
Полная версия
Лавка забытых вещей
Первое. Налог на недвижимость и торговлю в казну города Лавьер. Задолженность за шесть лет. Сумма — триста сорок крон.
— Триста сорок, — повторила я. — А сколько у вас стоит… Ну, к примеру, снять комнату?
— Приличная комната в приличном квартале — четыре кроны в месяц.
Я посчитала. Семь лет аренды. Ладно, почти семь.
— Агата не платила налоги шесть лет?
— Агата считала, что налоги на улицу, которой не существует, платить нелогично.
— А улицы не существует?
— С точки зрения Земельной управы города Лавьер — нет, — Дария сказала это ровно, будто сообщала, что сегодня вторник. — Улица Трёх Лун не значится в реестре улиц, кварталов и владений. Она не значится в нём двести одиннадцать лет. Однако Казначейство ведёт собственный реестр и исходит из того, что раз в доме семь торгуют, значит, дом семь существует, а раз он существует, то должен платить. Земельная управа и Казначейство не разговаривают друг с другом с прошлого царствования.
— То есть меня обязывают платить налог за дом на улице, которой официально нет.
— Именно.
— А зарегистрировать торговлю на этой улице я могу?
— Не можете. Для регистрации торговли нужен адрес. Адреса у вас нет.
— Но налог…
— Налог взимается по факту торговли, а не по адресу. Это разные ведомства, госпожа Соколова.
Я посмотрела на неё. Она посмотрела на меня. С верхней полки донёсся слабый звук — то ли Гортензия чихнула, то ли хихикнула.
— Хорошо, — ответила я. — Второе.
Второе было условием. Не завещательным, а городским, из какого-то древнего закона о наследовании торговых домов. Наследник, получающий торговое заведение, обязан вступить в права и подтвердить ведение дела — то есть погасить долги заведения и иметь на руках действующее торговое разрешение — до истечения срока, который в Лавьере исчисляли по лунам. Срок истекал в Ночь Чёрной Луны.
— Когда это?
— Через пятьдесят два дня.
— А если я не успею?
— Дом признают выморочным имуществом и выставят на городские торги, — Дария извлекла из папки ещё одну бумагу. — Относительно этого есть ещё кое-что, что вам следует знать. В Земельную управу уже подано прошение о покупке дома семь в случае его признания выморочным. От имени аукционного дома «Марро».
Я взяла бумагу. Плотная, хорошая, с тиснёным гербом — какая-то птица с весами в когтях. Текст был составлен грамотно, с нужными оборотами, с почтением к городским властям и с суммой, которую податель обязался внести «сверх оценочной стоимости, в знак уважения к памяти покойной владелицы и в целях сохранения исторического облика». Подпись — размашистая, уверенная: «А. Марро».
Я прочитала текст. Потом перечитала. Потом посмотрела на дату.
— Дария, — произнесла я. — Какое сегодня число?
— Седьмое число месяца листопада.
— А когда умерла Агата?
— В день равноденствия. Двадцать второго числа месяца вереска.
— Сколько дней в месяце вереска?
Дария не ответила сразу. Она смотрела на меня, и в её неподвижном лице снова было это короткое движение — вспышка.
— Тридцать, — ответила она.
— Тогда это прошение подано за два дня до её смерти, — я положила бумагу на прилавок и придвинула к ней, развернув датой. — Двадцатое вереска. Господин Марро просит продать ему выморочное имущество госпожи Лорис, пока госпожа Лорис ещё жива.
Тишина в лавке стала другой. Даже пылинки в солнечных полосах, кажется, замерли.
— Я обратила на это внимание, — кивнула Дария наконец. — Господин Марро в объяснительной записке указал, что это техническая ошибка его секретаря. Дата перепутана.
— Возможно, — ответила я. — Секретари ошибаются. А когда эта бумага поступила в управу?
Дария молча указала пальцем на штамп в углу. Входящий номер, дата. Двадцать первое вереска.
— Значит, секретарь ошибся датой, — задумчиво произнесла я. — А потом бумагу отнесли в управу на следующий день, но тоже до смерти. Это уже две ошибки. Две ошибки подряд — это не ошибка, Дария. Это привычка.
— Вы, — медленно сказала Дария. — Читаете документы.
— Я восемь лет читала документы, по которым вещь стоимостью в квартиру переходила из рук в руки. Если не читать, остаёшься без квартиры. Или без работы.
