
Полная версия
— Его казнили, — сказал Лёша. — Решили на Совете. За кражу.
— Ты голосовал?
— Голосовал.
— Как?
— За.
Савина записала. Лаптева перестала писать и смотрела на мальчика.
— Дальше, — сказала Савина.
— Вера Павловна, двадцать второй. Инсульт. Она старая уже была. Серёжа Ковалёв, двадцать восьмой. На охоте, обрыв, река. Машин муж.
Савина подняла глаза от блокнота.
— Ковалёв. Серёжа. Ему три года.
— Ему там был тридцать один, — сказал Лёша. — Когда упал.
— Он был женат на Маше Орловой.
— С восемнадцатого года. Я у них свидетелем был.
Отец встал. Лаптева тоже поднялась, сделала полшага к нему, но он уже сел обратно. Сидел, глядя в пол, и дышал ртом.
— Толя Муров утонул в третьем году, — сказала Савина. — А кто сейчас лежит в седьмой палате?
— Толя, — сказал Лёша.
— Как это?
— Не знаю. — Он пожал плечами. Не равнодушно — устало. — Вы спросили, я ответил. Мы его хоронили. Крест я ставил, мне семнадцать было. А потом мы вышли к автобусу, и он сидел в автобусе. Все шестеро сидели. На своих местах. Я не знаю как. Никто не знает.
— У Мурова есть шрам? Примета какая-нибудь?
— Родинка на шее, справа. И он воды боится. Боялся. После Толи у нас все, кто первый раз шёл на реку, говорили присягу. «Не быть Толей у воды». Так и называлось — присяга Толина. Сначала Вера Павловна придумала, чтоб младшие запомнили. Потом уже все. Мои тоже говорили.
— Твои?
— Дети.
Отец у стены издал звук. Не слово. Лаптева повернулась к нему, что-то сказала тихо. Он покачал головой.
— Юля — твоя жена? — спросила Савина.
— С одиннадцатого года.
— Дети где?
— Там, — сказал Лёша. — Демид, Фёкла, Осип. Не прошли.
— Что значит — не прошли?
Лёша посмотрел в окно. За окном был больничный двор, мокрый асфальт, скамейка, на скамейке курила санитарка.
— Не прошли, — повторил он. — Мы прошли, а они — нет. Больше я про это говорить не буду. Сегодня не буду.
Он сказал это без вызова.
Савина закрыла блокнот.
Когда они уходили, отец задержался у двери. Подождал, пока сын выйдет в коридор, и повернулся к ней.
— Вы его спрашивали, что такое «Совет», — сказал он. — Он объяснил, вы записали. Вот вы мне скажите. Где они этого набрались? Он у меня «Тамагочи» в прошлом году выпрашивал.
Савина ничего не ответила. Он и не ждал.
* * *
Четверг
Бумагу от медсестры Галины Петровны ей принесли вечером, вложенную в файл. Время, слова, исправление в листе назначений. Подпись медсестры. Ниже, другой ручкой, почерком дежурного педиатра: «Подтверждаю. Вес взят из листа приёмного отделения ошибочно (38 кг вместо 28 кг). Ошибка указана несовершеннолетней Орловой М. А. до раздачи препарата. Орлова также спросила о результатах осмотра зева. Ахмедов Р. Т.»
Савина подшила лист к делу. На полях карандашом поставила: «Вверх ногами. Почерк врача».
* * *
Пятница
Соня Литвинова пришла с отцом. Отец был тот самый — высокий, лысеющий, с сигаретами в нагрудном кармане, который на собрании в школе требовал ответить, почему автобус не иголка. Сейчас он молчал. Сел рядом с дочерью, близко, и всю беседу держал руку на спинке её стула.
Соне было десять. Маленькая, тёмная, с аккуратной чёлкой, которую ей, видно, подровняли уже здесь. Она сидела прямо и слушала каждый вопрос до конца, а потом ещё секунду-две молчала, прежде чем ответить. Проверяла вопрос на прочность.
