Мартин Иден
Мартин Иден

Полная версия

Мартин Иден

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 8

«Должно быть, её мать», — подумал он.

Это была высокая светловолосая женщина — стройная, величавая и красивая. Её платье вполне соответствовало обстановке дома. Мартин любовался его изящными линиями. Вместе женщина и платье напомнили ему актрис на сцене.

Затем он вспомнил, как видел таких же знатных дам в роскошных платьях, входивших в лондонские театры, пока он стоял снаружи и смотрел, а полицейские оттесняли его под навес от моросящего дождя.

Потом память перенесла его в «Гранд-отель» в Иокогаме, где он тоже, стоя на тротуаре, видел знатных дам.

И тут перед его внутренним взором замелькал вся Иокогама — город и гавань, тысяча сменяющихся картин.

Но он быстро отогнал этот калейдоскоп воспоминаний, подавленный настоятельной необходимостью думать о настоящем.

Он понимал, что для знакомства ему следует встать, и с трудом поднялся на ноги. Так он и остался стоять — в брюках, мешковато провисавших на коленях, с безвольно опущенными нелепыми руками и жёстко застывшим лицом, готовясь выдержать предстоящее испытание.

ГЛАВА II

Добраться до столовой оказалось для него настоящим кошмаром. Он то останавливался, то спотыкался, то дёргался, то шарахался в сторону, и временами ему казалось, что идти вообще невозможно. Но наконец он добрался и сел рядом с Ней.

Множество ножей и вилок привело его в ужас. Они ощетинивались вокруг невиданными опасностями, и он заворожённо смотрел на них, пока их ослепительный блеск не превратился в фон, на котором одна за другой возникали картины из кубрика: он и его товарищи сидят, едят солонину ножами и пальцами, черпают густой гороховый суп из жестяных мисок помятыми железными ложками. В ноздрях вновь стоял запах протухшего мяса, а в ушах, под скрип раскачивающихся переборок и стон деревянных конструкций, звучало громкое чавканье едоков.

Он наблюдал за тем, как они едят, и решил, что едят они как свиньи.

Что ж, здесь он будет осторожен. Не издаст ни звука. Будет всё время следить за собой.

Он оглядел стол. Напротив сидел Артур, а рядом с ним — его брат Норман. Это её братья, напомнил себе Мартин, и сердце его потеплело к ним. Как же они любят друг друга — все члены этой семьи!

В памяти вспыхнул образ её матери: приветственный поцелуй, а затем они вдвоём, обнявшись, идут к нему. В его мире родители не проявляли такой нежности к детям. Это было откровением — открытием высот существования, доступных людям из другого мира.

Это было самое прекрасное из всего, что он успел увидеть в этом коротком проблеске иной жизни. Он был глубоко тронут и почувствовал, как сердце его тает от сочувственной нежности.

Всю жизнь он голодал по любви.

Его природа требовала любви. Это была органическая потребность его существа. Но он прожил без неё и постепенно ожесточился. Он даже не знал, что нуждается в любви. Не понимал этого и теперь. Он просто видел её перед собой, видел, как она существует, и испытывал восторг. Какая это прекрасная, высокая, благородная вещь!

Он был рад, что мистера Морза за столом нет. Ему и без того достаточно трудно было привыкать к ней, к её матери и к брату Норману. Артура он уже знал хотя бы немного. А отец, он чувствовал, был бы для него уже слишком тяжёлым испытанием.

Ему казалось, что никогда в жизни он так не трудился. Самая тяжёлая работа показалась бы детской забавой по сравнению с этим. На лбу выступили мелкие капли пота, рубашка промокла от напряжения: слишком много непривычных действий приходилось совершать одновременно.

Нужно было есть так, как он никогда прежде не ел; обращаться с невиданными приборами; украдкой поглядывать по сторонам и по чужим движениям угадывать, что и как следует делать; воспринимать поток впечатлений, который обрушивался на него и тут же мысленно разбирался, помечался и раскладывался по полочкам.

