
Полная версия
Море помнит долги
Я взяла лампу и пошла вдоль полок. Год триста двенадцатый, одиннадцатый, десятый. Шаги отдавались под сводами так гулко, что я пошла медленнее, ставя ногу с носка. Девятый. Здесь, на третьей полке снизу, справа, стоял ящик судебных печатей. Я знала это место, потому что три года назад сама его надписала, потому что ученицам поручают такую работу, и потому что мать-настоятельница решила, что мне полезно.
Я присела перед полкой и поставила лампу на пол.
И услышала, что в соседнем зале кто-то есть.
Звук был совсем тихий: шорох войлока, скрип ящика, который выдвигают из гнезда. Так скрипят наши ящики, если тянуть их неровно. Потом — тишина. Потом снова шорох, чуть дальше.
Ночница? Сестра, которая обходит двор после полуночи, никогда не спускается в архив. Да и зачем ей шарить по полкам в темноте?
Я задула лампу.
Темнота упала на меня целиком, как мокрое одеяло. Несколько ударов сердца я не видела вообще ничего. Потом глаза привыкли, и я различила в соседнем зале слабый, прикрытый свет. Кто-то пришёл с фонарём, у которого задвинута шторка, и пустил из щели узкий луч. Луч скользил по ящикам. Останавливался. Двигался дальше.
Он искал год триста двенадцатый.
Я поднялась, держась за полку, и пошла на свет. Не знаю, что было у меня в голове. Скорее всего, ничего: иначе я побежала бы наверх и подняла весь двор. Но ноги несли меня в соседний зал, а в кармане юбки лежали, тяжелее обычного, две бусины в льняном мешочке.
Он стоял ко мне спиной у полки текущего года, высокий, в тёмной куртке, и одной рукой держал фонарь, а другой перебирал ящики. Я узнала его раньше, чем он обернулся, — по одним плечам.
— Её там нет, — шёпот у меня получился хриплым.
Он развернулся так быстро, что луч фонаря ударил мне прямо в глаза. Я зажмурилась. А когда открыла их, он был уже рядом, и его пальцы сомкнулись на моём запястье — не больно, но так, что вырваться я бы не смогла.
— Тихо, — Корантен не повысил голоса. — Не кричи.
— Я и не кричу.
— Ты собиралась.
— Если бы собиралась, уже закричала бы.
Он не отпустил меня. Он стоял так близко, что я чувствовала запах дёгтя и мокрой шерсти, и ещё чего-то сырого, подвального, будто он долго шёл по туннелю. С волос у него капало.
— Как ты сюда попал?
— Через сток, — он ответил словно это было очевидно. — Под вашей мастерской идёт водосток к обрыву. Мой дед его перекладывал. Решётку там никто не менял сорок лет.
— Это архив гильдии. Если тебя здесь найдут…
— Меня найдут в любом случае. Через тридцать семь дней или раньше, если ты решишь, что так будет вернее, — он наконец отпустил запястье, но не отошёл. — Где она?
— Кто — она?
— Моя бусина. Ты сказала, что оставишь её у себя. Я решил, что «у себя» значит здесь, под твоим именем. Я думал, если её не станет, тебе нечего будет показать.
— И что тогда?
— Тогда твоё слово против моего, — он чуть повёл плечом. — Я немой, свидетельница, но не дурак. Слово гильдии весит больше слова Ардуэна, это я знаю. Но против одной девчонки, которую Кермарек сам выбрал и которая уже раз ошиблась…
Он не договорил. Не из жалости: её в нём не было ни капли. Просто ему не нужно было договаривать.
— Я не ошиблась, — это вырвалось у меня раньше, чем я подумала.
— Конечно, не ошиблась.
— Я видела его нить. Она была порвана.
— Я знаю, что ты видела. Ты сказала это на суде трижды, под янтарём. Три раза одно и то же, — голос у него стал совсем тихим. — Тебе было четырнадцать. Ты стояла на табурете, чтобы тебя было видно из-за стола.
