
Полная версия
Пристанище Ноль. Вторая крутка
И терминал, будто дождавшись формулировки, мигнул через весь двор — спокойно, буднично, той самой строкой, которую я, оказывается, ждал с той ночи, когда охотник провыл в темноту три коротких сигнала и увёл гончих порожняком:
[Обратный груз: забран отправителем.]
[Претензий к получателю: нет.]
[Спасибо за сотрудничество.]
— Спасибо, — повторил Млякс беззвучно, одними ушами. — За сотрудничество.
Кусю я увидел уже в сумерках, когда двор понемногу начал шевелиться, — Вера уводила детей, Таня гремела баком, потому что горе горем, а ужин по расписанию, и в этом была она вся, и это было правильно. Кукла лежала на пороге, у самого контура, лицом вверх. Не брошена — положена. Ровно, аккуратно, руки вдоль тельца, как укладывают то, что больше не понадобится, но что жалко ломать. Изделие вернуло реквизит.
Я поднял её. Куся смотрела на меня нарисованными глазами, и в свете рыжих светильников морда у неё была самая обыкновенная — тряпичная, добрая, со стёршимся носом. Ею играл мой контингент. Её таскала за ногу Алиса. Ей молчаливый пацан — настоящий или нет — считал до ста, чтобы спать не так страшно.
Соня подошла и встала рядом. Взяла у меня куклу, осмотрела профессионально, как я осматриваю пациентов, поправила ей платье.
— Куся считала, — сказала она. — Каждую ночь. Я слышала через стенку, как он шептал. Досчитает до ста и начинает заново. — Она посмотрела на меня снизу вверх, и глаза у неё были сухие и очень взрослые. — Дядя Артём. А до скольки надо досчитать, чтобы Максима вернули?
Я присел перед ней на корточки. За её спиной горел терминал, стояли два дома, дышал мой немаленький уже посёлок — учтённый, прописанный, видный в реестрах всем, у кого есть допуск. Где-то в этих реестрах была строка про фонд, который мой. Строка про отсрочку, которая оформлена. Строка про интерес, который капитализируется. И где-то — не в реестрах, в папке с тесёмками — лежал заказ со словом «санация» и моё имя, вписанное заранее.
Такие, как они, не убивают. Такие, как они, оформляют. Что ж. Я двадцать лет отслужил в учреждении, где на каждый скальпель была амортизационная ведомость. Я умею в документы. Теперь у четвёртого делопроизводства есть встречный интерес — мой, — и я намерен его капитализировать.
— До скольки надо, — сказал я, — до стольки и досчитаем. Считать мы теперь умеем лучше всех в этом городе.
Я взял Кусю под мышку, Соню за руку и пошёл к избе — ставить Палычу нормальную повязку, смотреть Найдин бок, ужинать, жить. У порога я обернулся на дверь. Рыжий контур горел ровно, как ни в чём не бывало.
— Досчитаем, — сказал я двери. — И придём за своим. По форме.
Глава 5
— Туже, доктор, — сказал Палыч. — Это рука, а не барышня. Не разревётся.
— Это рука с рваным повреждением мягких тканей, — сказал я, накладывая тур за туром. — И барышень с такими я тоже перевязывал. Ревут, кстати, реже вашего брата. У них болевой порог честнее.
Мы сидели в избе, на лавке, при гирлянде и одной свече. Правое предплечье Палыча выглядело так, будто по нему прошлись столярным рашпилем — не укус, не разрез, а протяг: изделие даже не обернулось, когда убирало его с дороги. Кость цела, сухожилия целы, мышца потянута и вспахана. Заживёт. Я промыл, стянул края пластырными полосками и теперь бинтовал, стараясь не думать о том, что девятилетние руки такого не делают. Девятилетних рук там и не было. Там вообще не было ничего из того, что мы видели два месяца... неделю. Неделю и два дня. Время в этом мире врало на ощупь, как дешёвый термометр.