Одновременно он ощущал мучительную тоску по ней — глухое, ноющее беспокойство, которое не давало покоя, — и чувствовал в себе острое желание проникнуть в тот мир, по которому она ходила, завоевать право принадлежать к нему. Его мысли то и дело уносились в догадки и смутные планы: как добраться до неё, как подняться до её уровня.

Когда же он украдкой поглядывал на Нормана напротив или на кого-нибудь ещё, чтобы понять, каким именно ножом или вилкой следует воспользоваться в тот или иной момент, лицо человека тут же захватывало его внимание, и ум автоматически начинал оценивать его, угадывать, что это за человек, — всё непременно в связи с ней.

А кроме того, нужно было разговаривать: слышать обращённые к нему слова, следить за разговором других и отвечать, когда требовалось, постоянно удерживая язык, склонный к слишком вольной речи.

И, словно всего этого было мало, существовал ещё слуга — неусыпная угроза, бесшумно возникавшая у него за плечом, какой-то зловещий Сфинкс, задававший загадки и требовавший немедленного решения.

Весь ужин его преследовала мысль о чашах для омовения пальцев. Невпопад и настойчиво, десятки раз, он гадал, когда же их принесут и как они выглядят. Он слышал о таких вещах и теперь, рано или поздно, через несколько минут, должен был увидеть их, сидеть за одним столом с возвышенными существами, которые ими пользовались, — и, да, пользоваться ими самому.

Но важнее всего, глубже всех прочих мыслей, хотя и постоянно находясь на поверхности сознания, мучил его вопрос: как вести себя с этими людьми?

Каким должно быть его отношение к ним?

Он снова и снова тревожно бился над этой задачей. Робкие подсказки советовали ему притвориться, сыграть какую-нибудь роль. Ещё более робкие голоса предупреждали: ничего не выйдет, его натура не позволит ему долго держаться такой роли, и он лишь выставит себя дураком.

В первой части ужина, пока он пытался решить, как ему себя держать, он был очень молчалив. Он не знал, что этим своим молчанием опровергает вчерашние слова Артура, который объявил, что приведёт домой на ужин дикаря, и просил их не пугаться: дикарь, мол, окажется весьма интересным.

Мартин Иден в тот момент не мог даже допустить мысли, что брат способен на такую измену — особенно после того, как именно Мартин помог ему выбраться из неприятной переделки.

Так он и сидел за столом, мучаясь от собственной неуместности и одновременно очарованный всем происходящим вокруг.

Впервые в жизни он понял, что еда может быть чем-то большим, чем просто средством утолить голод.

Он даже не замечал, что именно ест. Это была всего лишь пища.

Здесь, за этим столом, насыщалась его любовь к красоте. Еда становилась эстетическим действом — и интеллектуальным тоже.

И интеллектуальным тоже.

Его ум оживился. Он слышал слова, которые ничего ему не говорили, и другие, прежде встречавшиеся ему только в книгах: ни один знакомый ему человек не обладал достаточным умственным кругозором, чтобы произнести их.

Когда такие слова непринуждённо слетали с губ членов этой удивительной семьи, её семьи, он испытывал восторг.

Романтика, красота и могучая жизненная сила книг становились реальностью.

Он пребывал в том редком и счастливом состоянии, когда человек видит, как его мечты выходят из потаённых уголков фантазии и обретают плоть.

Никогда ещё он не находился на такой высоте жизни. Он держался в тени, слушал, наблюдал и наслаждался, отвечая сдержанными односложными словами: ей — «да, мисс» и «нет, мисс», её матери — «да, мэм» и «нет, мэм».

Он подавлял привычку, приобретённую на море, обращаться к её братьям: «да, сэр» и «нет, сэр». Ему казалось, что это было бы неуместно и означало бы признание собственной неполноценности — а этого допустить никак нельзя, если он хотел завоевать её.

Кроме того, так велела ему гордость.

«Чёрт возьми! — однажды воскликнул он про себя. — Я ничем не хуже их. Пусть они знают кучу вещей, которых не знаю я, — я тоже кое-чему могу их научить!»

