
Полная версия
Пристанище Ноль. Вторая крутка
Гончая, которую я огрел дубинкой, поднялась и ушла вслед за хромой за вагон. Из девяти трое лежали мёртвыми, двое отступили, четверо ещё держали кольцо.
А хуже было вот что: эти четверо перестроились. Отошли, разошлись шире, легли в бурьян — и я увидел через двор, как из-за гаражей к ним идёт подкрепление: ещё силуэты, три или четыре, низкие, скорые. Стая собирала стаю. Алёна дала ещё три одиночных по краю бурьяна, не позволяя им замкнуть заход. Восемьдесят три, восемьдесят два, восемьдесят один. Стая не приближалась — ждала подкрепления.
— Хозяин! — заорал Млякс из капюшона. — Не вздумай! Я вижу, куда ты полез рукой, — НЕ СМЕЙ! Костяной не трогай!
Рука моя и правда лежала на манке — на том, с туши первого охотника, что висел у меня на шее бесполезным сувениром. Позвать. Стая слышит манок. Стая идёт на манок...
— Ты не знаешь, ЧЬИМ голосом он зовёт! — Млякс вцепился мне в ухо. — Это погонщицкий манок, они пойдут на него, как на хозяина, а хозяином там может оказаться кто угодно, включая того, кто их бросил! Не костяной! ГЛИНЯНЫЙ!
Глиняный. Свистулька из синей капсулы. Звук, который слышат только демоны, — и слышат его не как звук, а как «сюда» или «туда».
Я выдернул свистульку из нагрудного кармана — она лежала там с вечера вскрытия, потому что хомяк велел носить полезное на себе, и я впервые в жизни мысленно расцеловал своего хомяка, — набрал воздуха и просвистел «туда». Изо всех сил. В сторону — за гаражи, за пустырь, к чёрту, куда угодно от колонны.
Люди не услышали ничего. Ни звука — я видел по лицам: Таня, занесённый половник, недоумение.
Гончие услышали все.
Четыре в бурьяне вскинули слепые морды разом, как по команде. Силуэты у гаражей встали. Секунду висело это общее слепое «куда?» — а потом дальние развернулись и пошли на фантомный зов, скоро, охотно, срываясь в намёт, и двое из ближних не выдержали и потекли следом. Я смотрел, как уходит стая, оставшаяся восемь дней назад без погонщика, и видел по их спинам, по вытянутым шеям: они бежали не на добычу. Они бежали на голос, который наконец сказал им, что делать.
Оставшихся двух, потерявших кворум, Алёна сняла двумя выстрелами, и стало тихо.
— Семьдесят девять, — сказала она в тишине. — Доктор. Что это было?
— Логистика, — сказал я. Меня начинало трясти — честным, законным послебоевым тремором. — Потом покажу. Идём, пока они не поняли, что «туда» — это никуда.
[Устранены: гончая (одичавшая) — 5. Начислено: 130.]
До двери дошли рысью и без потерь — если не считать порванного рукава у работяги Севы, царапины через всю скулу у старшего подростка, которой тот немедленно начал гордиться, и Таниного половника, у которого погнулась ручка. У рыжего контура колонна сгрудилась, и я впервые посмотрел на свою дверь чужими глазами: стена гаража, тупик, серое пятно на бетоне — и всё. Двадцать три человека смотрели на голую стену, и на лицах у них было написано понятное.
— Смотрим сюда, — сказал я, встал у контура и положил ладонь на створку. — Правила простые. Внутрь заходит тот, кого я назвал. Перед этим я каждого осматриваю — вот здесь, у стены. Осмотр — это осмотр: горло, глаза, шея, руки. Врач я или нет. Кто осмотр не проходит... — я сделал паузу и честно закончил: — Такого пока не было. Но у меня в доме дети, и я уже дважды убедился: человек у двери может оказаться не тем, кем назвался. Поэтому порядок один для всех. Вопросы?
— А чего она светится? — спросил подросток с царапиной.
— Потому что работает, — сказал я. — Начали. По одному. Зинаиду Марковну — первой, ей стоять тяжело.
Это был самый длинный час моей новой жизни. Двадцать три осмотра у стены мёртвого гаражного тупика, под прикрытием двух стволов, на нервах, на остатках послебоевой трясучки. Я смотрел зрачки, считал пульс на запястьях, заглядывал в глотки, вёл пальцами по шеям над воротниками — и каждый раз, убирая руку, думал одно и то же, коротко и зло: Гришу я тоже смотрел — и увидел ровно то, что он хотел мне показать. Глаза врача — не гарантия. Глаза врача — это просто всё, что у меня есть.
Заодно этот час стал моим первым настоящим приёмом. Зинаида Марковна получила диагноз, который знала, и обещание, в которое не поверила, но запомнила. Мужику с кривым предплечьем — Фёдор, тракторист, ломался о собственный трактор ещё до всякого апокалипсиса — я, прощупав костную мозоль, честно сказал:
— Срослось криво. Болит?
— К погоде.
