
Полная версия
Чертоги
* * *
— Зачем я вам? — спросила я.
Ян снова повернулся ко мне.
— Потому что ты можешь брать, — ответил он просто. — Мы умеем класть. Все, кого учит Агния Львовна, рано или поздно учатся класть. Но брать — читать то, что положено, — может не каждый. Один на тысячу. Может, меньше. Агния Львовна называет таких «чуткими», — Он помолчал. — В Палате не было чуткого с девяносто четвёртого года.
С девяносто четвёртого. Кира сказала то же самое.
— А что было в девяносто четвёртом?
— Не знаю, — Ян пожал плечами. — Правда. Агния Львовна не рассказывает. Говорит, что последний чуткий ушёл из лицея в девяносто четвёртом и с тех пор Палата… — он поискал слово, — хромает. Мы кладём, а прочитать, что положено до нас, не можем. В Зале Ключей сотни ниш. Девяносто лет воспоминаний. И никто их не видел.
— Что такое «ключи»?
— Традиция, — Ян улыбнулся. — Каждый выпускник Палаты, уходя из лицея, оставляет ключ. Одно воспоминание. Самое важное. Что-то, что связывает его с лицеем навсегда. Кладёт в нишу — и уходит. Поэтому выпускники всегда возвращаются. Что-то их тянет. Часть их самих здесь.
Я подумала о Елене Галаниной, которая приезжает раз в год на попечительский совет. На белом катере «Мнемозина».
— А твоя мама? — спросила я. — Она тоже оставила ключ?
Ян застыл. На долю секунды — я заметила только потому, что смотрела очень внимательно. Потом улыбнулся снова.
— Мама была в Палате, — ответил он. — Даже возглавляла её в свой год. Она мне сама рассказывала. Это она меня привела к Агнии Львовне, когда мне было тринадцать, — Он помолчал. — Про ключ не знаю. Она не говорит. Да и я не спрашивал.
* * *
— Если я соглашусь, что я должна буду делать? — я произнесла это медленно.
— Пройти испытание, — ответил Ян. — Простое. Мы положим что-нибудь в предмет, а ты скажешь, что там. Если угадаешь — ты с нами. Будешь ходить на собрания. Учиться у Агнии Львовны тому, чего нет в программе. И… — он помолчал. — И у тебя будет доступ в Зал Ключей. Ко всем нишам.
Ко всем нишам. К девяноста годам чужих воспоминаний.
К маминому ключу, если она его оставила.
— А если не соглашусь?
— Тогда ничего, — Ян пожал плечами. — Пишешь свою работу, заканчиваешь лицей, уезжаешь. Никто тебя не тронет, — Он помолчал. — Только журнал тебе, боюсь, никто не вернёт. И на окно больше ничего не напишут — уже не надо будет.
Я посмотрела на него. Он смотрел на меня — спокойно, открыто, с той усталой полуулыбкой, которая была у него всегда.
— Ты знаешь, кто украл журнал.
— Нет, — ответил Ян. — Не знаю. Но если ты будешь с нами, я узнаю. Обещаю.
Он встал, отряхнул пальто от опавших листьев, налетевших в беседку.
— Пятница, полночь, — бросил он через плечо. — Восточное крыло, третий этаж. Дверь ты знаешь. Если не придёшь — я пойму.
Он вышел из беседки и пошёл по тропинке обратно к лицею. Не оборачиваясь.
Я сидела одна на круглой скамейке, на ветру, и смотрела на озеро.
* * *
Глеб выслушал меня, сидя на перевёрнутой лодке у сарая, и всё это время рисовал в блокноте, не поднимая головы. Когда я закончила, он закрыл блокнот.
— Нет, — коротко бросил он.
— Что «нет»?
— Ты не пойдёшь.
— Это не тебе решать.
— А кому? — Глеб поднял голову. Глаза у него были злыми. — Тебе? Ты одна, ты здесь полтора месяца, ты не знаешь, кто они. Это те, кто сидит за круглым столом у окна в столовой. Те, кто весной смотрел, как моего отца уводят в наручниках, и не сказал ни слова. Те, кто устраивает какие-то ритуалы со свечками в закрытом крыле. И их глава — сын Галаниной. Чей катер стоял у причала в ночь, когда погибла Алиса. — Он отшвырнул блокнот на лодку. — И ты хочешь к ним. Отлично.
— Я хочу узнать, что случилось.