— В субботу, в машине, — сказала Савина, — ты спросила у врача: «Данилова куда повезли?»
Пауза.
— Да.
— Почему Данилова?
Пауза. Длиннее.
— Он мой муж, — сказала Соня.
Отец не шевельнулся. Только рука на спинке стула стала другой. Савина видела это по костяшкам.
— Был, — сказала Соня. — Там. С пятнадцатого года. — Она смотрела на Савину, не на отца. — Вам Гарин рассказал про семнадцатый?
— Рассказал.
— Тогда вы знаете, — сказала Соня.
— Я знаю, что сказал Гарин. Я хочу знать, что скажешь ты.
Соня молчала долго. Савина ждала. Она умела ждать, и девочка, кажется, это поняла.
— Его казнили за кражу, — сказала Соня. — Банки с тушёнкой. Был голод. Он не крал.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю.
— Кто крал?
Соня посмотрела на отца. Не долго — на мгновение. Отец этого не заметил: он смотрел на дочь, но на её лицо, а не туда, куда она смотрела. Потом Соня снова повернулась к Савиной.
— Я сейчас не буду про это, — сказала она.
Савина записала. Не слова — паузу, и куда девочка посмотрела.
— У вас были дети?
— Сын. Илья. Ему был год, когда Игоря… — Она остановилась на полуслове. — Ему двадцать один. Был двадцать один, когда мы уходили. Он остался.
Отец убрал руку со спинки стула и закрыл ею глаза.
— Соня, — сказала Савина. — Ковалёв Серёжа вчера спросил у Маши Орловой: «А Лиза?» Ты знаешь, кто такая Лиза?
Пауза. Самая длинная за всю беседу.
— Машина дочь, — сказала Соня.
— Где она?
— Спросите у Маши.
— Я спрашиваю у тебя.
— Я знаю, — сказала Соня. — Спросите у Маши. Это её.
И больше ничего не сказала.
После беседы Савина вышла в коридор и увидела отца Сони у окна. Он стоял с незажжённой сигаретой в зубах. Увидел её, вынул сигарету, повертел.
— Ей десять, — сказал он. — Она в четвёртом классе дробей боялась. Плакала над ними. Я ей объяснял до ночи.
Он убрал сигарету обратно в карман.
— Она меня сегодня утром спросила, не болит ли у меня поясница. Говорит: ты всегда так встаёшь, когда поясница. Я ей не рассказывал про поясницу. Никогда. Она откуда знает?
— Вы так встаёте, — сказала Савина. — Она видела.
— Пять дней не видела, — сказал он. — А до этого не замечала. Десять лет не замечала.
* * *
Днём в пятницу позвонил отец Гарина. Сам, без вызова. Савина сначала не поняла, кто это.
— Я по делу, — сказал он. — Вы сказали, если что — звонить.
— Слушаю.
— Я ему вчера пакет передал. Еду, вещи. Пакет был на ручках, завязан. Я сегодня прихожу забирать пустой, а он ручки связал. Вот так.
Пауза. Савина слышала, как он дышит.
— Как — так?
— Это узел, — сказал он. — Строительный. Таким на высоте страховку вяжут. Я его три года учился вязать, когда в бригаду пришёл. С закрытыми глазами чтоб. Он завязал за секунду. Я спрашиваю: «Где научился?» Он говорит: «Ты учил». Я его не учил. Ему четырнадцать лет, на кой ему узлы.
— Пакет сохранили?
— Сохранил, — сказал отец Гарина. — Не развязывал.
— Привезите, пожалуйста. Не развязывайте.
Он привёз через час. Савина сфотографировала узел с трёх сторон и положила пакет в коробку с другими предметами, которые ещё не знала, как назвать.
* * *
Толю Мурова она видела в пятницу в четыре.
Его мать, худая, с короткой мальчишеской стрижкой, сидела рядом и держала его за руку. Толе было восемь. Он был мелкий для своих лет, светлый, с оттопыренными ушами, и сидел на стуле, поджав одну ногу под себя. С ним Савина говорила медленнее, чем с остальными. Лаптева сидела ближе обычного.