Но в следующий миг, стоило ей или её матери обратиться к нему «мистер Иден», как его дерзкая гордость исчезала, и он весь начинал сиять от счастья.

Он цивилизованный человек — вот кто он теперь.

Он сидит за одним столом с людьми, о которых читал в книгах, плечом к плечу с ними.

Он сам оказался внутри книг — путешествует по их печатным страницам.

Однако, опровергая описание Артура и являясь скорее кротким ягнёнком, чем дикарём, Мартин лихорадочно искал способ вести себя дальше.

Он вовсе не был кротким ягнёнком, а роль второй скрипки совершенно не подходила мощному, властному складу его натуры.

Он говорил только тогда, когда этого требовала необходимость, и речь его была похожа на его путь к столу: сплошные рывки и остановки, пока он шарил в своём разнородном словаре в поисках нужных слов. Он перебирал слова, которые казались ему подходящими, но боялся неправильно их произнести; отбрасывал другие — те, которые, как он подозревал, здесь не поймут или которые прозвучат грубо и резко.

Но всё время его мучило ощущение, что эта осторожность в выборе слов выставляет его дураком, мешает выразить то, что у него внутри.

Кроме того, его любовь к свободе мучительно противилась этим ограничениям — почти так же, как шея протестовала против накрахмаленного воротничка.

И он был уверен, что долго так не выдержит.

По природе своей он обладал мощным умом и острой чувствительностью, а творческий дух в нём был беспокоен и требовал выхода. Едва в нём зарождалась мысль или ощущение, стремившееся в муках обрести выражение и форму, оно тотчас овладевало им целиком. Тогда он забывал себя, забывал, где находится, и привычные слова — старые инструменты его речи — сами срывались с языка.

Однажды он отказался от чего-то, что ему предлагал слуга, беспрестанно маячивший у него за плечом, и коротко, решительно сказал:

— Пау!

В тот же миг все за столом насторожились, ожидая объяснения; слуга самодовольно обрадовался, а Мартин утонул в унижении.

Но он быстро пришёл в себя.

— Это по-канакски значит «конец», — объяснил он. — Само вырвалось. Пишется: p-a-u.

Он заметил, что она с любопытством и недоумением смотрит на его руки, и, настроенный объяснять, сказал:

— Только что вернулся с побережья на одном из пароходов Тихоокеанской почты. Опаздывали, а в портах Пьюджет-Саунда работали как негры, грузили товар — всякий, смешанный груз, если вы понимаете, что это такое. Вот и содрал кожу.

— О нет, дело было не в этом, — поспешно объяснила она в свою очередь. — Просто ваши руки кажутся слишком маленькими для вашего тела.

Щёки его вспыхнули.

Он воспринял это как разоблачение ещё одного своего недостатка.

— Да, — самоуничижительно сказал он. — Недостаточно велики, чтобы выдерживать нагрузку. Я могу бить руками и плечами, как мул. Они слишком сильные, и когда я врезаю человеку в челюсть, вместе с ним достаётся и рукам.

Он остался недоволен собственными словами.

Его охватило отвращение к себе. Он отпустил поводья, позволил языку говорить слишком свободно и заговорил о вещах, о которых в приличном обществе не говорят.

— Вы очень смело поступили, когда помогли Артуру, — тактично сказала она, заметив его смущение, хотя и не поняла его причины. — И ведь вы совсем его не знали.

Он понял, что она делает, и в тёплой волне благодарности, захлестнувшей его, забыл о своей неосторожной речи.

— Да ничего особенного, — сказал он. — Любой парень сделал бы то же для другого. Та шайка хулиганов сама искала драки, а Артур их вообще не трогал. Они полезли к нему, ну и я полез к ним и немного их отделал. Вот там и осталась часть кожи с моих рук — вместе с несколькими зубами той шайки. Ни за что бы не пропустил такую возможность. Когда я увидел…

Он замолчал с открытым ртом, стоя на самом краю бездны собственного ничтожества и собственной порочности — так, словно едва осмеливался дышать тем же воздухом, которым дышала она.