— Агата не читала, — произнесла Дария. Это прозвучало не как упрёк, а как констатация. — Агата говорила, что бумаги врут, а вещи — нет. Отчасти она была права.
— Отчасти, — согласилась я. — Вещи тоже врут. Просто дольше.
Мы посмотрели друг на друга. Кажется, это был первый момент, когда мы друг другу понравились. Ну, или хотя бы друг друга оценили.
— Третье, — сказала Дария, и голос у неё стал чуть мягче. Самую малость. — Правила лавки.
Правила были вписаны в первую страницу той огромной книги, что лежала на прилавке. Книга оказалась гроссбухом — учётной книгой, — с кожаным переплётом, с медными уголками, толщиной в два моих кулака. Первые страницы были плотные, желтоватые, и почерк на них менялся: сначала — летящий, старинный, с длинными хвостами у букв, потом — другой, потом — третий. Последние записи сделала, видимо, Агата: острый, торопливый почерк, тот же, что на некоторых бирках.
Правила были пронумерованы. Их было шесть.
Первое. Вещь отдаётся тому, кому она нужна. Не тому, кто хочет, и не тому, кто больше заплатит.
Второе. Цена вещи — то, что человек готов за неё отдать. Это не всегда деньги.
Третье. Не отдавай вещь тому, кто хочет обратить её против того, кто её забыл.
Четвёртое. Не трогай вещи без нужды. Они это чувствуют.
Пятое. Подвал не открывать.
Шестое было написано другим почерком. Крупным, корявым, неровным, как будто писали не пером, а… Я наклонилась ближе.
Шестое. Сороку кормить орехами, а не обещаниями.
Я медленно подняла голову к верхней полке.
— У меня лапки, — сказала оттуда Гортензия. Своим голосом. — Но, если очень постараться, — когти.
Дария смотрела на это без выражения. Я решила, что это у неё, наверное, и есть выражение.
— Почему нельзя открывать подвал? — спросила я.
— Это одно из немногих правил, которые не нуждаются в объяснении, — ответила Дария. — Их выполняют.
— Мне это не нравится.
— Это не обязано вам нравиться, — Дария закрыла папку. — Последнее. Вы, вероятно, хотите знать, можете ли вернуться.
Я хотела. Я хотела этого так сильно, что до этой секунды не позволяла себе об этом думать. Потому что если бы позволила, то пришлось бы признать, что мне, вообще-то, не очень есть куда.
— Да, — прямо ответила я.
— Можете. Один раз, — Дария говорила спокойно и ровно, как зачитывают пункт договора. — Улица привела вас. Улица отпустит. Дверь, через которую вы пришли, откроется ещё раз — в Ночь Чёрной Луны. В полночь. Если вы пройдёте через неё, вы окажетесь там, откуда пришли, в тот самый вечер, с тем самым пакетом. Почти без потери времени. Улица аккуратна.
— А если не пройду?
— Тогда останетесь здесь.
— Насовсем?
— Насколько мне известно, — произнесла Дария. — Да. Других дверей нет. Дороги закрыты.
— Какие дороги?
Дария не ответила. Она смотрела на меня, и рука её — я заметила — коснулась медальона на груди. Коротким жестом, почти незаметным, как люди трогают крестик или обручальное кольцо, когда о них не думают.
— Это не по моей части, — ответила она.
— Дария, — сказала я. — Моя мать. Ирэна Лорис. Вы её знали?
— Знала.
— Она была отсюда?
— Она родилась в этом доме, — Дария убрала перчатки с папки. — В комнате на третьем этаже, окнами во двор. Агата принимала роды сама, потому что повитуха застряла в арке. Ирэна ушла через ту же дверь, что и вы, тридцать пять лет назад. Остальное — не мой разговор, госпожа Соколова.
— Почему все мне это говорят? — голос у меня сорвался, я это услышала и разозлилась ещё больше. — Марта говорит: «Не мой разговор». Вы говорите: «Не по моей части». Сорока молчит, хотя она, кажется, вообще никогда не молчит. Кто-то же должен мне рассказать? Чей это разговор?
Дария помолчала. Потом сказала, и голос её впервые стал по-настоящему другим, не мягче даже, а глубже:
— Её. Вашей матери. А её здесь нет. Есть вещи, госпожа Соколова, которые никто не имеет права пересказывать за другого. Даже из лучших побуждений. Особенно из лучших. Вы поймёте. Лавка вам поможет.
— Лавка, — повторила я. — Вы говорите о ней, как о человеке.