Он помнил понедельник: дождь, автобус, Витька сзади дёргал за капюшон. Помнил лес. Помнил дома геологов и как они с Витькой нашли там ржавый мотоцикл без колёс и играли в мотоциклистов. Помнил первую зиму. Помнил снег — «столько, сколько тут не бывает, по пояс Вере Павловне». Помнил сарай, где все спали вповалку и где Палыч топил печку и пел.
Дальше было лето.
— Мы на реку пошли, — сказал Толя. — Там мостки были. Старые, от геологов ещё. Я с краю стоял. Там доска.
Он замолчал. Мать сжала его руку.
— Доска, — повторил он. — А потом вода. Холодная. А потом автобус.
— Что было между водой и автобусом?
— Ничего, — сказал Толя. — Вода. Потом автобус. И все старые.
— Кто старые?
— Все. — Он посмотрел на Савину удивлённо: она спросила глупость. — Лёшка, Машка, все. Они в автобусе такие же, а смотрят по-старому. Как взрослые. Лёшка на меня смотрел и плакал. Вот так.
Он показал, как плакал Лёшка: открыл глаза широко и не моргал.
Савина сказала — мягко, ровно, как говорят про погоду:
— Толя. Тебе говорит что-нибудь такая фраза: «Не быть Толей у воды»?
Он смотрел на неё. Мать перестала дышать.
— Не, — сказал Толя. — Это чего?
— Ты такого не слышал?
— Не. — Он помотал головой. Потом остановился. Подумал. Посмотрел на мать, потом снова на Савину. — Это про меня?
Лаптева коснулась руки Савиной.
— Достаточно, — сказала она тихо. — Ирина Сергеевна. На сегодня достаточно.
Мать Толи встала. Взяла сына за плечи, подняла со стула, повела к двери, и он шёл и оборачивался через плечо на Савину и спрашивал уже на пороге, громко, требовательно, как спрашивают восьмилетние:
— Это про меня? Это они про меня придумали? Мам, это про меня?
Дверь закрылась.
Лаптева сидела, сложив руки на коленях.
— Вы проверяли, — сказала она. Не вопрос.
— Проверяла.
— На ребёнке.
— Если бы их всех пять дней учили одному тексту, — сказала Савина, — его бы тоже научили. Он из самых младших. Его бы учили первым.
Лаптева ничего не сказала. Собрала свои листки, кивнула и вышла.
Савина сидела одна в ординаторской и смотрела на пустой стул, где Толя сидел, поджав ногу. Потом открыла блокнот и записала: «Муров — не знает. "Это про меня?"» — и подчеркнула двумя чертами. Подумала и подчеркнула ещё раз.
* * *
Суббота
Гриша Ветров пришёл с матерью. Мать, в том же светлом плаще, который она не снимала, кажется, с понедельника, вошла первой, огляделась, переставила свой стул на полметра ближе к сыну, поправила ему воротник рубашки. Гриша позволил.
Он был обычный мальчик. Худой, тёмный, с кривой улыбкой с фотографии, только сейчас без улыбки. Один передний зуб выше другого. Сидел, положив руки на колени, и смотрел на Савину так, как смотрят на учительницу, которая будет спрашивать урок, который ты знаешь, но не хочешь отвечать.
Отвечал он всё. Коротко, точно, и всё совпадало. Тридцать семь лет. Геологи. Журнал, «Север-7», Ефремов. Сарай, зима, река. Толя — третий год. Ксения — пятый. Витя — седьмой, элеватор; он был рядом, но не видел, как это случилось. Игорь — семнадцатый. Вера Павловна — двадцать второй. Серёжа — двадцать восьмой, охота, обрыв.
— Ты был на той охоте? — спросила Савина.
— Был.
— Видел, как это случилось?
— Видел, — сказал Гриша. — Он сорвался. Там край был подмытый. Я не успел.
Сказал ровно. Савина записала.
— Кем ты был там?
— Охотником.
— Ты был женат?