Табурета в моей памяти не было. Был только зал суда и лицо Иво, которое не менялось, пока я говорила. А табурет — нет.
— Её здесь нет, — я повторила, потому что не знала, что ещё сказать. — Мутные печати не сдают в архив. Они у свидетельницы. В её сундуке, под её замком.
Он смотрел на меня. Свет из щели фонаря падал вниз, на пол, и лицо его было почти в темноте, только скула со шрамом белела.
— Тогда она у тебя.
— Да, у меня.
— Прямо сейчас?
Я могла соврать. Я могла сказать, что она наверху, в келье, и тогда ему пришлось бы лезть в восточное крыло, где спят двадцать свидетельниц, и он бы, конечно, не полез. Вместо этого я сунула руку в карман и вытащила льняной мешочек.
Он перестал дышать. Я это слышала.
— Отдай её мне.
— Не отдам.
— Анаик…
Он впервые назвал меня по имени, и от этого почему-то стало хуже, чем от «свидетельницы».
— Если печать пропадёт, — я говорила медленно, стараясь, чтобы голос не дрожал. — Я должна буду заявить об утрате. Матери-настоятельнице и Совету. Будет дознание. Спросят, какая это была печать и почему мутная. Её станут искать. Гильдас Кермарек первым делом спросит, кому выгодно, чтобы её не нашли.
— Ему выгодно.
— Нет. Тебе. И все это поймут.
Он промолчал. Он не сводил глаз с мешочка у меня в руке, как приговорённый с петли.
— Зачем? — Корантен повторил вопрос, который задал мне на маяке, только теперь в нём не было удивления. Была злость. — Зачем ты это сделала? Ты могла сказать «не вижу». Кермарек был бы счастлив, гильдия была бы чиста, а меня бы уже не было. Ты бы закончила то, что начала три года назад. Чего ты ждёшь?
— Не знаю.
— Врёшь, и сама это знаешь.
— Не вру, — я сжала мешочек так, что бусины стукнулись друг о друга. — Я не знаю, что было передо мной сегодня. Зато знаю, что видела три года назад. А ещё я знаю, что ты тогда смотрел на меня так же, как сегодня. И что ты знал, что нить не ляжет, и всё равно пришёл. Я не понимаю зачем. А я не люблю того, в чём не могу разобраться.
— Свидетельница, — он почти улыбнулся. — Тебе мало того, что ты видишь. Тебе надо ещё понимать.
— Да. Надо.
— А тебе? — я сама не ожидала, что спрошу. — Тебе что нужно?
Он помолчал. Луч из-под шторки дрогнул: должно быть, он переложил фонарь в другую руку.
— Чтобы мой отец не остался тем, кем его сделали. И чтобы Гвенола не потеряла за три года отца и брата одним и тем же способом. Больше ничего.
Сверху, со стороны лестницы, донёсся звук. Тихий, мерный: шаги в мягких туфлях и позвякивание ключей на кольце. Ночница. Она шла по коридору над нами, и если дверь архива окажется незапертой — а я её не заперла, — она спустится посмотреть.
Корантен задвинул шторку фонаря. Нас накрыла темнота.
— Сюда, быстро, — его рука нашла мой локоть, и он потянул меня в проход между полками, узкий, в один шаг, где ящики стояли так тесно, что пахли не смолой даже, а пылью. Мы оказались зажаты между двумя стенами из печатей, лицом к лицу. Я чувствовала, как поднимается и опускается его грудь. Моя щека почти касалась его мокрой куртки.
Дверь наверху скрипнула. По ступеням пополз жёлтый свет.
Ночница остановилась на третьей ступени. Я слышала её дыхание — старое, с присвистом. Сестра Фаншон, ей было за шестьдесят, она ходила по двору ночами, потому что всё равно не спала. Свет лампы лизнул пол первого зала, полки, мою брошенную, задутую лампу у ящика девятого года.
