Море помнит долги
Море помнит долги

Полная версия

Море помнит долги

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
11 из 13

Нас учили на третьем году: перерезать нить невозможно. Восьмой свиток, первая строка. Нить обета — это сама клятва, ставшая видимой; её нельзя ни разрезать, ни развязать, ни подделать, кроме как исполнив, нарушив или распустив по согласию сторон. Никто не может вмешаться в обет со стороны. Ни свидетельница, ни Совет, ни море. Поэтому обетам и верят.

Этот урок вела Бенуаза. Я помню, как Мадлон подняла руку и спросила: «А если очень захотеть?» И все засмеялись, и Бенуаза тоже, и сказала, что даже Аэлиз не могла.

Даже Аэлиз не могла.

Я смотрела на печать в темноте и видела срез. Ровный, гладкий. И бледный след рядом с ним.

Три года назад я стояла в зале суда на табурете — теперь я его помнила, вспомнила, когда Корантен заговорил о нём, — и смотрела на эту бусину, и мать-настоятельница стояла рядом со мной. Я видела лохматый конец жилки Гильдаса, тёмный отрезок Иво и пустоту между ними. И я сказала «разрыв полный», потому что так оно и было: концы действительно не сходились, и никто никогда не учил меня смотреть, как выглядит конец нити у того, чей отрезок мёртв. Мёртвые отрезки не разглядывают. Их просто называют.

Мне было четырнадцать. Мать-настоятельница стояла рядом. Она смотрела на ту же бусину. Она видела то же, что и я.

Или больше.

Я заверяла обет найма сестёр-сироток на Рыбном спуске, брачный обет дочери пекаря, долг Пейра Гоазиу и аренду Гвенолы. Я девять лет училась различать нити, и я была лучшей на своём году, все так говорили. И три года назад я, лучшая, отправила на дно невиновного человека, потому что не посмотрела на конец мёртвой нити.

Потому что никто не сказал мне, что нить можно разрезать.

Потому что та, кто знала, промолчала.

* * *

Я не помню, как дошла до парома. Помню только, что было темно, что паромщик долго не хотел меня везти, потому что после вечерней воды он не ходит, а потом посмотрел на моё лицо и молча отвязал конец. Помню, как вода плескалась о борт. Помню свет в окнах особняка Ардуэнов — одном, на кухне.

Мне открыл Эрван. Он стоял в дверях в чужой, слишком большой рубахе, с куском верёвки в руках, — Ронан, видно, учил его вязать узлы, — и смотрел на меня с таким испугом, что я поняла, как выгляжу.

— Ана? Что случилось?

— Где он?

— В конторе. Ана, ты вся белая…

Я прошла мимо него. Через пустой холл, по коридору, мимо кухни, где сидел Ронан и где Гвенола, увидев меня, вскочила с лавки. К двери конторы. Она была приоткрыта, и за ней горела свеча.

Корантен сидел за столом над отцовскими картами. Он поднял голову, когда я вошла, и, увидев меня, встал так резко, что опрокинул чернильницу. Чёрная лужица растеклась по карте, по водостокам под городом, по крестику у Гуэрнского мыса.

Он не стал её вытирать.

— Анаик, что…

Я подошла к столу и положила на него бусину. Прямо рядом с чернильной лужей, на край карты.

— Это печать твоего отца, — мой голос звучал так ровно, что я сама его не узнавала. — Мадлон достала её вчера. Я смотрела на неё сегодня на закате.

Он смотрел не на бусину. На меня.

— Нить не порвана, — я впервые произнесла это вслух. — Её перерезали.

Тишина. Где-то за стеной, на кухне, звякнула посуда, и стало ещё тише.

— На конце его отрезка нет волокон, — я продолжала, потому что если бы остановилась, то уже не смогла бы начать снова. — Он гладкий. Ровный. Как распил на свае. И рядом есть след. Третья жилка. Чужая. Короткая. Кто-то коснулся его нити своей и разрезал её. Устав говорит, что это невозможно. Но это было.