— До свадьбы заживёт, — подытожил я, закрепляя конец бинта. — Недели три правой не работать. Совсем, Палыч. Ложку в левую.
— Я из помпового с левой хуже стреляю.
Палыч положил перевязанное предплечье на колено и посмотрел на меня: ложку он бы ещё уступил, ружьё — вряд ли.
— Значит, три недели будете стрелять хуже. Или не стрелять. — Я посмотрел ему в глаза. — Вы мне нужны с рукой, а не с культёй, которую я отниму, когда туда зайдёт гангрена. Выбор поколения: дисциплина или ампутация.
— Понял, — сказал Палыч, и по интонации было слышно: понял и не согласен, но выполнит. Устав в нём был крепче обиды.
Найда лежала у печки, на брезенте, который Вера сложила вчетверо. Полоса на боку — от лопатки к рёбрам — уже не кровила: я промыл её ещё засветло, наложил давящую и теперь только проверил, не сползло ли. Собака дышала часто, но ровно, и когда я тронул край повязки, не зарычала — повернула голову и посмотрела. Взгляд у неё был рабочий. Так смотрит часовой, которого сняли с поста по ранению и который с этим категорически не согласен.
— Лежать, — сказал я ей. — Приказ по гарнизону. Рапорт о несогласии с лечением — лично, по форме.
Найда вздохнула всей грудной клеткой и положила морду на лапы. Приказы она понимала лучше половины людей.
Нити Зурршвана я не тронул ни для того, ни для другой. Девятнадцать штук в пенале — и я обнаружил, что стерегу их, как хомяк стережёт щёки. Повязка справится там, где справится повязка. Нити — на то, с чем повязка не справится. Внутренняя жаба, весь вечер молчавшая, одобрительно шевельнулась: не отдавай. Впервые за девять дней её жадность звучала не как порок, а как стратегия.
Ужин Таня выдала по расписанию — в этом была вся Таня. Мир может рухнуть, ребёнка могут украсть из-под трёх взрослых и одной собаки, но в семь часов будет каша, и попробуй не приди. Люди ели тихо. Не подавленно — тихо, как едят в доме, где случилось, и все знают, что случилось, и никто не хочет быть тем, кто заговорит первым. Дети сидели кучнее обычного. Алиса спала на руках у Ленки — не у матери. Это тоже все заметили, и никто не сказал.
Оксана так и сидела у избы, на крыльце. Прямо, аккуратно, руки на коленях — в той же позе, что днём, будто день просто продолжался вокруг неё, не задевая. Вера вынесла ей миску, поставила рядом на ступеньку, не сказав ни слова. Через полчаса забрала нетронутой и принесла кружку с кипятком. Кружку Оксана взяла. Держала в ладонях, не пила. Тепло она пока принимала только в той форме, которая не требует глотать.
Рядом с Оксаной нашлось место на нижней ступеньке. Присев на корточки, я протянул руку; она отдала запястье, как дают вещь. Под пальцами частил слабый пульс — сто десять. Шок как шок, по учебнику.
— Я не буду говорить, что всё будет хорошо, — сказал я тихо. — Я скажу то, что знаю как врач. Вы девять дней тащили двоих детей через конец света. Организм такое не прощает бесплатно, он выставит счёт — сон, аппетит, руки трястись будут. Это не слабость. Это физиология. Когда счёт придёт — приходите ко мне, я умею с такими счетами работать.
Она повернула голову. Посмотрела на меня — впервые за вечер в глазах было что-то, кроме двери.
— А по другому счёту? — спросила она ровно. — По главному. Вы умеете?
— Учусь, — сказал я честно. — Быстро.
Она кивнула и вернулась глазами к двери. Разговор был окончен, и это был лучший из возможных исходов — она задала вопрос. Люди в настоящем оцепенении вопросов не задают.