А пока Артур в который уже раз рассказывал историю о своей стычке с пьяными хулиганами на пароме и о том, как Мартин Иден бросился ему на помощь и спас его, Мартин, нахмурившись, размышлял о том, какого дурака из себя сделал, и ещё решительнее ломал голову над тем, как ему следует вести себя с этими людьми.

До сих пор у него ничего не получилось.

Он был не из их племени и не умел говорить на их языке — именно так он объяснял это себе.

Притвориться одним из них он не мог.

Маскарад провалится, да и сама мысль о притворстве была чужда его природе. В нём не было места фальши и уловкам.

Что бы ни случилось, он должен оставаться самим собой.

Пока он не умел говорить на их языке. Но со временем научится — в этом он был твёрдо уверен.

А пока ему всё равно придётся говорить — на своём собственном языке, только немного приглушив его, чтобы они могли понимать и чтобы он не слишком их шокировал.

И ещё одно: он не станет делать вид — даже молчаливо соглашаясь, — будто знает то, чего на самом деле не знает.

Следуя этому решению, когда два брата, обсуждая университетские дела, несколько раз употребили слово «триг», Мартин Иден спросил:

— Что такое триг?

— Тригонометрия, — ответил Норман. — Высшая математика.

— А что такое математика? — последовал следующий вопрос, и почему-то Нормана это рассмешило.

— Математика, арифметика, — ответил тот.

Мартин кивнул.

Перед ним мелькнули почти безграничные просторы знания.

И увиденное обрело для него зримую форму.

Его необычайная способность видеть превращала абстракции в конкретные образы. В алхимии его мозга тригонометрия, математика и весь необозримый мир знаний, который за ними открывался, превращались в пейзаж.

Перед ним расстилались зелёные чащи и лесные поляны, мягко сияющие светом или прорезанные вспышками.

Вдали очертания скрывались и расплывались в фиолетовой дымке, но за этой дымкой, он знал, таилась прелесть неизведанного, манящая романтика.

Для него это было словно вино.

Вот оно — приключение, дело для ума и рук, мир, который можно завоевать.

И тут же из глубин сознания рванулась мысль:

завоевать, чтобы добиться её — этого бледного, словно лилия, духа, сидящего рядом.

Мерцающее видение разорвалось и исчезло, когда Артур, весь вечер пытавшийся разговорить своего дикаря, вновь обратился к нему.

Мартин вспомнил своё решение.

Впервые он позволил себе быть самим собой — сначала сознательно и намеренно, но вскоре настолько увлёкся радостью творчества, создавая перед слушателями образ знакомой ему жизни, что совершенно забыл обо всём остальном.

Когда-то он был членом команды контрабандистской шхуны Хэлсион, захваченной таможенным катером.

Он видел всё широко раскрытыми глазами — и умел рассказать о том, что видел.

Он словно принёс море — живое, пульсирующее — прямо перед ними, людей и корабли на его просторах. Он передал им собственную способность видеть, и они увидели его глазами то, что когда-то видел он.

Из огромной массы подробностей он выбирал самое существенное с чутьём художника, создавая картины жизни, сиявшие и горевшие цветом и светом. Он наделял их движением, и слушатели словно сами неслись вместе с ним на волне грубой, пламенной речи, энтузиазма и силы.

Порой он потрясал их живостью и наглядностью рассказа, грубостью выражений, но за жестокостью тотчас следовала красота, а трагедия смягчалась юмором — его толкованиями странных причуд и извилин матросского ума.

И пока он говорил, девушка смотрела на него широко раскрытыми от изумления глазами.

Его огонь согревал её.

Она задумалась, не была ли холодна всю свою жизнь.

Ей хотелось склониться к этому пылающему, полыхающему человеку, похожему на вулкан, извергающий силу, здоровье и крепость.

Она чувствовала, что должна податься к нему, и усилием воли удерживала себя.

Но одновременно в ней жило противоположное желание — отстраниться, отступить.