Корантен медленно опустил глаза на бусину. Он не брал её в руки. Он смотрел на неё сверху, рядом с чернилами, и я видела, как у него дрожат пальцы, опершиеся о столешницу.

— Значит, он не нарушал, — он прошептал это так тихо, что я едва расслышала.

— Нет. Не нарушал.

— Он починил дамбу в срок. Он исполнил обет. А кто-то перерезал его нить, чтобы все решили, что он нарушил. И подпилил сваи, чтобы дамба упала, и все решили, что он починил плохо.

— Да. Всё так.

— И его утопили.

— Да.

— А ты сказала «разрыв полный».

— Да. Я сказала.

Он поднял на меня глаза.

Я видела в них всё сразу. Облегчение — такое огромное, что от него, наверное, болело. Горе — старое, трёхлетнее, которое вдруг снова стало свежим. Ярость. И что-то ещё, чего я не могла назвать и не хотела, потому что это было направлено на меня.

— Трижды, — его голос упал до шёпота. — Ты сказала это трижды. Под янтарём. На табурете. Я стоял в зале и слушал. Ты сказала «разрыв полный», и Совет кивнул, и Кермарек улыбнулся, а отец посмотрел на меня, и я понял, что всё.

— Я знаю.

— Ты не могла не знать. Ты лучшая. Все говорили: ученица Сальве, первая на году, она видит нити, как никто. Ты видела. Ты должна была увидеть.

— Я не знала, что нить можно разрезать.

— Ты не знала, — Корантен засмеялся — коротко, страшно, без всякой радости. — Ты не знала, а он утонул. Ты не знала, а я три года смотрел на синюю дверь вдовы Кервен. Ты не знала, а Гвенола три года спрашивает меня, почему отец нас бросил.

— Корантен…

— Уходи, Анаик.

Я замолчала.

— Пожалуйста, — он отвернулся к окну, к тёмному стеклу, в котором отражалась свеча. — Уходи. Я не могу сейчас на тебя смотреть.

Я стояла у стола. Бусина лежала на карте, рядом с чернильной лужей, которая уже подбиралась к ней по бумаге.

Я могла сказать ему, что мне было четырнадцать. Что рядом стояла мать-настоятельница, которая видела то же, что и я, и, может быть, больше. Что я сама пришла сюда, через залив, ночью, чтобы сказать ему это, хотя могла промолчать. Что я не сплю в ночи, когда штормит, — уже три года.

Я промолчала. Всё это было правдой, и ничто из этого не меняло главного.

Я протянула руку и отодвинула бусину от края чернильной лужи. Чтобы не испачкалась.

Потом повернулась и вышла.

* * *

Гвенола догнала меня у пристани. Я не слышала её шагов и вздрогнула, когда она взяла меня за локоть.

— Паромщик ушёл. Я отвезу.

Мы плыли через залив в темноте. Гвенола гребла молча, сильно, ровно, и я сидела на носу, обхватив колени, и смотрела на воду, где не было видно ничего — ни огней, ни отражений, ни маяка, потому что ночь была безлунная.

Только у самой пристани под Отмельной лестницей, когда лодка ткнулась в сваю, Гвенола сказала, не глядя на меня:

— Он не со зла.

— Я знаю.

— Он три года ждал, что кто-нибудь скажет ему, что отец не виноват, — она придерживала лодку веслом. — Он думал, что, когда это случится, ему станет легче. А стало хуже. Потому что сказала ты.

Я выбралась на причал. Ноги не слушались, и я чуть не упала, но удержалась за сваю.

— Гвенола, подожди.

— Что ещё?

— Ваш отец, — я смотрела на неё сверху вниз. — Он вас не бросал. Его забрали.

Она долго молчала, и я не видела в темноте её лица.

— Я знаю, — Гвенола оттолкнулась веслом. — Теперь знаю.