— Нет, — покачала головой Дария. — Я говорю о ней, как о лавке. Это вы пока думаете о ней как о здании.
Она снова раскрыла папку и выложила передо мной последние бумаги: заявление о принятии наследства, опись, обязательство. Пододвинула чернильницу.
— Прошу. Если вы решите принять наследство. Если нет — я оставлю вам бумагу об отказе, она понадобится в Ночь Чёрной Луны, чтобы улица вас отпустила без претензий.
Я взяла перо. Оно было стальное, острое, непривычное. Повертела в пальцах.
Пятьдесят два дня. Долг в триста сорок крон. Три кроны в кассе. Улица, которой нет. Лавка, полная чужих воспоминаний, от одного прикосновения к которым у меня идёт носом кровь. Покупатель, который подал прошение раньше, чем хозяйка умерла. И дверь, которая откроется один раз.
Я могла подождать. Прожить эти пятьдесят два дня тихо, есть Мартины булки, отдать долг — ну, сколько смогу, — и в полночь Чёрной Луны уйти обратно в свой подъезд, к контейнерам и кошке Дусе. Вернуться в тот самый вечер. Будто ничего не было. И завтра — поискать работу в ломбарде. Если Глеб не написал служебную записку.
Или могла…
— Я прочитаю всё, — произнесла я. — Можно?
— Нужно, — кивнула Дария.
Я читала сорок минут. Заявление было на полстраницы. Опись — на семь. Обязательство — на две, но с приложением. В приложении, мелким шрифтом, нашлось, что наследник принимает на себя «все обязательства лавки перед лицами, оставившими в ней вещи, буде таковые лица явятся», и это показалось мне странным, но справедливым. Ещё там нашлось, что в случае неисполнения условий до Ночи Чёрной Луны «содержимое лавки подлежит передаче покупателю вместе с домом», и это мне не понравилось совсем.
Всё это время Дария стояла у прилавка, не садясь — я ей не предложила, сообразила только через полчаса, предложила, она ответила «благодарю, я постою», — и ждала. Гортензия сидела на полке и не шевелилась. Где-то в глубине лавки тихо тикали несколько часов из тех, что ещё шли. Солнечные полосы на полу медленно ползли вправо.
Наконец я подняла голову.
— Пункт семь приложения, — произнесла я. — «Содержимое лавки подлежит передаче покупателю вместе с домом». Значит, если я не справлюсь, господин Марро получит не только дом, но и всё это. — Я обвела рукой полки. — Всё, что здесь лежит и ждёт.
— Да.
— И правила? Правила тоже перейдут?
— Правила, — ответила Дария. — Перейдут с лавкой. Но господин Марро не обязан будет их выполнять. Закон Лавьера не признаёт правил, вписанных в гроссбух, за юридическую норму.
Я посмотрела на варежку. Она лежала на полке, красная, маленькая. Ждала. Тридцать лет ждала девочку, которая нашлась в метели.
Я подумала о том, какую цену господин Марро назначил бы на эту варежку. Подумала о том, кто купил бы её и зачем. Подумала о человеке, который подаёт прошение на дом за два дня до смерти хозяйки и потом дважды ссылается на ошибку секретаря.
И подумала ещё — уже не как оценщица, а просто так, — что сегодня утром я ела булку с маком и мне было хорошо. Целую секунду.
Я обмакнула перо в чернильницу и подписала заявление.
— Я остаюсь. До Ночи Чёрной Луны. Посмотрим, что получится.
Дария взяла бумагу, просушила подпись промокательной бумагой, сложила в папку.
— Это временно, — добавила я. Не ей, а скорее себе. — Просто чтобы разобраться.
— Разумеется, — сказала Дария Вель.
Сказала она это совершенно ровно. Без единой интонации. И именно поэтому я почти услышала, как где-то на верхней полке Гортензия давится смехом в шляпную коробку.
Дария надела перчатки — по одному пальцу. Взяла трость под мышку. Пошла к двери.
На пороге она остановилась, не оборачиваясь.
— Госпожа Соколова. Я живу и работаю в доме два, в начале улицы, у арки. Открыто с девяти до пяти, перерыв с часу до двух. В перерыв я не принимаю. Если понадобится что-то срочно, в любое другое время — стучите три раза.
— Спасибо.
— И ещё, — она чуть повернула голову, и я увидела её профиль, острый, как на старинной монете. — Ваша мать тоже говорила: «Это временно».