В избе меня перехватила Соня. Она сидела на краю топчана с Кусей на коленях и осматривала куклу с тщательностью приёмной комиссии — заглянула под платье, прощупала швы, отогнула тряпичные руки, одну за другой.
— Проверяю, — пояснила она, не дожидаясь вопроса. — Вдруг они в неё что-нибудь положили. Или вынули.
— Логично, — признал я и присел рядом. — Разреши ассистировать. У меня стаж.
Мы осмотрели Кусю вдвоём, по протоколу — я прощупал набивку — вата, свалявшаяся от старости, ничего инородного, — Соня проверила лицо и волосы из ниток. Кукла как кукла. Самый обычный предмет из всех, что побывали в этой истории, и почему-то от этого — самый жуткий.
— Целая, — подытожила Соня и вдруг сказала, глядя не на меня, а на куклу: — Он с ней аккуратно. Всё время аккуратно был. Даже когда уходил — положил, а не бросил. — Она разгладила кукле платье. — Так не бывает, чтобы совсем понарошку. Хоть немножко, но по-настоящему. Да?
Вопрос был из тех, на которые у науки нет инструментов. У изделия, скопировавшего мальчика целиком, до ресниц, могло скопироваться и что-то ещё — привычка беречь куклу, жест, которым её кладут. Копия жеста. Отпечаток чужой нежности, снятый вместе со всем остальным.
— Не знаю, — сказал я, не соврав ни буквы. — Но когда мы найдём настоящего, у тебя будет, у кого спросить, как оно было по-настоящему.
— Тогда Куся пока поработает у меня. — Соня спрыгнула с топчана и одёрнула на кукле платье, как одёргивают халат перед сменой. — Вернём владельцу под расписку. У дяди Зузлика научилась, — добавила она, поймав мой взгляд.
С топчана у стены подал голос Витя — он не спал, конечно. Он теперь вообще плохо спал, и я его понимал.
— Доктор. — Голос был сиплый, но ровный. — Я вот лежу и считаю. Я с ним про рыбалку разговаривал. Три вечера. Рассказывал ему, как на мормышку брать. Он кивал. — Пауза. — Скажи мне как специалист: оно теперь там, у своих, докладывает про мормышку? В отчёте, по форме? «Объект наблюдения сообщил следующие сведения о ловле на безмотылку»?
— Вить.
— Не, ты не подумай, я не жалуюсь. — Он смотрел в свод, и в углу рта у него дёргалось что-то среднее между усмешкой и другим. — Я просто хочу знать, на каком я теперь учёте. Как свидетель прохожу или как дурак.
— Как источник разведданных о мормышке, — сказал я. — Засекреченный. Спи. Шов не трогай.
— Есть не трогать, — сказал Витя и, помолчав, добавил тише: — Найдите пацана, доктор. Настоящего. Который про рыбалку не слышал ещё.
Вера нашла меня на полпути между избой и терминалом — вышла из темноты с двумя кружками и сунула одну мне в руки, не спрашивая.
— Кипяток с сушёной мятой, — сказала она. — Таня ещё с пятиэтажки насушила, из своих кухонных запасов. Пей. У тебя лицо человека, который забыл, что у него есть тело.
Я отпил. Мята была настоящая, горячая, с дымком — тело немедленно вспомнило о себе всем сразу — спиной, ногами, суточной щетиной.
— Спасибо.
— Угу. — Она стояла рядом, плечом почти к моему плечу, и смотрела туда же, куда я, — на рыжий контур двери. — Скажи мне одну вещь, только без своих «по формам». Мы его найдём?
— Не знаю, — сказал я. — Знаю, что искать будем правильно. Это больше, чем у нас было утром.
— Ясно. — Вера помолчала. — Врать ты так и не научился. Это, между прочим, единственное, что мне в тебе нравится, — соврала она, отняла у меня пустую кружку и ушла к избе, и походка у неё была такая, что я три секунды смотрел вслед, а внутренний хомяк вежливо напомнил, что совещание.