— Ты хочешь узнать, что случилось с твоей матерью, — Глеб встал. — Это не одно и то же. И мне это понятно. Правда. Но ты лезешь в логово к людям, которые, может быть, убили Алису, и думаешь, что тебя они не тронут.
— А ты что предлагаешь? Сидеть в архиве и читать протоколы?
Глеб ничего не ответил. Он стоял, сжав кулаки, и смотрел на меня. Потом вдруг спросил:
— Ты им веришь?
— Нет.
— Ни Галанину, ни Штерн?
— Нет.
— А мне? — Глеб смотрел на меня в упор. — Мне ты веришь?
Я молчала. Слишком долго.
Глеб усмехнулся. Подобрал блокнот с лодки, сунул в карман.
— Понятно, — проговорил он. — Ты всем врёшь одинаково. Даже мне. Даже про то, что видела у статуи. Думаешь, я не понял, что ты что-то скрываешь? С первого дня. — Он пошёл к лестнице, ведущей наверх, к лицею. Остановился на первой ступеньке. — Иди к ним. Только когда тебя там сожрут, как Алису, не жалуйся.
Он ушёл.
Я стояла у сарая, в сумерках, и смотрела ему вслед. Мне хотелось крикнуть: «Да, я скрываю! Я вижу чужие воспоминания! Я видела, как падала Алиса! Я видела её лицо!» Мне хотелось догнать его, схватить за рукав, рассказать всё.
Я не догнала.
* * *
В пятницу, без пяти двенадцать, я стояла у двустворчатой двери с медными ручками в виде переплетённых змей.
На этот раз я была в ботинках. И не пряталась.
Дверь открылась прежде, чем я успела постучать.
На пороге стоял Ян. В тёмном плаще поверх формы, со свечой в руке. Он посмотрел на меня, и его лицо осветилось — не улыбкой, а чем-то другим. Облегчением.
— Пришла, — проговорил он. — Заходи.
Зал Ключей при свете свечей был ещё прекраснее, чем сквозь замочную скважину. Круглый, высокий, с куполом, расписанным звёздами — настоящими созвездиями, с подписями по-латыни, — и с нишами по стенам. Сотни ниш. Они шли рядами, от пола до самого купола, и в каждой что-то стояло. Шкатулки, статуэтки, камни, раковины, подсвечники, флаконы, книги, старые часы, детская игрушка — деревянная лошадка, — серебряный медальон на цепочке, засушенная роза под стеклянным колпаком. Всё разное. Всё — старое.
И от каждой ниши тянуло холодом.
Я почувствовала это сразу, как только переступила порог. Не руками — всем телом. Будто вошла в погреб в жаркий день. Холод шёл от стен, от ниш, от каждого предмета — тихий, неподвижный, терпеливый. Сотни маленьких сквозняков. Сотни закрытых дверей.
Я покачнулась. Ян подхватил меня под локоть.
— Ты чувствуешь, — проговорил он тихо. Не вопрос. — Агния Львовна говорила, что чуткие чувствуют с порога.
Посреди зала, полукругом, стояли шестеро. Кира, Полина Дружинина, трое парней и девушка, которых я знала только в лицо. Все в плащах, все со свечами. В стороне, в своём кресле, сидела Агния Львовна. Она смотрела на меня, и её лицо было непроницаемым.
— Добрый вечер, Варвара, — проговорила она. — Рада, что вы решили прийти. Испытание простое. Галанин, будьте добры.
Ян отпустил мой локоть и подошёл к ближайшей нише — в нижнем ряду, у двери. Взял оттуда что-то и вернулся ко мне. Протянул на ладони.
Серебряный подсвечник. Маленький, потемневший, с отломанной ручкой.
— Год назад один из нас положил сюда воспоминание, — проговорил Ян. — Одно. Что там — знает только Агния Львовна: он ей рассказал перед тем, как класть. Сам он больше не помнит, — Ян помолчал. — Возьми его. Скажи, что видишь.
Я посмотрела на подсвечник. Потом на Агнию Львовну. Потом на Киру — та смотрела на меня очень напряжённо, почти не мигая.
Я взяла подсвечник.
* * *
Ветер. Озёрный, свежий, пахнущий водорослями. Брызги в лицо. Парус над головой, белый, тугой, хлопающий. Руки — маленькие, детские, лет восемь, — держат канат, и он режет ладони, и это больно, и это прекрасно. Лодка кренится, вода совсем рядом, у самого борта, и сердце колотится от страха и восторга. А рядом — мужчина. Большой, бородатый, смеющийся. Его рука лежит поверх детских рук на канате. И голос, низкий, весёлый: «Держи, Янька! Держи! Вот так! Ты моряк!»