Её отталкивали эти израненные руки, потемневшие от тяжёлого труда, так что сама грязь жизни словно въелась в плоть; красная полоса от воротника, бугристые мышцы.

Его грубость пугала её. Каждая грубость его речи была оскорблением её слуха, каждая грубая сторона его жизни — оскорблением её души.

И всё же снова и снова её тянуло к нему, пока ей не начинало казаться, что он, должно быть, злой человек, раз обладает над ней такой властью.

Всё, что прежде казалось ей незыблемым, приходило в движение.

Его романтика и приключения бились о стены условностей.

Перед лицом его беззаботно встречаемых опасностей и лёгкого смеха жизнь уже не казалась делом серьёзного труда и самоограничения. Она превращалась в игрушку — в то, с чем можно играть, что можно беспечно переворачивать вверх дном, беззаботно проживать и наслаждаться, а потом так же беспечно отбрасывать.

«Так играй же!» — звучало в ней.

«Склонись к нему, если хочешь, и положи обе руки ему на шею!»

Ей хотелось крикнуть от безрассудства этой мысли, но тщетно она взывала к собственной чистоте и воспитанности, пытаясь сопоставить всё, чем была она, со всем, чем он не был.

Она огляделась и увидела, что остальные зачарованно слушают его.

Она была бы в отчаянии, если бы не заметила ужас в глазах матери — ужас, в котором, правда, было и восхищение, но всё же прежде всего ужас.

Этот человек пришёл из внешней тьмы. Он был опасен.

Мать видела это, а мать не могла ошибаться.

Её суждению она доверится, как доверялась ему всегда и во всём.

Огонь этого человека больше не согревал её, а страх перед ним перестал быть острым.

Позже, сидя за роялем, она играла для него — и словно против него, с некоторой нарочитой резкостью, будто хотела подчеркнуть непреодолимость пропасти, разделявшей их.

Её музыка была дубиной, которой она безжалостно обрушивала удары ему на голову.

Она ошеломляла его, подавляла, но вместе с тем возбуждала.

Он смотрел на неё с благоговением.

В его сознании, как и в её собственном, пропасть становилась всё шире; но ещё быстрее росло его стремление перебросить через неё мост.

Однако Мартин был слишком сложным сплетением чувств, чтобы просидеть целый вечер, глядя в пропасть, особенно когда звучала музыка.

К музыке он был необычайно восприимчив.

Она действовала на него как крепкий напиток, воспламеняя дерзость чувств, — как наркотик, захватывавший воображение и уносивший его в облака.

Она изгоняла из сознания будничную действительность, наполняла ум красотой, освобождала романтику и словно приделывала ей крылья.

Музыки, которую она играла, он не понимал.

Она была совсем не похожа на удары пианино в танцевальных залах и крикливую медь оркестров, которую он слышал прежде.

Но в книгах ему попадались намёки на подобную музыку, и он в значительной степени принимал её на веру, терпеливо ожидая сначала мелодичных фраз с отчётливым и простым ритмом.

Его озадачивало, почему эти фразы так быстро обрывались.

Едва он успевал уловить их движение и воображение начинало следовать за ним, как они исчезали в хаотическом нагромождении звуков, лишённых для него смысла, и воображение, словно тяжёлое безжизненное тело, падало обратно на землю.

Однажды ему пришло в голову, что во всём этом намеренно заключён отпор.

Он почувствовал в её игре дух противостояния и попытался угадать послание, которое её пальцы выводили на клавишах.

Но тут же отогнал эту мысль как недостойную и невозможную и ещё свободнее отдался музыке.

Прежнее блаженное состояние начало возвращаться.

Ноги его перестали быть землёй, плоть стала духом; перед глазами и словно за глазами засияло великое великолепие.

А затем окружающая сцена исчезла, и он снова оказался далеко, раскачиваясь над миром, который был ему бесконечно дорог.

Известное и неизвестное смешивались в грёзах, теснившихся перед его внутренним взором.

Он входил в незнакомые гавани солнечных стран, ступал по рыночным площадям среди варварских народов, которых ещё не видел ни один человек.