Лодка ушла в темноту. Я стояла на пристани и слушала, как удаляется плеск вёсел, пока он не стих совсем.

Глава шестнадцатая. Признание

Я рассказала Мадлон всё на следующее утро, на крыше Янтарного двора, у водосборных желобов, где никто никогда не бывает, потому что там нечего делать и дует так, что слезятся глаза.

Я обещала ей. Без бусины, но слово есть слово, и после вчерашней ночи мне вдруг стало очень важно держать то, что держится только на мне.

Я рассказала ей про холодную бусину на круге Аэлиз и про то, что значит «мутна». Про немоту. Про Корантена в архиве, про стапель, про договор без залога. Про Гуэрн и проволочную пилу, про вдову Кервен, про срезанную страницу. Про мать-настоятельницу ночью в мастерской. Про срез на печати Иво и про третью, бледную жилку рядом с ним. Про то, что сказал мне Корантен вчера.

Мадлон слушала, не перебивая. Она сидела на краю желоба, обхватив колени, и смотрела на залив, где под утренним солнцем блестела вода, и лицо у неё становилось всё неподвижнее.

Когда я закончила, она долго молчала.

— Немой, — наконец выговорила она. — Ты прячешь немого. С самого первого дня.

— Да.

— И ты… — Мадлон повернулась ко мне. — Анаик, ты в него влюблена?

Я открыла рот, чтобы сказать «нет», и не смогла.

— Не знаю, — я ответила честно. — Я не знаю, что это. Я не умею это проверить.

— Это не проверяют, дура, — Мадлон вдруг засмеялась, и в этом смехе было что-то похожее на всхлип. — Это не нить. Это либо есть, либо нет, — она вытерла глаза рукавом. — Девять лет я жду, когда ты хоть раз сделаешь что-нибудь не по уставу. Девять лет. И ты взяла для этого самое страшное, что только есть на свете.

— Прости меня.

— Не извиняйся, — Мадлон поднялась и отряхнула юбку. — Я спрашивала, что ты скрываешь. Ты сказала. Теперь моя очередь думать, — она посмотрела на меня сверху вниз. — Что ты собираешься делать?

— Пойти к матушке.

Мадлон замерла.

— Зачем?

— Сказать ей, что я ошиблась на суде. Что нить Иво Ардуэна была не порвана, а перерезана. Что его казнили невиновным, а я дала показание, которое его погубило. — Я тоже встала. — По уставу свидетельница, которая узнала, что её показание было ложным, обязана заявить об этом гильдии. Даже если она не знала, что лжёт. Даже если прошло три года.

— И ты ей покажешь печать?

— Нет, — я покачала головой. — Печати официально больше нет. Её очистили. Если я её покажу, всплывёт, что ты её подменила.

— А если не покажешь, тебе не поверят.

— Может быть. — Я подняла на неё глаза. — Но я хочу увидеть, что она скажет. Когда я скажу ей, что нить перерезали.

Мадлон долго молчала. Ветер трепал её волосы, выбившиеся из-под чепца.

— Ты думаешь, это она, — голос у Мадлон стал совсем тихим. Это был не вопрос.

— Я не знаю.

— Знаешь, — Мадлон взяла меня за руку, крепко, как тогда, перед маяком. — Ты бы не полезла на крышу рассказывать мне всё это, если бы не знала. Ты просто не хочешь знать. Это разные вещи, ты сама мне так говорила, когда я была послушницей.

Я промолчала. Она была права.

* * *

Мать-настоятельница приняла меня в рабочей комнате, после полудня. Она сидела у очага, как всегда, укутанная в плед, и на коленях у неё лежали таблички. Огонь трещал. На каминной полке стояли три старые печати в серебряных оправах.

— Садись, — она указала на табурет. — Ты хотела говорить со мной.

Я села. Руки я держала на коленях, в перчатках, и смотрела ей в лицо.

— Я ошиблась на суде над Иво Ардуэном.

Слова вышли ровными. Я долго их готовила.

