восточном крыле. Через замочную скважину, — Он повернулся ко мне. — Не отпирайся. Полина почувствовала. Она сказала, что после вынесения ей показалось, будто за дверью кто-то смотрит. Холодно, говорит, стало в спине. Мы проверили коридор утром. На пыли у двери — следы. Маленькие. В носках, — Он улыбнулся. — Такие узкие ступни в Палате ни у кого нет, Варя. Только у тебя.
Я молчала.
— И ещё ты была у Мнемосины, — продолжал Ян негромко. — В ту же ночь. Кира тебя нашла. У тебя шла кровь носом, — Он помолчал. — Кира молчала, как партизан. Но Агния Львовна умеет спрашивать.
— Чего ты хочешь?
— Пригласить тебя, — Ян смотрел мне прямо в глаза. — В Палату.
* * *
Он рассказывал минут двадцать. Я не перебивала.
Палата существовала с тридцатых годов. Её основал сам Вельский, перед арестом, — из семи лучших учеников, которым он доверил свой метод целиком. Не тот, что преподают на уроках, а настоящий. Метод, который позволял не только помнить, но и забывать. Класть ненужное в предметы и уходить без него.
— Ты видела, как это работает, — Ян говорил спокойно, будто объяснял тему на уроке. — Полина положила в птичку свой страх. Она боялась высоты — с детства, до обмороков. Её брат разбился в горах. Теперь она не помнит ни страха, ни того, как узнала о смерти брата. Она помнит, что брат умер, — это факт, это осталось. Но то, как она стояла у телефона, как мама кричала в трубку, — этого нет. Ушло в фарфор.
— И это хорошо?
— Это свобода, — Ян пожал плечами. — Ты не представляешь, сколько людей в мире всю жизнь таскают на себе одно-единственное воспоминание. Как камень на шее. Не могут спать, не могут любить, не могут жить. А здесь его можно снять. Положить. И уйти.
— А цена?
Ян замолчал. Потом медленно поднял руку и потрогал свой левый висок. Там, где седая прядь.
— Цена есть, — признал он. — Голова болит. Иногда кровь носом. Если класть слишком часто — становишься… плоским. Будто краски выцветают, — Он опустил руку. — Мы стараемся не злоупотреблять. Агния Львовна строго следит. Одно вынесение в месяц, не больше. И ничего, что касается других людей. Только своё.
— Ты сам много клал?
— Достаточно, — Ян отвернулся к озеру. — После Алисы — много. Я не мог спать. Каждую ночь видел её внизу, на плитах, — Он помолчал. — Теперь не вижу. И я не помню, как это было. Помню, что было. Знаю, как факт. А картинки — нет. Пусто. Как окно открыли.
Как окно открыли. Те же слова, что у Полины.