— Кто здесь? — голос Фаншон был не испуганным, а ворчливым.
Ни я, ни Корантен не шевелились. Его пальцы всё ещё лежали на моём локте, и я чувствовала через ткань, как они застыли — хуже, чем бусина в мешочке.
Фаншон постояла. Пробормотала что-то про девчонок, которые забывают лампы где попало. Спустилась ещё на две ступени, подняла лампу повыше, посветила вдоль первого зала — и, не увидев ничего, пошла обратно. Дверь скрипнула снова. Ключ провернулся в замке.
Она нас заперла.
Я выдохнула так шумно, что Корантен вздрогнул.
— У меня есть ключ, — успела я прошептать, прежде чем он что-нибудь сказал. — Изнутри тоже открывается.
— А мне не нужно, — в его голосе послышалось что-то похожее на смех. — Я пришёл не через дверь.
Он отпустил мой локоть и отступил из прохода. Шторка фонаря чуть приоткрылась, и луч снова лёг на пол — узкий, жёлтый, между нашими ногами.
— Завтра, — Корантен смотрел не на меня, а на мешочек, который я всё ещё сжимала. — На верфях. После вечерней воды, у третьего стапеля. Того, где ничего нет. Приходи одна.
— А если не приду?
— Тогда я пойму, что ты решила, — он помолчал. — И уйду за створ, пока не поздно. Ты ведь знаешь, что меня ничто не держит.
— Знаю, мастер Ардуэн.
— Вот и хорошо. Значит, хоть что-то обо мне ты знаешь точно.
Он ушёл к дальней стене третьего зала. Я слышала, как он что-то отодвигает, как скрипит железо, как в лицо мне вдруг потянуло сыростью и морем из водостока. Потом звук стих, и холодный ток воздуха тоже.
Я осталась одна в темноте с мешочком в кулаке.
Когда я снова зажгла свою лампу от фитиля у двери и вернулась к полке девятого года, руки у меня тряслись так, что я дважды уронила ключ. Ящик судебных печатей стоял на месте. Я выдвинула его, нашла гнездо с надписью, которую сама же вывела три года назад ученическим почерком, — «Иво Ардуэн, Гуэрнская дамба, нарушение» — и долго смотрела на бусину в войлоке. Обычная, медового цвета, размером с горошину.
Я так и не взяла её в руки. Я задвинула ящик обратно, заперла за собой дверь и поднялась к себе. До рассвета я лежала, глядя в потолок, и держала под подушкой холодный янтарь, который не грелся.
Глава четвёртая. Договор без янтаря
Левый берег начинается сразу за паромной пристанью, и первым встречает запах. Правый отдаёт мокрым песком и деньгами: там копанки, лавки скупщиков, конторы, где взвешивают янтарь на весах с медными чашками. На левом пахнет дёгтем, пенькой и стружкой, а ещё рыбьим клеем, который варят прямо во дворах в чёрных котлах. Здесь строят лодки, вьют канаты, конопатят борта, и почти всё это делают для Ардуэнов или делали раньше, когда у этого дома водились деньги.
Паромщик, сухой старик в кожаном фартуке, взял с меня зерно и не стал спрашивать, что свидетельнице нужно на этом берегу в сумерках. Он только посмотрел на мои перчатки, потом на воду и вздохнул словно видел меня насквозь и ничего хорошего там не нашёл.
Весь день я провела как обычно. Заверила утром два найма в Среднем городе и один раздел огорода между братьями, которые всю церемонию не смотрели друг на друга, а потом, получив печати, вдруг обнялись. Отнесла таблички в архив, днём, при свете, как положено. Ящик девятого года стоял на своём месте. Я прошла мимо, не останавливаясь.
Мадлон за обедом пыталась заговорить со мной о погоде, о Бенуазе, о новой послушнице, которая боится темноты, и каждый раз я отвечала невпопад. На четвёртый раз она просто подвинула мне свою лепёшку и больше ничего не спрашивала.