Ортанс не изменилась в лице. Совсем. Только пальцы, лежавшие на табличках, чуть сжались — медленно, с усилием, как сжимались всегда.

— Объясни мне.

— Нить Иво Ардуэна не была порвана. Её перерезали. На конце его отрезка нет волокон, он гладкий, как срез. И рядом есть след — бледный, короткий, третья жилка. Кто-то коснулся его нити своей и разрезал её. Я не увидела этого тогда, потому что не знала, на что смотреть. Я сказала «разрыв полный». Я дала ложное показание, матушка, и по нему казнили невиновного.

В комнате стало очень тихо. Только огонь трещал, и где-то в коридоре сестра-привратница ругала послушницу за мокрые следы на полу.

— Где ты это видела? — Ортанс спросила это ровно.

— На печати.

— Печать Иво Ардуэна очистили два дня назад, в новолуние. Я сама была на очистке.

— Я смотрела на неё до того. Две недели назад, когда брала из архива. На закате.

Это была не ложь. Я действительно смотрела на неё тогда, две недели назад. И различила — тогда только начало, тень, но различила. Я сама удивилась, как легко у меня это получилось: сказать правду так, чтобы она прикрыла другую, опасную.

Ортанс смотрела на меня долго.

— На закате, — повторила она. — Две недели назад ты сказала мне, что хотела убедиться, что не ошиблась. Ты ничего не сказала про срез.

— Тогда я не была уверена.

— А теперь уверена? Через две недели, когда печати больше нет?

— Да, уверена.

Она отложила таблички. Медленно, по одной, на столик у кресла. Потом сложила руки на коленях.

— Анаик, — Ортанс произнесла моё имя тихо, почти ласково. — Восьмой свиток, первая строка. Перерезать нить невозможно. Это знает каждая ученица. Это основа всего, на чём держатся гильдия и город. Каждый долг, каждый брак, каждая присяга держатся на том, что нить нельзя ни разрезать, ни подделать.

— Я знаю, что написано в восьмом свитке.

— Тогда ты знаешь, что ты сейчас сказала, — её голос оставался ровным, но в нём появилось что-то новое. Что-то твёрдое, как лёд под снегом. — Ты сказала, что кто-то сделал невозможное. Кто?

— Я не знаю.

— Свидетельница? Ведь только свидетельница может видеть нить. Только свидетельница может коснуться её своей, — Ортанс наклонилась вперёд. — Ты хочешь сказать, что одна из нас перерезала нить осуждённого, чтобы его казнили?

Я молчала. Я смотрела ей в лицо и молчала.

— Хорошо, — мать-настоятельница откинулась назад. — Допустим. Допустим, ты права. Допустим, ты пойдёшь к Совету и скажешь всё это. Что тогда?

— Тогда дело Иво Ардуэна пересмотрят.

— Без печати? По слову свидетельницы первой ступени, которая три года назад сказала одно, а теперь говорит другое? — Ортанс покачала головой. — Нет, девочка. Тогда случится вот что. Совет услышит, что гильдия не знает, может ли нить быть разрезана. Через склянку об этом узнает весь Рыбный рынок. К вечеру — весь город. Каждый должник спросит себя, а не перережут ли его долг. Каждый заимодавец — не перережут ли его залог. Каждый муж — не перережут ли его брак. Торговля встанет. Наймы рассыплются. Дамбы некому будет чинить, потому что никто не возьмёт подряд без бусины, а бусинам больше не верят.

Она говорила тихо, без нажима, глядя мне прямо в глаза.

— А через двадцать четыре дня — Прилив Долга, Анаик. Ты помнишь, что написано на маяке? Если брак двух берегов не ляжет, море придёт за долгом. Ты хочешь, чтобы оно пришло в город, где никто никому не верит? Где нет ни одной целой нити? Ты понимаешь, что тогда будет?

— Я понимаю, матушка.