— Да.
— На ком?
— На Даше. Берёзиной.
Мать Гриши поправила край плаща на колене и сказала, не поднимая глаз:
— Гриша. Ну что ты такое говоришь.
Он не повернулся к ней.
— С тринадцатого года, — сказал он Савиной.
— У вас были дети?
Он молчал. Он сидел совершенно неподвижно и смотрел — не на Савину, мимо неё, в окно, туда, где за больничным двором начинались крыши, а за крышами, далеко, у самого горизонта, темнела полоса леса.
Прошло полминуты. Мать открыла рот, закрыла.
— Двое, — сказал Гриша.
— Как их зовут?
Он не ответил. Он смотрел в окно.
— Гриша, — сказала Савина.
Он не ответил.
Мать повернулась к Савиной и улыбнулась — быстро, вежливо, как улыбаются учительнице на родительском собрании, когда та говорит что-то неприятное про твоего ребёнка.
— Вы его извините, — сказала она. — Он устал. У моего мальчика просто нервы.
Глава 7
Вторник, 16 сентября
В коридоре второго этажа пахло хлоркой и подгоревшей кашей. Орлов стоял у окна, пил кофе из автомата, который давал кофе только со второго раза, и смотрел, как во дворе разворачивается чёрная «Камри» с московскими номерами.
— Это к Савиной, — сказал Колесников. Он приехал привезти ей бумаги и задержался у автомата. — Из главка. И ещё кто-то с ними. Из института.
— Какого института?
— Сербского вроде. Или не Сербского. Детская психиатрия какая-то. Звонили вчера весь день. Им тут, говорят, уникальный случай.
Из «Камри» вышли двое мужчин в одинаковых тёмных куртках и женщина с портфелем. Женщина посмотрела на окна больницы, этаж за этажом, как смотрят на дом, который собираются купить.
— Уникальный, — повторил Орлов.
— Я ничего не говорил, — сказал Колесников и ушёл.
* * *
Маша сидела на подоконнике в своей палате, подтянув колени к подбородку. Ольга ушла на работу — в первый раз за неделю, на полдня, потому что позвонила заведующая и сказала: Оля, без тебя квартальный отчёт не сдадим. Маша сама её выгнала. Сказала: «Иди, мам. Тебе надо. Отчёт — это нормально».
Орлов сел на стул у кровати.
— Чего на окне?
— Смотрю.
— На что?
— На машину. — Маша не обернулась. — Московская?
— Московская.
— Это за нами?
Он не сразу ответил. Она обернулась.
— Пап. Это за нами?
— Это к Савиной. Начальство.
— И врачи, — сказала Маша. — Женщина с портфелем — врач. Она так смотрит.
— Как?
— Как на палату. Сколько коек, где окна. — Она снова отвернулась к стеклу. — Я тоже так смотрела.
— Где?
Маша не ответила. Он ждал. Она сидела, обхватив колени, и он видел её профиль на фоне серого неба: подбородок, царапина на скуле, которая за три дня почти зажила. Двенадцать лет.
— Ты Лену Сорокину видел? — спросила она. — Палыча дочку.
— Видел. В воскресенье.
— Как она?
— Нормально. Устала.
— Она с ним разговаривает?
— Он с ней не очень.
— Ты ей скажи, — сказала она. — Если увидишь. Что он не потому, что не хочет. Пусть она его не трогает пока. Пусть просто сидит рядом. Он сам начнёт.
— Откуда ты знаешь?
— Знаю, — сказала Маша. — Скажешь?
— Скажу.
— А ты спал?
— Спал.
— Сколько?
— Пять часов.
Она посмотрела на него внимательно. Тем взглядом, с ботинок на лицо.
— Три, — сказала она. — Ты врёшь, когда говоришь цифру сразу. Когда правда — ты считаешь.
Он хотел засмеяться и не смог.