Колокольчик звякнул. Дверь закрылась.
Я так и осталась стоять у прилавка с пером в руке. Потом медленно положила перо на подставку. Посмотрела на Гортензию. Гортензия смотрела в стену с таким видом, будто там было что-то необыкновенно интересное.
— Что это значит? — спросила я.
— Это значит, — ответила сорока. — Что Дария сегодня в хорошем настроении. Обычно она уходит, не прощаясь.
Я хотела сказать что-то ещё. Что-нибудь резкое — про то, что меня окружают люди и птицы, которые знают о моей жизни больше, чем я, и считают, что это нормально. Но не сказала. Потому что в этот момент посмотрела на прилавок.
Утром, когда я сметала крошки после завтрака, на прилавке не было ничего, кроме гроссбуха, весов и кассы. Я помнила это точно. Я ещё протёрла латунную окантовку рукавом, потому что на ней было пятно.
Теперь рядом с весами лежало кольцо.
Золотое, гладкое, тонкое, без камня. Обручальное. Немного стёртое с одной стороны — так стираются кольца, которые не снимают годами. К нему была привязана бирка, и почерк на бирке был свежий, мелкий и круглый, тот же, что ночью на шали.
Кольцо обручальное, золото. Забыто той, что забывает себя. Ждёт.
Я не стала его трогать. Не потому, что боялась крови из носа, хотя и поэтому тоже. А потому, что, даже не касаясь, даже стоя в двух шагах, я чувствовала от него — не знаю, как это назвать. Холод. Тоску. Такую тяжёлую, что она давила на виски.
— Гортензия, — тихо произнесла я. — Откуда это?
Сорока спустилась на прилавок. Осторожно, боком, обошла кольцо по широкой дуге, разглядывая. Перья у неё на загривке приподнялись.
— Не знаю, — сказала она, и это, кажется, было для неё самое неприятное признание за много лет. — Его не было. Я бы знала. Я всё знаю. Оно пришло сейчас. Пока вы с Дарией бумажки подписывали.
— Так бывает?
— Бывает, — ответила Гортензия неохотно. — Вещи приходят, когда их забывают. Только обычно ночью, тихо, и обычно они не такие… — она поискала слово. — Не такие тяжёлые.
Глава 4. Инвентаризация
Когда не знаешь, что делать, — составь опись.
Это правило я вывела для себя на втором году работы, когда мне впервые принесли на экспертизу содержимое целой квартиры. Квартира была на Петроградской, хозяин умер, наследники — трое детей от разных браков — ненавидели друг друга так, что делить вещи согласились только через независимого эксперта. Я тогда стояла посреди гостиной, заставленной шкафами, комодами, горками и этажерками, и чувствовала себя ребёнком на берегу моря, которому велели пересчитать песок. А потом взяла блокнот и начала с левого угла.
Через неделю наследники получили сорок страниц описи с фотографиями, датировками и оценками. Ещё через неделю двое из троих впервые за двадцать лет сели вместе пить чай — над бабушкиным сервизом, который никто не хотел отдавать. Опись тут была ни при чём, конечно. Но мне нравилось думать, что немного при чём.
Здесь у меня не было ни фотоаппарата, ни компьютера, ни даже нормального блокнота. Зато под прилавком нашлась стопка серой обёрточной бумаги, огрызок графитового карандаша и нож, чтобы его точить. И пятьдесят два дня. Нет, уже пятьдесят один: пока Дария читала со мной бумаги, прошёл почти весь вчерашний день, а сегодняшнее утро я потратила на то, чтобы вымыть пол наверху и понять, как работает местный водопровод. Водопровод работал, но с характером: горячая вода текла только после того, как постучишь по трубе, а холодная — только если не стучать.
Кольцо я убрала. Не руками — взяла его через носовой платок, найденный в ящике прилавка, и переложила в маленькую деревянную коробочку с бархатным дном. Коробочку поставила на дальний край прилавка. Даже через платок пальцы заломило холодом, а виски сдавило, будто я надела тесную шапку.
— Ты собираешься всё это записывать? — спросила Гортензия, наблюдая за тем, как я расчерчиваю лист бумаги на столбцы.
— Да.
— Всё?
— Всё.
— Агата ни разу не записывала всё.
— Поэтому у неё в описи написано «неисчислимо».
Гортензия подумала.
— Это оскорбление?