— Нет, — Ортанс закрыла глаза. — Ты опять не понимаешь. Ты думаешь о мёртвом. Об одном мёртвом, которого ты, может быть, отправила в море по ошибке. А я думаю о живых. О тридцати тысячах живых, которые спят сейчас в Кер-Ис-Море и верят, что их обеты держат.

Огонь в очаге осел, и искры взлетели в трубу.

— Если ты пойдёшь к Совету, — мать-настоятельница не открывала глаз. — Ты не спасёшь Иво Ардуэна. Он мёртв. Ты не спасёшь его имени: без печати твоё слово ничего не стоит. Ты только расколешь гильдию накануне Прилива. Ты дашь Гильдасу Кермареку то, чего он ждёт двадцать лет, — повод сказать, что свидетельницы не знают своего ремесла. И тогда гильдии конец. А без гильдии нет обетов. А без обетов нет города.

Я сидела на табурете и чувствовала, как у меня холодеют руки.

Она была права. Каждое слово, которое она говорила, было правдой. Я видела это так же ясно, как нити. И всё-таки…

— Почему вы были в мастерской ночью? — я спросила это прежде, чем успела остановиться. — Перед очисткой.

Ортанс открыла глаза.

Всего на миг в её лице было что-то, чего я никогда раньше не видела. Не страх, не гнев. Удивление. Как у человека, который думал, что идёт по твёрдой земле, и вдруг почувствовал под ногой воду.

Потом оно исчезло.

— Я проверяла, все ли печати на месте, — Ортанс не повысила голоса. — После того как ты брала одну из них из архива, мне показалось разумным убедиться, что она вернулась. Ты ведь тоже была там, правда?

Я промолчала.

— Я тебя не видела, — Ортанс снова взяла со столика таблички. — Но я знаю, как пахнет мастерская, когда в ней кто-то прячется. Пятьдесят лет в этих стенах, девочка, — она положила таблички на колени. — Иди. Подумай над тем, что я сказала. Через двадцать пять дней ты встанешь на круг Аэлиз. До этого ты не скажешь ни Совету, ни Кермареку, ни Ардуэнам ни слова о срезах и бледных жилках. Это не просьба, Анаик. Это приказ матери-настоятельницы.

— Да, матушка.

— И ещё одно, — она не подняла глаз от табличек. — Сапоги, которые ты оставляла у двери после Гуэрна, пахли ардуэнской смолой. Куртка, которая висит у тебя на крючке, тоже не твоя. Ты думаешь, я слепая? Мне холодно, а не темно в глазах.

Я встала. Ноги у меня были ватными.

— Иди, — повторила Ортанс. — И береги себя. Ты мне дорога. Всегда была. Больше, чем ты думаешь.

* * *

Я вышла в коридор и долго стояла, прислонившись к стене, у окна, выходящего на внутренний двор.

Она ничего не отрицала. Ни ночи в мастерской, ни сапог, ни куртки. Она не возразила, что я ошиблась насчёт среза, — она объяснила, почему об этом нельзя говорить вслух. Она не заявила, что нить невозможно перерезать. Только напомнила, что так написано в восьмом свитке.

Это разные вещи.

Внизу, во дворе, Мадлон несла через двор корзину с сырцом из мастерской. Она подняла голову, увидела меня в окне и остановилась. Я покачала головой. Она поставила корзину на землю и долго смотрела на меня снизу вверх, а потом подняла руку и коснулась запястья — там, где у свидетельниц под перчаткой бьётся жила и куда ложится нить посвящения.

Это был наш знак ещё с послушничества. «Я с тобой».

Я ответила ей тем же.

* * *

Вечером я заверяла обеты на Рыбном рынке.

Это была обычная работа второй половины дня, та, которую сёстры первой ступени делят между собой по очереди: мелкие сделки, поручительства, наймы. Я сидела за столом под навесом у весовой будки, передо мной стояла шкатулка с сырцом, и ко мне подходили люди.