Перед тем как идти к парому, я всё-таки спустилась в архив. Днём туда можно: свидетельницы берут старые записи, когда заверяют наследства, и никто не спрашивает, что именно ты ищешь. Я попросила у сестры-архивщицы суд девятого года, и она, не поднимая глаз от своих счётов, указала на полку.
Записи суда над Иво Ардуэном занимали двадцать две таблички. Половину из них вела я — ученическим почерком, с кляксами, которые мать-настоятельница велела не стирать, потому что запись суда не исправляют. Я читала свои собственные слова и не узнавала их. «Нить разорвана. Концы тусклые. Разрыв полный». Три раза, на трёх табличках, как и сказал Корантен. На табурете или нет — этого там не было.
Остальное писал старший писарь Совета. Гильдас Кермарек показал: обет о починке дамбы дан весной, к осенним штормам, при свидетельнице Ортанс Ле Беррук, залог — жизнь. Мастер Ардуэн отвечал, что дамба починена в срок, работы закончены и он сам проверял каждую сваю. Трое копальщиков с нижних копанок, которые успели подняться, говорили одно: вода пришла ночью, сразу, стеной, без обычного шума перед прорывом.
И короткая запись в самом конце, которую я тогда, наверное, не заметила, потому что её писали уже после приговора: «Старшина работ Лоэ Кервен в суд не явился. Утонул при прорыве. Вдова его, Нолвенн Кервен, допрошена быть не может по причине болезни».
Я переписала имя вдовы на клочок бумаги и спрятала в перчатку.
Тридцать шесть дней.
* * *
Ардуэнские верфи тянутся вдоль берега на полторы сотни шагов. Три стапеля — три наклонных деревянных ложа, по которым спускают на воду готовые корпуса, — уходят в залив, как пальцы руки, опущенной в воду. На первом стояла недостроенная рыбачья лодка с белыми, ещё не просмолёнными рёбрами. Второй был пуст, но чисто подметён, и на нём лежали сложенные доски. Третий выглядел будто на нём уже давно ничего не строили и не собирались: подпорки посерели от ветра и брызг, между досками пробилась трава, а у самой воды висел оборванный канат, который никто не потрудился убрать.
Корантен сидел на краю третьего стапеля, свесив ноги над водой, и сращивал два конца толстого троса. Пальцы у него двигались быстро и ровно, без единого лишнего движения, будто думали отдельно от него. Рядом лежали деревянная свайка и нож.
Он не поднял головы, когда я подошла, хотя доски под моими ногами скрипели на всю верфь.
— Ты пришла одна? — спросил он у троса.
— Одна, как ты просил.
— Паромщик видел.
— Паромщик видит всех. Он брал у меня зерно.
— Он видит всех, — согласился Корантен. — И говорит только моей сестре. Это хорошо, — он затянул последнюю прядь, проверил стык на разрыв, отложил трос и только тогда повернулся. — Садись. Тут сухо.
Я не села. Я стояла в трёх шагах от него, в перчатках и плаще гильдии, на ардуэнской верфи, в сумерках, и понимала, что если меня здесь кто-нибудь увидит, объяснять придётся долго.
— Где твоя сестра?
— На лодке, у мыса. Если что-то случится, она будет здесь раньше, чем ты добежишь до парома, — он не угрожал, просто сообщал. — Она не знает, зачем ты пришла. Знает только, что придёшь.
— А ты знаешь?
— Догадываюсь, — он помолчал. — Ты принесла её?
Я достала из кармана льняной мешочек и вытряхнула на ладонь светлую бусину. На закате янтарь всегда кажется теплее, чем днём, — в нём собирается красный свет. Этот казался просто камнем.
Корантен смотрел на бусину, не протягивая руки.
— Можно мне её подержать?
Я отдала её. Он взял бусину двумя пальцами и поднёс к глазам, против заходящего солнца, так же, как это делала мать-настоятельница. Он долго вертел её, ища то, что, конечно, было бесполезно искать, и я вдруг поняла, что он никогда раньше этого не видел. Пустую печать. Свою.