Мир вернулся.
Я стояла посреди Зала Ключей, держа в руках серебряный подсвечник, и по щекам у меня текли слёзы. Не мои. Его.
— Лодка, — проговорила я. Голос дрожал. — Парус. Тебе восемь. Ты держишь канат, он режет ладони. Рядом мужчина с бородой. Он смеётся. Он говорит: «Держи, Янька. Ты моряк».
Тишина в зале стала оглушительной. Шесть свечей не шевелились.
Агния Львовна медленно кивнула.
— Верно, — произнесла она негромко. — Дословно.
Я подняла глаза на Яна.
Он стоял передо мной, очень бледный. Седая прядь блестела в свете свечей. Он смотрел на меня так, будто я ударила его.
— Это… — он сглотнул. — Это я положил? Это было моё?
— Твоё, — ответила Агния Львовна из кресла. — Год назад. Ты сказал: «Хочу положить что-нибудь хорошее. Для проверки». Ты выбрал день, когда отец впервые взял тебя под парус. За год до того, как ушёл из семьи.
Ян молчал. Смотрел на подсвечник в моих руках.
— Я не помню, — проговорил он наконец. Очень тихо. — Я не помню, что отец брал меня под парус. Я думал… я думал, он вообще никогда со мной не… — Он замолчал.
Потом улыбнулся. Той же улыбкой, что всегда, — только губы у него дрожали.
— Ну вот, — проговорил он. — Теперь знаю. Спасибо, Варя.
Он взял у меня подсвечник и поставил обратно в нишу. Аккуратно, бережно. Постоял секунду, держа на нём руку. Потом обернулся к остальным.
— Она с нами, — произнёс он ровно. — Возражения?
Никто не возразил.
Кира Рябинина стояла в полукруге, со свечой, и смотрела на меня. В её глазах было что-то, чего я не могла прочитать. Не радость. Не страх.
Кажется, жалость.
* * *
Из Зала Ключей мы выходили по одному, с интервалом в три минуты. Правило Палаты. Чтобы никто в коридорах не увидел цепочку старшеклассников со свечами и не задал вопросов.
Я вышла предпоследней. Ян задержал меня у двери — коротко сжал плечо, улыбнулся, кивнул: иди. Его рука была холодной, как подсвечник.
Коридор восточного крыла тянулся в темноте, длинный, гулкий, с высокими окнами по левой стене. Луна лежала на полу белыми прямоугольниками. Я шла от одного к другому, как по льдинам.
На повороте к лестнице от стены отделилась тень.
— Тише, — шепнула Кира. — Это я.
Она стояла в нише у окна, обхватив себя руками. Без свечи. Без пиджака — в одной рубашке, хотя в коридоре было холодно так, что изо рта шёл пар.
— Ты меня ждала?
— Нет. Я тут гуляю. Люблю, знаешь, ночью в мороз постоять у окна, — Кира скривилась. — Конечно, ждала. Идём. Не здесь.
Она потянула меня за рукав — вниз по лестнице, через площадку, в маленькую дверь, которую я раньше не замечала. За ней оказалась узкая служебная лестница, пахнущая мышами и старой краской. Кира села на ступеньку. Я — рядом.
— Что ты видела? — спросила она без предисловий. — В подсвечнике.
— Парус. Отца. Ты же слышала.
— Слышала, — Кира смотрела на свои руки. — И видела его лицо. Когда ты сказала «Держи, Янька». Он не знал. Он правда не знал, что положил это. Год назад. Ему было семнадцать, отец ушёл, и он пришёл в Зал и сказал Агнии: «Хочу положить что-нибудь хорошее. Чтобы оно не испортилось». И положил. И забыл. И целый год думал, что отец никогда его никуда не брал. Что ему было на него наплевать.
Она замолчала.
— Ты понимаешь, что ты сегодня сделала, Ольхина?
— Вернула ему отца.
— Ты ему показала, что у него в голове дыры, — Кира резко повернулась ко мне. — Которых он не видит. Которые он сам сделал. И теперь он будет думать: а что ещё? Что ещё я положил и забыл? — Она понизила голос. — Мы все так живём. Вся Палата. Мы кладём — и забываем, что клали. Нам кажется, что мы целые. А ты пришла и показала дырку.
— Я не хотела.