Узкий круг я собрал в темноте, у терминала, когда изба затихла и двор лёг. Млякс — на стеле. Зузлик — при книге, разложенной на ящике. Гриша — на брикете, локти на коленях. Геннадьич — с термосом, из которого он разлил по кружкам что-то, что называл чаем по праву давности. Алёна стояла у будки, вполоборота к нам, вполоборота к двери — она слушала, но пост не бросала, и я оценил.
— Разбор, — сказал я. — По порядку. Без эмоций, эмоции потом, на них сейчас нет бюджета. Первое: как нас обманули.
И я разложил — вслух, по пунктам, как раскладывал бы летальный случай на утренней конференции. Изделие вошло к нам пять дней назад, в первой пятёрке, с готовой строкой, с готовой матерью и с готовой легендой — молчание, шок, всё объяснимо, всё трогательно. Осмотр его не поймал, потому что осмотр искал травмы и истощение, а не подмену, — шов-проверку мы придумали позже, уже на Грише. Это не личина, натянутая на тварь, это изделие, собранное целиком, до последней ресницы. Карантин не поймал. Порог не поймал — и порог не виноват, у порога перед глазами была строка жителя, а житель проходит целиком, таков устав. Мы сами прописали его. Первым, вне очереди. Он сам попросился первым — и я по сей час не знаю, что это было: насмешка или производственная необходимость.
— Протокол в этом месте требует найти виновного, — сказал я. — Докладываю: виновного нет. Есть система проверки, рассчитанная на тварей, и есть изделие, рассчитанное на систему проверки. Мы проверяли на фальшивую личину. Нам прислали настоящего мальчика. Настоящего снаружи — до последней складки на шее. Я смотрел. Я сам смотрел.
— Ты сейчас делаешь то же, что с Гришей, — подал голос Млякс. Он сидел на стеле, обернув хвост вокруг лап, и уши его висели, как флаги в безветрие. — Шесть фактов сложил в диагноз, диагноз оказался кривой — и ты теперь пережёвываешь собственную голову. Докладываю как демон с двенадцатилетним стажем: голова у тебя исправная. Просто там, наверху, — он дёрнул ухом куда-то в сторону свода, — работают существа, у которых стаж длиннее.
— Принято, — сказал я. — Второе. Что мы знаем о том, что произошло. «Обратный груз забран отправителем». Перевожу с системного. Изделие никто у нас не крал — его отозвали. Как отзывают командированного. Оно встало, открыло дверь правом жителя — правом, которое мы ему сами выдали, — впустило приёмную комиссию, выдало груз и ушло. Геннадьич при слове «комиссия» хрустнул кружкой — я думал, керамика не хрустит, оказалось, хрустит. Претензий к получателю, как нам вежливо сообщили, нет. За сотрудничество — спасибо. — Я услышал, как у меня самого дёрнулась щека. — Обратите внимание на выбор груза. В доме было чем поживиться — нити, образцы, касса, документы. Взяли одно. Футляр. Тот, который гудел и отвечал первому. Они пришли не грабить. Они пришли по описи — за своим. Всё остальное их не интересовало, включая нас.
— Не включая, — сказал Гриша, не поднимая головы. — Поправка. Они оставили тебе куклу. Аккуратно. Это не «не интересовало». Это расписка в получении.
В темноте стало на градус холоднее. Он был прав, и от этой правоты хотелось вымыть руки.
— Третье, — сказал я. — Главное. Настоящий Максим.
Все, кто был у терминала, чуть сдвинулись — не телом, вниманием. Даже Алёна у будки повернула голову на четверть.
— Изделие заняло его место не вчера. Оксана говорит — с путей. С самого начала, с дороги, до нашей двери. Значит, подмена произошла там, на железке, в ночь перед тем, как пятёрка дошла до нас. И у нас есть ровно одно наблюдение из того места и того времени. — Я посмотрел на Гришу. — Твоё.