— Внутри ничего нет, — он произнёс это тихо, словно не мне, а самому себе.
— Совсем ничего.
— А что должно быть?
— Жилка, — я не знала, зачем объясняю. — Тонкая, золотая. Как волосок, только светится. Начинается у одного края, у того, где касалась кожа, и уходит в глубину. У наследницы Кермарек она обрывается посредине.
— Значит, у Леонор есть половина.
— У Леонор есть половина.
Он вернул мне бусину. Пальцы у него, когда он коснулся моей ладони, были тёплые, в отличие от ночи в архиве, и пахли смолой от троса.
— Мне было двенадцать, — Корантен снова отвернулся к воде. — Мы с Ивом-младшим, сыном конопатчика, поспорили на ножик, что я переплыву залив до мыса. Ив сказал, что так не считается, если без бусины. Мы стащили две у старой сестры Эльвины. Она жила тут, на берегу, давно ушла из гильдии, полуслепая уже, но ещё заверяла для своих, задёшево. Мы попросили её, она засмеялась и согласилась. Ив сжал бусину, и у него она стала тёплой, я видел, он показывал. А моя нет.
Он говорил ровно, без пауз, словно читал опись груза.
— Эльвина долго держала мою руку у самого лица. Потом отпустила, ничего мне не объяснила, отослала нас домой. А вечером пришла к отцу. Я подслушивал за дверью. Она назвала ему, кто я. Объяснила, что по уставу должна донести. И что не станет, потому что ей семьдесят лет и она слишком стара, чтобы ещё раз видеть, как топят ребёнка, — Корантен подобрал свайку и стал вертеть в пальцах. — Через полгода она умерла. Отец взял с меня слово никогда больше не брать в руки янтарь при свидетельнице. Без янтаря, конечно. Он знал, что другое на меня не ложится.
— И ты держал?
— Семь лет, — он повернул голову ко мне. — Пока Совет не прислал отцу письмо, что брак наследников перед Приливом — долг обоих домов. А потом отца утопили, и такое же послание пришло мне.
— Ты мог отказаться.
— Мог. Дом Ардуэн лишился бы имени, верфей, голоса в Совете. Сестра — приданого и будущего. Сорок человек, которые у нас трудятся, — заработка. А город остался бы без брака перед Приливом, — он дёрнул плечом, но в этом не было ничего лёгкого. — Говорят, тогда море придёт. Не знаю, правда ли это. Я никогда не видел, как оно приходит.
— А если бы ты пришёл и тебя раскрыли?
— Тогда тонул бы только я, — от того, как просто это прозвучало, мне стало холодно. — Я выбрал вариант, где тонет меньше людей. Отец научил меня считать.
Над заливом пролетели чайки, низко, к ночлегу на скалах. У мыса, далеко, качался на воде огонёк — фонарь на мачте. Его сестра ждала.
— Почему ты не уплыл? — я спросила это прежде, чем решила, стоит ли. — Вчера. Ты стоял у Камня. Твоя сестра держала лодку. Ты мог уйти за створ, и тебя бы никто не догнал.
— Мог, конечно.
— Почему не ушёл?
Корантен смотрел на меня так долго, что я успела пожалеть о вопросе.
— Потому что тогда отец навсегда останется тем, кем его сделали, — он ответил медленно. — Человеком, нарушившим обет, из-за которого утонули сорок душ. Его имя будут пугать детей. А я буду жить на островах под чужим, и никто никогда не узнает правды. Это хуже, чем Камень.
— Какой правды?
— Что он не нарушал.
Я ждала этого. Я знала, что он это скажет, ещё в архиве, когда он назвал мою ошибку «конечно». И всё равно у меня внутри что-то сжалось, как бусина в кулаке.
— Я видела его нить, — мой голос стал твёрже, чем мне хотелось. — Порванную. Два конца, у него и у Кермарека.