— Знаю, — Кира вдруг обмякла. Опустила голову на колени. — Знаю, что не хотела. Алиса тоже не хотела. Она просто брала и смотрела. Сначала в чужое. А потом начала в своё. Знаешь, что она мне сказала в апреле? «Кирка, я положила свой страх в чернильницу, а он не ушёл. Он остался. Просто теперь я не помню, чего боюсь. Это ещё хуже».
Я молчала. Где-то внизу, в подвале, гудели трубы отопления.
— Она тоже могла брать? — спросила я наконец. — Алиса?
— Нет. Она была как все. Только упрямая. Она сидела у ниш часами, держала руку на вещах, пока не начинала идти кровь носом, — и иногда, если очень долго, ей что-то мерещилось. Тень. Обрывок. Агния говорила, так бывает у тех, кто очень хочет, — Кира подняла голову. — А ты — по-настоящему. С первого раза. Как будто открываешь дверь.
Она встала. Отряхнула юбку.
— Агния будет тебя беречь, — проговорила она. — Она так всех бережёт, кто ей нужен. А Ян будет тебе благодарен. До поры. А потом — испугается. Потому что ты знаешь о нём больше, чем он сам. — Кира поднялась на две ступеньки и обернулась. — Не бери ничего из ниш без Агнии. Обещай.
— Почему тебя это волнует?
Кира долго смотрела на меня сверху вниз. В темноте её лицо было белым пятном с двумя тёмными провалами глаз.
— Потому что в прошлый раз я ничего не сказала, — ответила она. — И я до сих пор не знаю, чего ей стоило бы, если бы сказала.
И ушла наверх. Её шаги стихли через минуту.
* * *
Соня спала. Красный огонёк над дверью мигнул, когда я вошла: запись. Утром она проверит и увидит «02:14» — и это буду я.
Я легла, не раздеваясь. Смотрела в потолок, на жёлтое пятно протечки.
Год назад Ян положил в подсвечник своего отца. Лучшее, что у него было. Чтобы не испортилось.
А что было бы, если бы он положил худшее?
Я повернулась на бок и подсунула ладонь под щёку. Пальцы были ледяными.
Я думала о маме. О её пустых глазах на фотографии, которую показывал Тимофеич. О надписи в учебнике: «Я не помню, кто ты».
О том, что кто-то положил её лучшую подругу в стены. И она потом тридцать лет трогала эти стены — в Ковде, в больнице, везде, — и искала. И не находила.
«Больное надо носить с собой. Стены потом плачут».
Я заснула только под утро. И мне снился дом в Ковде, все комнаты которого были полны чужих вещей. Подсвечники. Фарфоровые птички. Зеркальца. Чернильницы. И между ними ходила мама в больничном халате и трогала каждую вещь, одну за другой, и шептала: «Не моё. Не моё. Не моё».
Глава десятая. Палата
ЖУРНАЛ ВЫПУСКНОЙ РАБОТЫ (НОВЫЙ)
Запись 1. 20 октября
Старый журнал украден. Начинаю заново. Этот буду носить с собой.
Восстановлено по памяти: всё. Я помню каждое слово в каждом интервью. Агния Львовна была права: у меня хорошая голова. Это единственное, что у меня по-настоящему хорошее.
Для работы: собрание Палаты проходит по пятницам, в полночь. Состав — семь хранителей. Теперь восемь. Куратор — А. Л. Штерн.
Для себя: в Палату не берут, в Палате учатся. Пока я учусь, я молчу.
* * *
Агния Львовна вела занятия Палаты так же, как обычные уроки мнемоники. Сидя в кресле, сложив руки на коленях, без единой бумажки. Только голос — ровный, сухой, чуть усталый.
Мы сидели перед ней полукругом на низких скамьях, обитых потёртым бархатом. Восемь человек в тёмных плащах. Свечи стояли на полу, в медных плошках. Звёзды на куполе мерцали в их свете, будто настоящие.
— Правило первое, — Агния Львовна обвела нас взглядом. — Кладут только своё. Никогда — чужое. Вы не имеете права положить воспоминание о другом человеке, если он не дал на это согласия. Вы не имеете права заставить другого человека класть. Никогда. Ни при каких обстоятельствах.
«Одну девочку заставила».
Я смотрела на неё и не могла отвести глаз.
— Правило второе. Не чаще раза в месяц. Каждое вынесение оставляет пустоту — мы называем её проплешиной. Одна проплешина — ничего. Десять — головные боли. Сто — человек становится похож на выцветшую фотографию. Он помнит, как его зовут, где он живёт, что ел на завтрак. Но не помнит, почему ему было больно, когда он впервые влюбился. — Агния Львовна помолчала. — Я видела таких. Это хуже смерти.