— Человек без строки, — сказал Гриша. Он потёр ладони — той самой манерой, счищающей с рук невидимое. — Я его видел один раз, издалека, на путях. Над всеми что-то висит. Над тварями — их паспорт. Над людьми — серое, короткое. Над этим — ничего. Дыра в воздухе. Я тогда решил — сбой, я на тот момент третьи сутки не спал нормально. Теперь я думаю... — он поднял глаза, — теперь я думаю, что видел процесс. Или того, кто процесс обслуживает. Точку я помню. Плюс-минус пролёт.
— Четвёртое. — Я обвёл их глазами. — Что делаем. Докладываю решение, возражения приму сейчас, потом не приму. Мы подаём встречное производство. Не вопль, не жалобу — производство, по форме, с номерами накладных. У них на нас папка? Отлично. Папка — это переписка. А переписка — это канал. И мы идём на пути. Не отдельным выходом: завтра у нас инсулин, у Зинаиды Марковны счёт на дни, я обещал. Но мы идём. Завтра начнём с аптеки; до путей дойдём, если позволят руки и груз. Две цели на один маршрут: лекарства и точка Гриши.
— Возражение, — сказала Алёна от будки, не оборачиваясь. — Не по сути. По составу. Ты с утра достраивал дом, в полдень ушёл на явку, а под вечер у тебя украли ребёнка. Один день, доктор. Ты пойдёшь в город с руками, которые вот прямо сейчас трясутся. Я вижу отсюда.
Я вытянул перед собой ладони. Тряслись. Не сильно — на два балла по моей внутренней шкале, — но для человека, собравшегося читать следы на путях, два балла это много.
— Возражение принято, — сказал я. — Выход после полного сна. Ещё?
— Дополнение, — сказал Геннадьич и поднял с земли фанерку, на которой белел приколотый лист. — Не моё, студента. Он до отбоя сидел, стеснялся подойти.
На листе — я поднёс его к гирлянде — была карта. Рисованная от руки, но с масштабом, с розой ветров и с легендой в углу — наш тупик, пятиэтажка, переезд, и цепочка кружков вдоль двух улиц, каждый пронумерован.
— Аптеки, — сказал Геннадьич с гордостью, которую даже не пытался скрыть. — Костя по головам опросил всех, кто где жил и какие аптеки помнит. Шесть точек. Нумерация по удалению от двери. Возле третьей крестик — там Палычевы видели гнездовье, он предлагает обходить по параллельной. Пацан прикинул даже время — с тачкой плюс сорок минут, без тачки быстрее, но унесём меньше. Внизу листа была приписка мелким почерком отличника: «время указано без учёта происшествий».
— Он спрашивает разрешения завести на это отдельную папку, — не удержался Зузлик — в голосе стояла нежность мастера, увидевшего смену. — Я выдал ему вторую чернильницу. Из своих.
Я смотрел на кружки. Аптека номер два стояла в полутора кварталах от переезда — от путей, от точки Гриши, плюс-минус пролёт. Маршрут складывался сам, как складывается диагноз, когда все анализы наконец на столе.
— Утверждаю, — сказал я. — И передайте студенту: пусть заводит папку. У нас в хозяйстве бумага побеждает чаще дубинки.
— Ещё, — Зузлик кашлянул с достоинством пыльного шкафа. — Хозяин. У меня вопрос учёта.
Кто-то — кажется, Геннадьич — издал звук, который у интеллигентного человека заменяет стон. Зузлик не повёл ни ухом.
— Строка жителя Максима, — сказал он. — Ты продиктовал: «выбыл как груз». Я записал. Книга запись приняла. Но строка не закрывается.
— В смысле — не закрывается?
— В прямом. — Зузлик развернул книгу к свету гирлянды, и я увидел разворот: убористые столбцы, знакомая каллиграфия, и одна строка, подчёркнутая дважды. — Порядок такой: житель выбывает, я подвожу черту, книга гасит строку. Сорок лет так. Четыреста, — поправился он, покосившись на меня, — по ощущениям. Я подвёл черту. Смотри.