В ноздрях стоял запах островов пряностей — тот самый, который он знал по тёплым, душным ночам в море.

Или он шёл круто против юго-восточных пассатов сквозь долгие тропические дни, оставляя позади пальмовые коралловые островки в бирюзовом море и один за другим поднимая впереди новые островки, также увенчанные пальмами.

Картины возникали и исчезали с быстротой мысли.

В одно мгновение он скакал верхом на мустанге по сказочно окрашенной пустыне Пейнтед-Дезерт; в следующее — смотрел сквозь дрожащий от зноя воздух в белёсую могилу Долины Смерти.

А потом грёб веслом в ледяном океане, где огромные ледяные острова возвышались над водой и сверкали на солнце.

Он лежал на коралловом берегу, где кокосовые пальмы спускались к тихо шелестящему прибою.

Останки древнего кораблекрушения горели синим пламенем, и в этом свете танцевали исполнители хула под варварские любовные возгласы певцов, аккомпанировавших себе на звенящих укулеле и гулких тамтамах.

Это была чувственная тропическая ночь.

На заднем плане кратер вулкана чёрным силуэтом вырисовывался на фоне звёзд.

Над головой плыл бледный серп луны, а низко над горизонтом пылал Южный Крест.

Он был арфой.

Вся жизнь, которую он прожил, всё, что составляло его сознание, были струнами.

А поток музыки был ветром, ударявшим в эти струны и заставлявшим их вибрировать воспоминаниями и мечтами.

Он не просто чувствовал.

Ощущение облекалось в форму, цвет и сияние, а всё, что осмеливалось создать его воображение, каким-то возвышенным и волшебным образом становилось зримым.

Прошлое, настоящее и будущее смешивались.

И он продолжал скользить над широким, тёплым миром, проходя через великие приключения и благородные подвиги — к Ней.

Да, вместе с Ней.

Завоёвывая её, обнимая её рукой и унося её с собой в полёт по необъятной империи собственного сознания.

А она, взглянув на него через плечо, увидела в его лице нечто от всего этого.

Лицо его преобразилось.

Огромные сияющие глаза смотрели за пределы завесы звука и видели за ней пульсирующий поток жизни и гигантские призраки духа.

Она была потрясена.

Неуклюжий, косноязычный грубиян исчез.

Остались плохо сидящая одежда, израненные руки и загорелое лицо, но теперь всё это казалось лишь решёткой тюрьмы, сквозь которую она увидела великую душу, пытавшуюся выйти наружу, — безмолвную и неспособную говорить из-за слабых губ, не способных дать ей голос.

Лишь на одно мгновение она увидела это.

А потом перед ней снова оказался прежний неотёсанный парень, и она рассмеялась над причудой собственного воображения.

Но мимолётное видение не исчезло бесследно.

И когда пришло время, Мартин, неловко попрощавшись и собравшись уходить, получил от неё том Суинберна и ещё одну книгу — Браунинга. Браунинга она изучала на одном из своих курсов английской словесности.

Он казался ей таким мальчиком, когда стоял перед ней, краснея и запинаясь в благодарности, что её охватила волна жалости — почти материнской.

Она больше не видела ни неотёсанного грубияна, ни заключённую в нём душу, ни мужчину, который смотрел на неё с такой мужественностью, одновременно восхищая и пугая её.

Перед ней был только мальчик.

Он пожимал ей руку ладонью, такой мозолистой, что она напоминала тёрку для мускатного ореха и царапала ей кожу, и отрывисто говорил:

— Лучшее время в моей жизни. Понимаете, я не привык ко всему этому… — Он беспомощно огляделся. — К таким людям и таким домам. Для меня всё это новое, и мне нравится.

— Надеюсь, вы ещё придёте, — сказала она, когда он пожелал доброй ночи её братьям.

Он натянул кепку, отчаянно шарахнулся через дверной проём — и исчез.

— Ну, что ты о нём думаешь? — спросил Артур.

На страницу:
2 из 8