Ян рядом со мной пошевелился и потёр висок.
— Правило третье. То, что положено, не берут без согласия положившего. Это касается вас, Варвара. — Она посмотрела прямо на меня. — Вы можете брать. Это редкий дар. Но каждая ниша здесь — это чья-то закрытая дверь. Человек закрыл её, потому что не мог жить с тем, что за ней. Если вы откроете её без спроса, вы станете вором. Хуже — вы станете тем, кто знает чужое. А это тяжело носить. Очень тяжело.
«Испытуемая Ч. отказалась от дальнейшего участия в опытах, заявив, что не может больше носить чужое».
— Правило четвёртое, — Агния Львовна выпрямилась в кресле. — Последнее. И главное. Колокол — не для нас.
Тишина. Свечи потрескивали.
— Никто из Палаты не поднимается к колоколу. Никто не касается его. Никто не кладёт в него и не берёт из него. Это не обсуждается, — она обвела нас взглядом. — Кто нарушит — уходит из Палаты и из лицея в тот же день. Я лично прослежу.
— Почему? — спросила я.
Все повернулись ко мне. Кира — резко, предупреждающе. Ян — медленно.
Агния Львовна долго смотрела на меня. Её лицо в свете свечей казалось высеченным из того же мрамора, что и Мнемосина.
— Потому что колокол принадлежит основателю, — ответила она наконец. — Вельский положил в него свой ключ, когда открывал лицей. Это первый ключ. Он держит все остальные, — пауза. — И потому что в девяносто четвёртом году кое-кто это правило нарушил. И погиб.
Ирина Залесская.
— На сегодня всё, — Агния Львовна поднялась. — Галанин, проводите Ольхину по залу. Покажите, где что. Остальные свободны.
* * *
Ниши в Зале Ключей были подписаны. Я не заметила этого в первый раз — на каждой, под нижним краем, была крошечная латунная табличка с выгравированными буквами и цифрами. Инициалы и год.
— По годам выпуска, — Ян шёл вдоль стены, держа свечу. — Внизу — тридцатые. Чем выше, тем ближе к нам. Наш ряд — вон там, под самым куполом, на лестнице надо стоять, — он показал на деревянную стремянку у стены. — Каждый хранитель, кроме ключа, получает свою нишу на время учёбы. Для ежемесячных вынесений. Когда выпускается — нишу закрывают, и туда идёт ключ.
— А если хранитель не выпустился?
Ян остановился.
— Тогда ниша остаётся как есть, — ответил он, не оборачиваясь. — С тем, что он туда успел положить.
Он пошёл дальше. Я — за ним.
Тридцатые. Сороковые. Шестидесятые. Ниши, ниши, ниши. Фарфор, бронза, стекло, дерево. На каждой — инициалы. От каждой — холод.
Девяностые были на высоте человеческого роста, в среднем ярусе. Я нашла их сама — Ян задержался у двери, разговаривая с Полиной.
«1994».
Семь ниш. Семь латунных табличек.
Я читала их по одной, с замирающим сердцем.
«Д. К. — 1994». Компас в медном корпусе.
«М. Р. — 1994». Перочинный нож.
«И. З. — 1994».
Ниша была пустой. Совсем. Только пыль на дне, тонким серым слоем.
Ирина не успела положить ключ. Она погибла до выпуска.
«Е. В. — 1994». Маленькое серебряное зеркальце в рамке с завитками, поставленное на ребро.
Е. В. Елена Вострикова. Мать Яна.
И рядом, в соседней нише:
«О. О. — 1994».
Пусто.
Я стояла перед пустой нишей с мамиными инициалами на латунной табличке и смотрела в темноту. Пыль на дне. Ни предмета, ни холода. Ничего.
Мама не оставила ключ. Её увезли раньше выпуска. Через неделю после Ирины.
Я протянула руку и коснулась пустого дна ниши. Камень. Холодный, но обычный холод, каменный. Никакой тяги, никакой двери. Пусто.
Как у неё в глазах на фотографии с причала.
* * *
Зеркальце Елены Востриковой стояло в соседней нише, на расстоянии ладони. Серебряное, потемневшее, с тонкой гравировкой по ободку. От него тянуло холодом — сильным, густым, как из открытого погреба.
«Каждая ниша — чья-то закрытая дверь. Если вы откроете её без спроса, вы станете вором».