* * *
Около полудня по отделению прошла старшая медсестра с пачкой бумаг и громко, на весь коридор, объявила, что вещи детей из камеры хранения выдают родителям под роспись. Окно на первом этаже, до трёх. Одежда, обувь. Всё, что было на них в субботу. Рюкзаки и телефоны изъяты следствием, по ним вопросы к следователю.
Орлов спустился, когда очередь у окна уже рассосалась. За окном сидела пожилая санитарка в очках на цепочке и сверяла фамилии со списком. Перед ней на полу стояли прозрачные пакеты, в каждом — свёрнутая одежда и бумажка с фамилией, приколотая скрепкой.
У окна стояла мать Гриши Ветрова. Светлый плащ, аккуратная причёска. В руках — пакет с надписью «Ветров Г.». Она расписывалась в журнале и всё не могла расписаться: ручка не писала, она трясла её, пробовала на ладони, снова трясла.
Орлов достал из кармана свою и протянул.
— Спасибо. — Она взяла, не глядя на него. Расписалась. Вернула. Потом посмотрела. — Вы… Орлов? Машин папа?
— Да.
— Я вас по телевизору видела. В среду. Вы там на мосту стояли.
— Я там стоял, — согласился он.
Она прижала пакет к груди обеими руками.
— Нина Владимировна, — сказала она. — Ветрова.
Он расписался за Машины вещи. Санитарка выдала ему пакет: летняя куртка, джинсы, футболка с эмблемой лагеря, кроссовки, носки. Он взял пакет и почувствовал запах сквозь полиэтилен. Порошок. Тот самый, Ольгин, с лавандой, который Маша ненавидела и требовала другой, а Ольга покупала этот, потому что он дешевле.
Пять дней. Тот же запах.
Он стоял и держал пакет и не знал, что ему делать с этим запахом. Его нельзя было записать.
— Вы на машине? — спросила Нина Владимировна. Она стояла у выхода и смотрела на дождь. Дождь пошёл час назад, мелкий, частый. — Простите. Я на автобусе. А он через сорок минут, а у меня зонта нет, и я…
— Довезу, — сказал он. — Куда?
— Это далеко. На Садовую. За переездом.
— Довезу.
* * *
Она села на переднее сиденье, пакет положила назад. Пристегнулась. Он выехал со двора и повернул к переезду. Дворники ходили по стеклу медленно, со скрипом — резину надо было менять ещё в августе.
Нина Владимировна молчала два квартала. Потом сказала:
— Вы его видели? Гришу?
— В субботу. На мосту.
— Он вам что-нибудь говорил?
— Нет.
— Мне тоже, — сказала она. — Почти ничего. «Да, мам». «Нет, мам». «Спасибо». Он раньше не говорил «спасибо». Я его учила, учила. Он не говорил. А теперь — всё время.
Она замолчала. Он вёл машину.
— Вчера, — сказала она, — он меня спросил, есть ли у меня кто-нибудь. Мужчина. Вот так прямо. Посмотрел и спросил: «У тебя кто-то есть?» Одиннадцать лет. Я говорю: «Гриша, ты что». А он: «Ты одна не надо. Тебе тяжело одной».
Она отвернулась к окну.
— Я одна с ним с двух лет. Мне никогда не было тяжело. Я ему так и сказала. А он посмотрел на меня… Я не знаю, как сказать. Как будто я ему врала, а он знал и не стал спорить.
Орлов ничего не сказал. Он вспомнил Ольгу ночью: «Как будто я перепутала, где ложки, а она не говорит».
— Пакет, — сказала Нина Владимировна. — Я его понюхала там, в коридоре. Вы будете смеяться.
— Не буду.
— Это мой порошок. Я ему в воскресенье всё стирала, перед лагерем. Куртку, штаны. И оно так и пахнет. Как вчера.
— Машино тоже, — сказал он.
Она посмотрела на него. Он смотрел на дорогу.
— Пять дней, — сказала она. — В лесу. В дожде. Где они были, что от них даже ничем не пахнет?
Он не ответил. Он не знал.