Торговка мидиями брала в долг у соседки полкруга до конца путины. Два брата-лодочника делили отцовскую сеть. Девчонка лет четырнадцати нанималась служанкой в дом на Холме, и её мать стояла рядом, держа дочь за локоть, и всё время спрашивала, не больно ли это.

— Не больно, — я положила бусину девочке на ладонь. — Тепло. Как от печки.

Бусина нагрелась. Запахло сосновой смолой. Золотая нить протянулась от запястья девочки к запястью экономки, тонкая, ровная, и легла под кожу. Девочка смотрела на неё круглыми глазами.

— Красиво, — выдохнула она.

— Год службы, — я записала срок в книгу. — Через год нить сойдёт сама. Если до того тебя будут обижать, приходи в Янтарный двор и спроси сестру Сальве.

Мать девочки поклонилась мне так низко, будто я была настоятельницей.

Я смотрела им вслед и думала о том, что сказала мне Ортанс. Тридцать тысяч живых. Эта девочка — одна из них. Торговка мидиями — одна из них. Каждая нить, которую я сегодня заверила, держится на том, что люди верят: её нельзя разрезать.

А её можно. Я знаю, что можно.

Если я скажу это вслух, девочка с Холма, может быть, через год не получит своего жалованья. Если я промолчу — значит, Иво Ардуэн утонул ни за что, а тот, кто перерезал его нить, сидит у очага в пледе и думает о живых.

Я закрыла шкатулку. Пальцы в перчатках не слушались.

У весовой будки, через площадь, стоял высокий человек в тёмной куртке, и на мгновение сердце у меня ушло куда-то вниз. Потом он повернулся, и я увидела рыжую бороду и чужое лицо. Просто лодочник. Не он.

Я не видела Корантена с той ночи. Я не знала, увижу ли.

* * *

Мадлон пришла ко мне в келью после повечерия, когда в коридорах уже погасили свечи. Она села на край моей кровати, как сидела, когда мы были послушницами и шептались до утра, пока сестра-привратница не стучала в стену.

— Ну? — в темноте её голоса почти не было слышно.

Я рассказала ей про разговор с Ортанс. Всё, слово в слово, насколько смогла запомнить. Про тридцать тысяч живых. Про ночь в мастерской. Про сапоги.

— Она знает, что кто-то был в мастерской, — Мадлон помолчала. — Но не знает, кто.

— Она думает, что я.

— Это ты ей позволила так думать, — Мадлон повернулась ко мне. — А печать подменила я.

— Она не знает про подмену.

— Пока не знает, — Мадлон обхватила себя руками. — Анаик, если очищенная печать Иво — не та, она это поймёт. Рано или поздно. Ей достаточно взять ту, что на полке, и посмотреть на круг. Там будет нить какого-нибудь лодочника, умершего двадцать лет назад, а не Иво.

— Ты положила погасшую печать из третьего зала.

— Положила. Но она же не слепая, ты сама говоришь.

Мы помолчали. Где-то на крыше, над желобами, ходил ветер, и черепица чуть поскрипывала.

— Где она сейчас? — я спросила это совсем тихо. — Настоящая.

— Там, где мы договорились, — Мадлон не назвала места, и я была ей за это благодарна. — Никто не найдёт.

— Мадлон…

— Не надо, — она нашла в темноте мою руку. — Я сама полезла. Ты меня не просила. Помнишь, что ты мне говорила, когда меня посвящали? «Свидетельница видит то, что есть, а не то, что удобно». Я тогда думала, это просто из устава.

— Это и есть из устава.

— Значит, хоть что-то в нём правильно, — Мадлон тихонько фыркнула. — Завтра у меня заверение у вдовы Кервен. Продление поручительства за её младшего. Обычное дело. Я посмотрю на её нити повнимательнее. Вдруг там тоже что-нибудь срезано.

— Будь осторожна.

— Я всегда осторожна. Это ты у нас прыгаешь с маяков.