Я наклонился. В колонке «Максим, 9 лет, житель, вписан первым» стояла черта — ровная, зузликовская. А под чертой, тем же почерком, которым книга писала всегда, когда писала сама — без пера, без руки, буквами, проступающими из бумаги, как синяк, — было выведено:
«Строка закрыта. Учёт продолжается».
— Это она сама, — сказал Зузлик без выражения. — Я такого оборота не знаю. «Учёт продолжается» пишут, когда объект учёта существует. Закрытая строка существовать не может. Это... — он поискал слово и нашёл самое страшное из своих: — Это не по форме.
— Может, она про изделие? — спросил Геннадьич. — Оно ж где-то есть. Ушло, а не померло.
— Изделие никогда не было объектом моего учёта, — сказал Зузлик с холодом оскорблённого профессионала. — Я веду души. Изделие — тара. Я не учитываю тару, которая ходит.
Стало тихо. Млякс на стеле медленно, очень медленно развернул уши в сторону книги — так локатор доворачивается на цель.
— Хозяин, — сказал он тонко. — Спроси её.
— Кого?
— Книгу. Она сегодня разговорчивая. Зузлик, задай уточняющий. По форме. Она любит по форме.
Зузлик посмотрел на Млякса, на меня, на книгу. Взял перо с видом сапёра, берущего щуп. И вывел под самозваной строкой, каллиграфически, с нажимом: «Уточнение к записи: указать основание продолжения учёта».
Секунду не происходило ничего. Потом бумага потеплела — я почувствовал это с полуметра, щекой, как чувствуешь открытую духовку. И под вопросом Зузлика, из глубины листа, проступил ответ. Четыре слова.
«Строка изъята. Носитель жив».
Первым звуком был скрип — Зузлик вцепился когтями в края книги так, что дерево ящика под ней хрустнуло. Вторым — мой собственный выдох. Я стоял над разворотом, читал четыре слова, и внутри меня, где-то между жабой и хомяком, поднималось чувство, которому я не сразу подобрал название, потому что за девять дней отвык. Надежда. Злая, рабочая, с зубами.
— Носитель, — сказал я вслух. — Она называет его носителем. Строку не уничтожили. Строку изъяли. Как изымают... — я посмотрел на свои руки, которые уже не тряслись, — как изымают орган. Донорский. Живой. Хранение и транспортировка по протоколу.
— И если носитель жив, — Млякс сполз со стелы и подошёл к книге, глядя на неё снизу вверх, с ужасом и уважением, — то где-то в этом городе ходит девятилетний пацан, у которого забрали его учётную запись. Пустой. Без строки. Хозяин. Твой человек без строки на путях...
— ...не один, — закончил Гриша. Он встал. — Их там может быть склад.
Я закрыл книгу — осторожно, как закрывают историю болезни, в которой только что нашли не смертельный диагноз, а опечатку в смертельном. Двор спал. Дверь горела ровным рыжим контуром, и за ней, в нескольких кварталах ночного мёртвого города, лежали пути, точка «плюс-минус пролёт» и ответ на вопрос Сони, до скольки надо досчитать.
— Подъём в шесть, — сказал я. — Аптека. Пути. По форме.
Из банки на полке, через открытую дверь избы, один раз — коротко, одинарно, штатно — квакнул Федя. Впервые с прошлой ночи — и впервые так, что от этого стало легче, а не хуже. Дом выдыхал.
— Хозяин. — Зузлик не двигался. Он стоял над закрытой книгой, и когти его лежали на обложке так, как кладут руку на плечо. — Она дописала. Через закрытую обложку.
Крышка книги поднялась под моей рукой. Под четырьмя словами, которые подарили нам надежду, стояла пятая строка — свежая, тёплая, я чувствовал её ладонью через лист.
«Срок хранения носителя: ограничен».