— Это констатация, — я провела последнюю линию. Столбцы: номер, наименование, материал, состояние, место на полке, примечание. Колонку «оценка» я пока оставила пустой. Оценивать вещи, к которым я боюсь прикасаться, было бы непрофессионально. — Если я хочу, чтобы этот дом не забрал господин Марро вместе со всем содержимым, я должна знать, что здесь есть. Это первое. Второе — мне нужны деньги. Триста сорок крон. Значит, что-то придётся продавать.
— Ты не можешь продавать вещи, — сказала Гортензия. — Правило первое. Вещь отдаётся тому, кому она нужна.
— Значит, я найду тех, кому они нужны.
— А если им не нужно?
— Значит, буду искать дальше, — я взяла карандаш. — Гортензия, я восемь лет занималась тем, что искала, кому нужна вещь, которую больше никто не хочет. Ты не представляешь, сколько на свете людей, которые ищут ровно ту чайную ложку, которой у них не хватает в комплекте.
Сорока посмотрела на меня с новым интересом. Потом слетела на полку, где лежала связка столового серебра, перевязанная бечёвкой, и задумчиво склонила голову над ложками.
— Не смей, — сказала я сороке.
— Я просто смотрю.
— Смотри с расстояния в полметра.
Гортензия обиженно отошла на расстояние в полметра. Ровно. Я проверила.
* * *
Левый угол у входа. Полка первая снизу.
Зонт мужской, чёрный, ткань — шёлк, ручка — кость, спицы — сталь, частично погнуты. Бирка: «Забыт у театра». Место: крючок у двери. (Примечание: накануне висел у часов.)
Зонт дамский, серый, ткань — хлопок, ручка — дерево, лакированное. Бирка: «Забыт под дождём, когда дождь кончился». Место: крючок у двери.
Галоши, пара, резина. Размер — маленький. Бирка: «Забыты в гостях». Место: пол.
Я писала, не касаясь вещей пальцами. Где нужно было перевернуть или подвинуть, я брала их через платок или поддевала карандашом. Это замедляло работу втрое, но после варежки мне не хотелось рисковать. Вещи вели себя смирно. Почти все.
К обеду я описала две полки по левой стене. Шестьдесят три предмета. Перчатки, шарфы, носовые платки, пуговицы в жестянке (пуговицы я считала отдельно и сбилась на двухсот двенадцати, после чего записала: «пуговицы разные, ок. 200, жестянка из-под леденцов»), три пенсне, детская погремушка, пояс от платья без платья, пять разных ключей на общей верёвочке, щётка для волос, губная гармошка. Всё старое, всё потёртое, всё — с бирками. Некоторые бирки были совсем истлевшие, и я их записывала как «бирка нечитаема». Одна бирка гласила: «Забыт нарочно. Не ждёт». Под ней лежала мужская фетровая шляпа с широкими полями. Бирка мне показалась самой честной из всех.
Я спустилась с табуретки, потянулась, хрустнув спиной, и пошла к началу, чтобы свериться.
Первая полка снизу, левый угол.
Зонт мужской, чёрный, — на месте.
Зонт дамский, серый, — на месте.
Галоши — на месте.
Подставка для яиц, фарфоровая, в виде курицы…
Подставки для яиц в виде курицы в моём списке не было.
Я перечитала список. Перечитала ещё раз. Посмотрела на полку. Курица смотрела на меня нарисованным глазом. К её фарфоровой лапке была привязана бирка: «Забыта на даче. Ждёт». Чернила свежие.
— Гортензия.
— Не я, — немедленно ответила сорока с верхней полки. — У меня лапки.
— Я знаю, что не ты. Она здесь была утром?
— Нет. Она пришла, пока ты описывала пенсне. Я видела.
— И ничего не сказала?
— Ты была очень занята, — Гортензия перебрала лапами. — И у тебя было такое лицо… Агата так делала, когда считала деньги. Её тоже нельзя было отвлекать.
Я вписала курицу в конец списка. Номер шестьдесят четыре. Поставила рядом звёздочку и пометку: «Пришла в процессе». Потом подумала, и в самом верху листа приписала мелко: «Инвентаризация не окончательна. Объект пополняется самостоятельно».
Через полчаса, когда я дошла до следующей полки и снова вернулась к началу, оказалось, что из списка исчезли две вещи. Вернее, не из списка — список был на месте, — а с полки. Ложечка для соли, серебряная, позолоченная внутри, и одна пуговица — перламутровая, с латунной ножкой, которую я специально вынула из жестянки и описала отдельно, потому что она была красивая.