* * *
Садовая была улицей частных домов за железной дорогой: заборы из профлиста, яблони над заборами, собаки. Дом Ветровых стоял в конце, маленький, обшитый белым сайдингом, с аккуратным палисадником. Во дворе — сарай с новой дверью и старой крышей. На крыльце — резиновые сапоги, большие и маленькие, рядом.
Нина Владимировна отстегнулась.
— Спасибо вам. Вы зайдёте? Я чай…
— Нет, мне назад.
— Конечно. — Она открыла дверь, вышла под дождь, открыла заднюю. Наклонилась за пакетом. Пакет зацепился за что-то — за ремень безопасности, за край сиденья, — она дёрнула, и он вылез, перекошенный, с расползшимся верхом. Из горловины выглянул рукав куртки. Она запихнула рукав обратно, прижала пакет к груди и побежала по дорожке к крыльцу, пригибаясь под дождём, хотя это не помогало.
На крыльце обернулась, махнула ему рукой. Дверь закрылась.
Он посидел немного. Дождь стучал по крыше. В окне дома зажёгся свет — на кухне, судя по занавеске в клетку.
Он потянулся назад, чтобы поправить сползший на пол коврик, и увидел бумагу.
Сложенный лист. Маленький, в ладонь. Лежал на полу за пассажирским сиденьем, у самого порожка, там, где Нина Владимировна дёргала пакет. Выпал из куртки, когда пакет порвался. Орлов знал это так же, как знал, что вещи на месте происшествия падают не случайно, а туда, куда их уронили.
Он поднял лист.
Бумага была плотная и шершавая на ощупь, желтоватая, с ломкими краями. На сгибах она уже начала протираться, светлела. Он развернул её осторожно, двумя руками, как разворачивают старую карту.
Рисунок.
Четыре фигуры в ряд и солнце над ними. Рисовали углём — палец, которым он придержал край, стал серым. Уголь был свежий, мазался. Фигуры были простые, но не детские: он это увидел сразу и не смог бы объяснить почему. Не палка-палка-огуречик. Плечи. Наклон головы у одной фигуры — чуть вбок, так наклоняют голову, когда слушают. Самая высокая фигура слева. Рядом пониже — с длинными волосами. Потом ещё одна, почти с высокую ростом. Потом совсем небольшая, справа, с чем-то в руке — палка или лук, он не разобрал. Солнце было закрашено красным. Не мелком — чем-то бурым, неровным, похожим на глину.
Внизу, в правом углу, подпись. Углём, твёрдым взрослым почерком, с наклоном вправо:
Артём.
Он перевернул лист. На обороте, бледно, едва видно, — типографская разлиновка. Тонкие линии в клетку, как в старых бланках. По верхнему краю — обрывок печатного заголовка, сохранились только несколько букв в середине: «…ЛЕВОЙ…». Шрифт был старый. Такой он видел в архиве, в делах шестидесятых, а может, и раньше. Он не знал. Он не разбирался в шрифтах.
Артём.
Он прогнал в голове список. Шестнадцать имён. Он знал их наизусть так же, как Савина: пять дней он смотрел на ту же доску. Алексей, Анастасия, Анатолий, Вера, Виктор, Григорий, Дарья, Игорь, Ксения, Мария, Олег, Павел, Сергей, Софья, Степан, Юлия.
Артёма не было.
Он сидел в машине под дождём, у дома Ветровых, с листом на коленях. Свет на кухне за клетчатой занавеской горел ровно. За занавеской кто-то прошёл — силуэт, плечо, поправленная прядь.
Он знал, что должен сделать. Это не требовало размышлений. Предмет, найденный при обстоятельствах, относящихся к расследуемому событию, — Савиной. С описанием: где, когда, при ком. Она бы подшила, оформила, отправила на исследование. Бумагу, уголь, бурую краску. Почерк. Он бы дал объяснение. Через неделю пришло бы заключение. Что-нибудь про возраст бумаги, про состав. Через две его прочитали бы в Москве.
Или: подойти и постучать в дверь. «Нина Владимировна, у вас выпало». Она бы взяла, поблагодарила, положила обратно в карман сыновней куртки. Сын бы обрадовался. Это было его.