Сколько, — хотел спросить я, но у книги не было графы для этого вопроса. У меня — было. Она называлась «подъём в шесть».
Глава 6
— Список повторить можешь? — спросила Алёна, застёгивая подсумок.
— Инсулин, любой, лучше короткий и продлённый. Тест-полоски. Антибиотики широкого спектра. Перевязка. Всё, что в холодильнике, если холодильник жив. — Я затянул лямку рюкзака. — И по мелочи, у меня в голове ещё строк тридцать, я их узна́ю по упаковке.
— Строк тридцать, — повторила Алёна. — В рюкзак войдёт двадцать. Порог даст пронести пять кило за раз. Твой список писал оптимист.
— Мой список писал врач, у которого на объекте диабет, лактация, два огнестрельных характера ранения без огнестрела и один живот, который мне не нравится. Врач всегда оптимист. Иначе он становится патологоанатомом.
Рассвет ещё не поднялся — двор лежал в том сером, которое Геннадьич называл «межсменкой». У двери нас было четверо: я, Алёна, Гриша и Млякс, который занял капюшон без единого слова, как занимают служебное купе, и оттуда, изнутри, сообщил, что протестует против всего мероприятия в целом и против маршрута в частности, но бросить хозяина одного не может по причинам учётного характера.
— Если меня сожрут вместе с тобой, — пояснил он, — это будет хотя бы одна запись, а не две. Оптимизация документооборота.
Вера вышла проводить — как была, в накинутой куртке поверх сна. Сунула мне в боковой карман рюкзака свёрток, от которого пахло хлебом и ещё тёплой печкой.
— Вернёшься к обеду, — сказала она. Не спросила — назначила.
— Постараюсь.
— Не старайся. Вернись. — Она поправила мне воротник халата жестом, от которого моё двадцатипятилетнее тело временно забыло про откаты, дедлайны и упаковку. — Стараться будешь в другом месте.
Зинаида Марковна не вышла — но из окна избы, из тёмного проёма, было видно её лицо. Она не махала. Она просто смотрела, как смотрят из окон на уходящую машину скорой: со стыдом за то, что это ради неё, и с надеждой, которую стыд не отменяет.
Дверь выпустила нас в тупик, и город принял всех четверых в свою серую утреннюю акустику. Десятый день нового мира стоял над Подольском тихий, как непроветренный морг.
Шли по уставу Алёны: она впереди, стволом по секторам, я уступом в трёх шагах сзади-слева, Гриша замыкал. Город за сутки, что мы в нём не были, не изменился — и изменился. Так бывает с лежачими больными: вроде тот же человек, а подойдёшь утром — и видишь, что за ночь что-то перераспределилось.
— Строка, — негромко сказал Гриша на втором перекрёстке. — Не тревога. Мелкая, за домами, уходит. Падальщик, судя по темпу.
Он выдавал сводку каждые минут пять — ровным голосом диспетчера, и дышалось под этот голос почему-то спокойнее. Моя пальпация и его оптика — комплект. Руки, к слову, были в порядке. Сон сделал своё, каша Тани доделала остальное.
Квартал за детской поликлиникой пришлось обходить. Гриша остановил нас за пятьдесят метров — не голосом, поднятой ладонью — и молча показал на арку двора: там, в глубине, между гаражей-ракушек, что-то дышало. Не одно что-то. Много. Строки, сказал он потом, висели гроздью, штук двадцать, мелкие, и все мигали в одном ритме — как лампочки на гирлянде, соединённые последовательно.
— Выводок? — шёпотом спросила Алёна, когда мы отошли на квартал.
— Хуже, — сказал я. — Синхронный ритм — это не выводок. Это колония с общей регуляцией. Выводок можно разогнать. Колонию можно только выжечь. — Я оглянулся на арку. — Или обойти. Голосую за обойти.
— Впервые слышу от тебя медицински обоснованную трусость, — заметила Алёна.