Я медленно повернулась и подняла голову.
Гортензия сидела на подсвечнике в виде дерева, и у неё был такой невинный вид, какой бывает только у очень виноватых.
— Гортензия.
— Я не брала.
— Пуговицу.
— Не брала.
— И ложечку.
— Ложечку, — с достоинством сказала сорока. — Я не брала. Я взяла её на хранение. Ей было неудобно на полке. Там сквозняк.
— А пуговица?
Сорока помолчала.
— Пуговице тоже было неудобно.
— Верни.
— Это моя доля.
— Какая доля?
— Доля старшего оценщика, — Гортензия выпрямилась, расправив хвост. — Агата мне всегда платила долю. Одну вещь в неделю. На мой выбор.
— Агата тебе платила одну вещь в неделю, — повторила я. — Из лавки, где правило номер один — отдавать вещь тому, кому она нужна.
— Мне она нужна.
— Зачем тебе пуговица?
— Она красивая, — сказала Гортензия так, будто это был исчерпывающий ответ. И, если подумать, это и был исчерпывающий ответ. Я сама полчаса назад отложила эту пуговицу именно поэтому.
Мы смотрели друг на друга. Сорока не моргала. Я — тоже.
— Хорошо, — сказала я. — Пуговица — твоя. Ложечку — верни.
— Ложечку — завтра.
— Сегодня.
— Ей ещё неудобно.
— Гортензия, если я не найду триста сорок крон, господин Марро получит этот дом вместе с тобой. Как ты думаешь, он будет платить тебе одну вещь в неделю?
Сорока перестала перебирать лапами. Перья на загривке приподнялись, а потом медленно опали. Она долго смотрела на меня, и в её чёрных глазах я снова увидела крошечные серебряные отблески.
Потом она молча нырнула куда-то за подсвечник, повозилась там и вынырнула с ложечкой в клюве. Слетела на прилавок, положила ложечку передо мной и отступила на шаг.
— Только пуговицу, — сказала она тихо. — Пуговицу оставь.
— Оставлю.
— И не продавай меня Марро.
— Я тебя никому не продам, — ответила я. — Ты не вещь.
— А что я?
Я задумалась. Вопрос был серьёзный.
— Ты сотрудник, — сказала я наконец. — Старший оценщик, как ты сама говоришь. Сотрудников не продают. Их иногда увольняют, но для этого нужен повод. Например, хищение имущества работодателя в особо крупном размере.
— Пуговица — не крупный.
— Поэтому ты ещё здесь.
Сорока подумала, решила, кажется, что это справедливо, и улетела обратно на подсвечник. Ложечку я вернула на полку. Через десять минут, когда я снова сверялась со списком, ложечка была на месте. Пуговицы не было. А под стропилами, где у Гортензии, видимо, был тайник, кто-то тихо и довольно урчал.
К вечеру первого дня описи у меня было сто восемнадцать позиций. К утру второго, когда я пересчитала их заново, стало сто двадцать три. Новые пришли ночью: детская книжка с картинками, мундштук, наволочка с вышитыми инициалами, медная пуговица от мундира и бутылочка из-под духов, пустая, но всё ещё пахнущая фиалками. Ни одна из них не была такой тяжёлой, как кольцо. Кольцо лежало в своей коробочке на краю прилавка и молчало так громко, что я слышала его через всю лавку.
* * *
Девчонка появилась на второй день, около полудня. Без стука — то есть она постучала, но так, как стучат люди, которые не уверены, что за дверью кто-то есть, и заранее на это злятся: раз, пауза, ещё раз сильнее.
— Как придётся, — прокомментировала Гортензия с полки. — Посыльная.
Колокольчик звякнул. На пороге стояла девушка лет шестнадцати-семнадцати: худая, остроносая, в мужской кепке, надвинутой на брови, в куртке на два размера больше и в сапогах — я сразу это заметила — тоже не по ноге: она стояла, чуть поджимая пальцы, чтобы сапоги не сваливались. Из-под кепки торчали рыжевато-русые прядки. На плече у неё висела потёртая кожаная сумка с медной бляхой. На бляхе была выбита почтовая труба.
— Дом семь? — спросила она, глядя не на меня, а на полки. Глаза у неё забегали, как у ребёнка в кондитерской. — Лорис?
— Лорис. То есть да, дом семь.
— Вам письмо, — она порылась в сумке, достала серый конверт с синей казённой печатью. Протянула, но не отдала. — Два медяка.