Он смотрел на свет в окне.
Он думал о женщине с портфелем у «Камри». О том, как она смотрела на окна больницы. О словах Колесникова — «уникальный случай». О том, как работают такие вещи, когда в них приходят люди из института: сначала обследование, потом наблюдение, потом перевод в специализированное отделение, потому что районная больница не справляется. Потом Москва. Потом закрытый корпус, куда родителей пускают по пятницам. Он такое видел один раз, восемь лет назад, с мальчиком из Заречного, который поджигал сараи и разговаривал с собакой. Мальчика забрали на обследование на месяц. Мать ездила к нему три года.
Рисунок на старой бумаге. Подпись человека, которого нет в списке. Уголь, который мажет палец.
Если этот лист попадёт в дело, детей разберут по кабинетам. Всех. Машу первой — она говорит лучше всех, они это быстро поймут.
Он сложил лист по старым сгибам. Медленно, чтобы не сломать. Положил во внутренний карман куртки, где носил удостоверение.
И завёл мотор.
* * *
Дома никого не было. Ольга писала в шесть: задержусь до восьми, отчёт. Он прошёл в кухню, не снимая куртки, открыл ящик стола и достал карту — ту самую, сложенную вчетверо, с квадратами прочёсывания и чёрным крестом у моста. Под картой лежала прозрачная папка-файл, в которой он всю неделю носил ориентировки. Он вынул ориентировки, положил на стол.
Достал лист из кармана. Не развернул. Вложил в файл. Положил файл в ящик. Сверху — карту.
Закрыл ящик.
Он стоял у стола и смотрел на свои руки. Указательный палец правой был серым от угля. Он пошёл в ванную и долго мыл руки, с мылом, щёткой для ногтей, пока палец не стал красным.
* * *
Нина Владимировна позвонила в половине девятого. Ольга уже пришла, разогревала ужин. Он увидел незнакомый номер и вышел в коридор.
— Андрей Николаевич? Это Ветрова. Извините, что поздно. Вы мне номер дали, когда…
— Да. Слушаю.
— Я понимаю, это глупость. Я сейчас от Гриши. Я ему сказала, что вещи забрала, что постираю. А он… — Она замолчала. Он слышал, как она дышит. — Он спросил про куртку. Есть ли в кармане бумажка. Листок, сложенный. Я пришла домой, всё перерыла. Нет ничего. Я подумала — может, у вас в машине? Когда пакет порвался?
— Не видел, — сказал Орлов.
— Посмотрите, пожалуйста. Я понимаю, что это глупость. Просто он так…
— Сейчас посмотрю.
Он постоял в коридоре с телефоном у уха. Досчитал до двадцати. Ольга на кухне звякнула крышкой кастрюли.
— Нет, — сказал он. — Ничего нет. Я посмотрел.
— Да, — сказала Нина Владимировна. — Конечно. Спасибо. Простите.
Она не отключалась.
— Он плакал, — сказала она. — Когда я сказала, что не нашла. Он с субботы не плакал. Ни разу. А тут лёг лицом к стене и… Я его таким не видела. Никогда. Он даже маленький так не плакал.
— Может, ещё найдётся, — сказал Орлов. — В больнице. В камере хранения.
— Может, — сказала она. — Спасибо вам. Спокойной ночи.
Он опустил телефон.
Из кухни вышла Ольга с полотенцем в руках.
— Кто это?
— Ветрова. Мать Гриши. Спрашивала, не выпало ли что-то в машине. Я её подвозил.
— Выпало?
— Нет, — сказал он.
Ольга посмотрела на него. Потом на его руку — правую, с красным, отмытым до ссадины пальцем. Он убрал руку в карман.
— Ужинать, — сказала Ольга. — Остынет.
Он пошёл за ней на кухню. Сел на своё место. Ящик стола, где лежала карта, был у его левого колена. Он ел, не чувствуя вкуса, и всё время чувствовал этот ящик коленом, хотя не касался его.