— Ты видела, что она порвана, — он не стал спорить. — Но не знаешь, почему.
— Нить рвётся, когда нарушают обет. Другого не бывает.
— Так написано в твоём уставе.
— Так есть.
— Ты в этом уверена, свидетельница? — Корантен наклонился вперёд, опершись локтями о колени. — Так же уверена, как была вчера утром в том, что у каждого человека, который берёт в руки янтарь, появляется нить?
Мне нечего было ему ответить. Я стояла на краю старого стапеля, и вода у его подножия шлёпала о сваи, и где-то в посёлке за верфями кричала женщина, сзывая детей домой.
* * *
Мы заговорили о деле, когда совсем стемнело. Корантен зажёг фонарь, поставил его на доски между нами, и я наконец села — не рядом с ним, а напротив, на старый ящик из-под гвоздей. Подол сразу промок, но мне уже было всё равно.
— Давай посчитаем, — он и правда загибал пальцы. — Ты скрыла немого на круге Аэлиз. Если об этом узнают, тебя саму выведут из гильдии. Или хуже, я не знаю, что у вас делают за такое. Это первое. Второе: я могу сказать об этом кому угодно — Кермареку, Совету, твоей матушке.
— Не можешь. Сначала тебе придётся признаться, что ты немой.
— Верно. Поэтому я не скажу, — он загнул третий палец. — Ты можешь в любой день до Прилива пойти к матушке и отдатьей бусину. Тогда меня утопят, а тебя похвалят за осторожность. Но ты этого не сделаешь, потому что тогда никогда не узнаешь, зачем я пришёл на маяк. А тебе надо понимать.
— Ты меня совсем не знаешь.
— Я три года думал о тебе каждый день, — он не опустил глаз. — Не так, как тебе сейчас могло показаться. Я думал, что скажу тебе, если встречу. Перебрал сотню слов. Знаю тебя хуже, чем хотел бы, но лучше, чем ты думаешь.
От этого признания мне стало не по себе — и почему-то не только от страха.
— Чего ты хочешь? — спросила я.
— Чтобы ты пересмотрела дело отца. Не на суде — сама. Достань его печать, посмотри на неё по-настоящему. Подними записи. Поговори с людьми, которые были на дамбе. Тебе они выложат то, чего мне не открыли бы даже под янтарём.
— А если я посмотрю и увижу то же самое?
— Тогда скажешь мне. И я больше не буду тебя ни о чём просить.
— А ты? — я подалась вперёд. — Что ты дашь мне взамен?
Корантен посмотрел на фонарь.
— Через тридцать шесть дней ты встанешь на тот же круг, и нить снова будет пустой. Ты это знаешь. Двенадцатая строка не спасёт тебя дважды. Тогда тебе придётся сказать «не вижу». Или солгать и застыть.
— Знаю, не напоминай.
— Значит, тебе тоже нужен выход. Способ скрепить Прилив без моей клятвы. Я не знаю, есть ли он. Но знаю, кто его искал.
— И кто же?
— Мой отец, — Корантен развязал шнур на запястье и протянул мне. Мерный шнур, тонкий, просмолённый, с узлами через равные промежутки. — Последний год перед дамбой он почти не спал. Ходил под городом, по старым водостокам, по фундаментам. Говорил, что первые дамбы Кер-Ис-Мора ставила Аэлиз, и что она строила их не так, как теперь. Он что-то нашёл. Не объяснил мне что. Обещал только рассказать, когда будет уверен. Через неделю дамба прорвалась.
Я не взяла шнур. Он так и держал его на раскрытой ладони, между нами, над фонарём.
— И что я должна с ним делать?
— Ничего. Это не залог, — он мотнул головой. — Залог на меня не ложится, ты сама видела. Это просто вещь. Отцовская. Узлы на нём завязывал он, и замеры Гуэрнской дамбы тоже его. Если я тебя обману, отнеси шнур Кермареку. Он знает, чей это. Он поймёт, что я был с тобой, и что-нибудь придумает.