Я оглянулась. Ян всё ещё стоял у двери с Полиной. Остальные уже ушли. Агния Львовна ушла первой.
Я протянула руку и коснулась зеркальца.
* * *
Солнце. Ослепительное, майское, горячее. Крыша. Плоская, нагретая, пахнущая рубероидом и голубиным помётом. Небо над головой — огромное, синее, без единого облака. И смех.
Мой смех — нет, её, Лены, но я его чувствую в горле, в груди, он рвётся наружу. А рядом — ещё двое. Две девушки, лежат на крыше, раскинув руки, в белых блузках, без пиджаков, с распущенными волосами.
Одна — светловолосая, серьёзная, с книжкой на груди. Ирина. Она улыбается одними уголками губ, щурится на солнце.
Вторая — тёмненькая, с родинкой над губой. Хохочет так, что не может остановиться. Мама.
Мама.
— Обещайте, — говорит Ирина, не открывая глаз. — Обещайте, что мы всегда будем вместе. Даже когда уедем.
— Обещаю! — мама хохочет, переворачивается на живот, смотрит на меня — на Лену — сияющими глазами. — Ленка, обещай!
И я — Лена — чувствую, как внутри поднимается что-то огромное, тёплое, больное. Любовь. Такая сильная, что трудно дышать. Я люблю их. Обеих. Больше всего на свете. Больше себя.
— Обещаю, — говорю я. — Всегда.
* * *
Я отдёрнула руку.
Я стояла перед нишей, задыхаясь, и по щекам у меня текли слёзы. Чужие. Ленины.
Она любила их. Елена Вострикова, ставшая Еленой Галаниной, председателем попечительского совета, — любила мою маму и Ирину Залесскую так, что положила эту любовь в зеркальце, как самое главное, что у неё было в жизни. Свой ключ. То, что связывает её с лицеем навсегда.
А через неделю после этого дня Ирина упала с колокольни. А мама вернулась домой с пустыми глазами.
— Варя?
Я обернулась. Ян стоял в трёх шагах от меня со свечой. Смотрел на мои мокрые щёки. Потом на нишу. Потом на табличку.
«Е. В. — 1994».
Его лицо медленно изменилось.
— Ты брала, — проговорил он тихо. — Из маминой.
Я молчала.
— Агния Львовна только что сказала: без согласия — нельзя. — Его голос был ровным, но я видела, как он сжал свечу. — Что там? Что положила мама?
Я смотрела на него. На седую прядь. На светлые, усталые глаза. На руку, сжимавшую медный подсвечник так, что побелели костяшки.
— Крыша, — ответила я. — Солнце. Три девушки лежат на крыше обсерватории и смеются. Обещают друг другу, что всегда будут вместе, — я сглотнула. — Она их любила, Ян. Очень.
Ян долго молчал. Свеча в его руке дрожала.
— Кого — «их»?
— Своих подруг. Ирину Залесскую. И… — я запнулась. — И ещё одну девушку.
Я не сказала «маму». Не смогла.
Ян медленно кивнул. Потом отвёл глаза.
— Она никогда не рассказывала мне о подругах, — проговорил он. — Ни разу. Я думал, у неё их не было. Она всегда говорила: «Дружба — это для тех, кому нечего терять», — он помолчал. — Значит, было что.
Он отвернулся и пошёл к двери.
— Ян, — позвала я. — Ты скажешь Агнии Львовне?
Он остановился у порога. Не обернулся.
— Нет, — ответил он. — Но больше так не делай. Пожалуйста. Не с её нишей.
* * *
Он ушёл. Я осталась одна в Зале Ключей.
Свечи догорали на полу в медных плошках. Звёзды на куполе мерцали. Сотни ниш смотрели на меня из темноты — сотни закрытых дверей, сотни сквозняков.
Мне надо было уходить. Я знала. Агния Львовна сказала: «по комнатам». Ян сказал: «не делай так».
Я подняла свечу и пошла к стремянке у стены.
Верхний ряд, под самым куполом. Ниши нынешних хранителей. Я нашла их по латунным табличкам. «Я. Г.» — пустая коробочка из-под часов. «К. Р.» — глиняный горшочек, крошечный, как для кактуса. «П. Д.» — фарфоровая птичка, та самая.
И «А. Р.».
Флакон из-под чернил. Тёмно-синее стекло, пробка с латунным колпачком. Пустой — чернил внутри не было. От него тянуло холодом.