Она ушла, когда колокол пробил полночь. Я лежала и смотрела в потолок и думала о том, что Мадлон права: Ортанс не слепая. И что если мать-настоятельница решит, что печать унесла не я, — она будет искать того, кому я могла её отдать.

А у меня в Янтарном дворе был только один такой человек.

* * *

Гильдас

Сестра Бенуаза пришла после вечерней воды через садовую калитку и, как всегда, отказалась от кресла.

Гильдас Кермарек не настаивал. Он сидел за своим столом у окна, перед весами, и рассматривал в лупу новый кусок янтаря, который утром принёс скупщик с Гуэрнской отмели: в нём застыла мелкая рыбка, целиком, с плавниками, с открытым ртом. Такие попадались раз в десять лет. За море этот кусок уйдёт за сорок кругов.

— Ну? — он не отрывался от лупы.

— Свидетельница Сальве была сегодня у матушки, — Бенуаза стояла у двери, сложив руки в рукавах. — Долго. Вышла бледная.

— О чём говорили?

— Не знаю. Матушка не рассказывает мне всего.

— А чего она не рассказывает?

Бенуаза помолчала.

— Матушка велела мне исполнять ваши поручения, мастер Кермарек, пока они не вредят гильдии, — она произнесла это ровно, будто читала из устава. — Я исполняю. Я заверила обет мальчишки. Я рассказываю вам, куда ходит Сальве. Но то, что матушка говорит своим свидетельницам за закрытыми дверями, — это гильдия. Этого я вам не скажу.

Гильдас отложил лупу и посмотрел на неё. Сестра Бенуаза. Пятьдесят три года, из них сорок в гильдии, седая до самых бровей, с лицом, похожим на закрытую дверь. Она приходила к нему уже три года, с того самого суда, и ни разу не взяла ни зерна сверх платы за выезд. Он так и не понял, что ей нужно. Это его раздражало.

— Ваша Сальве покрывает Ардуэна, — Гильдас произнёс это без всякого выражения. — Вы это знаете. Я это знаю. Она ездит к нему на левый берег, она танцует с ним так, что у меня челюсть сводит, она стояла в Весовой палате и цитировала устав, чтобы он мог не брать янтарь в руки. Мальчишка что-то скрывает. А она ему помогает.

— Возможно, мастер Кермарек.

— Что у него с нитью, сестра?

— Свидетельница Сальве сказала: мутна.

— А вы что думаете?

Бенуаза долго молчала. Потом подняла на него глаза — серые, холодные.

— Я думаю, мастер Кермарек, что мутных нитей на круге Аэлиз не было за пятьдесят лет. И что за тринадцатую строку второго свитка прячутся только те, кому есть что прятать, — она помолчала. — Но это мои мысли. Не гильдии.

Гильдас откинулся в кресле.

Он не верил в море. Никогда не верил — ни в детстве, когда бабка рассказывала ему про утонувший Мор-Ис и про долг, который нужно платить каждые сорок девять лет, ни потом, когда отец впервые взял его с собой на прошлый Прилив и он стоял у маяка, восьмилетний, и смотрел, как сочетаются браком дочь Ардуэна и сын Кермарека, его собственный дядя. Вода тогда поднялась, как поднималась всякую осень, и ушла, как уходила всегда. Ничего не случилось. Он запомнил только, что было холодно и что дядя за всю церемонию ни разу не посмотрел на невесту.

Море ничего не берёт, — так он думал. Берут люди. Море — это только повод, а поводом можно пользоваться.

— Совет соберётся через пять дней, — Гильдас взял со стола перо и повертел в пальцах. — Я предложу проверить нить раньше. Не в день Прилива, а за неделю. Чтобы, если нить окажется пустой, было время найти другого жениха.

— Устав этого не предусматривает.

— Устав не предусматривает и мутных нитей на круге Аэлиз, — он улыбнулся. — А Совет предусматривает всё, что нужно городу. Ваша матушка будет против?

Бенуаза ответила не сразу.

На страницу:
11 из 13