— Это не удержит тебя.
— Нет, — он согласился легко, почти весело. — Ничто меня не удержит, свидетельница. Ни янтарь, ни шнур, ни Камень. Тебе придётся мне верить.
— Я не умею.
— Чему тебя тогда учили девять лет?
— Проверять всё.
— Вот, — Корантен положил шнур на доски рядом с фонарём, раз я не брала его из рук. — А теперь проверить не получится. Придётся по-другому.
Я смотрела на шнур. На нём было двадцать узлов, я пересчитала. Последний был затянут иначе, двойным, с хвостиком, как вяжут на память.
— Я заверила сорок обетов с весны, — я обращалась к шнуру, не к нему. — Сорок нитей. Я видела каждую. Я ни разу в жизни не заключала договора, который нельзя проверить.
— Я тоже, — Корантен ответил так тихо, что я едва расслышала за плеском воды. — У меня их вообще никогда не было. Все мои договоры — с людьми, которые не знали, кто я. Ты первая, кто знает и всё равно сидит напротив.
Фонарь потрескивал. Вокруг него вились мелкие мошки, которых в это время года уже не должно было быть, и одна села мне на перчатку. Я сдула её.
— А ты почему в гильдии? — Корантен спросил это без всякого перехода, будто давно собирался. — Свидетельниц ведь не набирают по объявлению.
— Меня отдали.
— Кто?
— Отец, — я смотрела на мошек. — Он был копальщиком на отмелях Кермареков. Взял в долг на лодку, чтобы выйти из найма и сборщиком работать на себя. Лодку разбило в первый же сезон. Долг рос. Тогда он заключил новый обет с Янтарным двором: гильдия покрывает его долг, а он отдаёт ей ребёнка. Меня. Мне было восемь.
— Он знал, что ты видишь нити?
— Я тогда ещё не видела. Это проявляется позже, у одной послушницы из десяти. Остальных учат на писарш, на ключниц, на полировщиц. Отцу просто нужно было кого-то отдать, а брат был младенцем.
— А брат теперь на копанках.
— Отец умер, когда Эрвану было восемь. Долг перешёл на него, как положено по обету, — я пожала плечами, хотя мне было совсем не всё равно. — Девять кругов. Три года работы. Или выкуп.
Корантен ничего не говорил какое-то время. Потом поднял с досок свайку и положил её обратно, ровно на прежнее место.
— Значит, ты тоже залог, — в его голосе не было жалости. Просто отметил, как отмечают глубину на мерном шнуре.
— Я свидетельница.
— Ты свидетельница, которую отдали в залог за лодку, — он чуть наклонил голову. — Это не одно и то же, но и не совсем разное.
* * *
Мы договорились, сидя по разные стороны фонаря на гнилом стапеле. Ни бусин, ни слов при свидетелях, ни залогов. Я перечислила условия вслух, по привычке, как на заверении, и он слушал, не перебивая.
Я не выдаю его до дня Прилива.
Я пересматриваю дело Иво Ардуэна: печать, записи суда, свидетелей прорыва.
Он помогает мне найти то, что искал его отец, — способ скрепить Прилив без его клятвы.
Мы не лжём друг другу. Если один из нас решит отступиться, он скажет об этом другому заранее.
Последнее предложил Корантен. Я сначала не поняла, зачем.
— Чтобы было честно, — он объяснил это, не глядя на меня. — Раз меня нельзя наказать за нарушение, пусть меня хоть можно будет предупредить.
— Это бессмысленно. Ты можешь соврать и об этом.
— Могу. Но если не совру — ты будешь знать, что я не вру.
Я взяла шнур. Он оказался тяжелее, чем выглядел, и пах дёгтем. Я намотала его на запястье поверх перчатки, неумело, и Корантен, посмотрев на это, молча взял мою руку и перевязал — двумя быстрыми движениями, туго, но не больно.