— Погода тут не меняется, так что заживёшь. А захочешь по-хорошему — приходи, когда обустроимся. Сломаю обратно и сложу как надо.
— В смысле — сломаешь? — Фёдор отодвинулся вместе с рукой.
— В хорошем смысле, — сказал я, и очередь за его спиной нервно хихикнула. С этого «сломаю обратно» у меня, подозреваю, началась репутация.
Студента звали Костя. У него было истощение, треснувшее очко в оправе и цепкий, несмотря ни на что, взгляд, которым он на осмотре пересчитал мои инструменты, мою аптечку и, по-моему, мои зубы.
— Вы правда врач? — спросил он.
— Я хуже. Я учёный.
— А-а, — сказал Костя с облегчением. — То-то я смотрю, методика есть. У нас на пятиэтажке я запасы считал. Логистику могу. Только скажите честно: там, внутри, — он кивнул на стену с контуром, — метрика какая? Ну, система измерений. А то я слышал, как ваш зверь говорил «меры», а мерить надо в чём-то одном, иначе учёт поплывёт.
Я посмотрел на этого голодного очкарика, который перед дверью в демонический карман беспокоился о единстве системы измерений, и понял, что Зузлик сегодня получит лучший подарок за четыреста лет.
— Гость, — говорил я створке после каждого осмотра. — Один.
И они входили — по одному, из серого тупика в рыжий свет, и я слышал, как по ту сторону ахают, потому что по ту сторону их принимала Вера с кипятком, Зузлик с книгой, разложенной на ящике, как алтарь, и Соня, которая, по докладам, выстроила детей пятиэтажки в очередь и знакомила каждого с Кусей персонально.
Последними вошли Палыч с Найдой и я. Собаку я назвал отдельно: «Домашняя живность. Живое сопровождение». Палыч держал ошейник, пока терминал подтверждал допуск. Найда прошла без изъятия и без места в списке жителей.
Вход в зал я не забуду, наверное, никогда — не свой, их вход. Люди из подвального мира, восемь дней прожившие в бетонной коробке при свечах, выходили из серого тупика — и оказывались под сводом из рёбер, под рыжими светильниками, на чёрном тёплом полу, в пространстве размером с вокзал. Кто-то садился на корточки и трогал пол ладонью. Кто-то задирал голову и стоял так, покачиваясь. Таня, войдя, первым делом посмотрела не вверх, а на печную трубу избы — дымит ли, — и лишь потом позволила себе всё остальное. Фёдор-тракторист сказал «ёшкин свет» — и по инерции перекрестился на терминал, чем, кажется, польстил ему до глубины стелы.
Детей пятиэтажки принимала Соня. Она построила свой актив — Максима и Алису — встречающей делегацией и вела экскурсию голосом музейного работника: «Это печка, она горячая. Это Федя, он квакает двумя способами, один плохой. Это Зузлик, у него книга, он всех записывает, не бойтесь, это не больно. За водой — вон туда, там потолок плачет».
Зузлик переживал звёздный час. Массовое поступление душ он оформлял стоя, торжественно, требуя у каждого имя полностью, и когда Костя-студент в свою очередь спросил его, чему равна «мера» в метрах, Зузлик замер с пером на весу, посмотрел на Костю долгим взглядом существа, четыреста лет не встречавшего родственной души, и произнёс:
— Юноша. Останьтесь после переписи.
Расселение вышло честное и тесное: изба — детям, женщинам, старухе и лежачему Вите, остальным — двор, брикетные лежанки, будка и «как в армии, только потолок выше», по выражению Палыча, который лично развёл свой личный состав по местам, а сам занял пост у двери, сменив Алёну, не спавшую вторые сутки.
Найда обошла весь периметр, всё обнюхала, задержалась у полки с суставами охотника — шерсть на загривке встала и легла — и улеглась в итоге поперёк входа в избу, мордой к двери, из чего я заключил, что охрану детей она назначила себе сама.
Двор гудел. Тридцать три души на пространстве, где неделю назад нас было четверо. Таня уже ругалась с Верой насчёт кухни — вернее, они через полминуты обнаружили, что ругаются об одном и том же с одинаковых позиций, и заключили союз, от которого у меня заранее заныло где-то в области кладовой. Геннадьич водил Палыча вдоль стройплощадки, и оба присели у колышков одновременно, как два грача. Зузлик писал. Зузлик писал так, что перо дымилось, и на морде его было выражение счастья, несовместимого с четырёхсотлетним стажем.
Я стоял у терминала и ждал сводку. Она пришла — ровная, учётная:
[Жителей: 10 из 20. Гостей: 23. Учтено душ: 33.]
Прописать десятерых я не успел — сначала лазарет, потом расселение, прописка была назначена на вечер. Терминал мигнул и продолжил:
[Плотность душ: аномальная для объекта уровня 0.]
[Профиль объекта обновлён.]
[Данные переданы в реестр учёта.]
— Млякс, — сказал я, не отрывая глаз от строк. — Переведи последнюю.
Млякс прочитал. Сел на стелу. Уши его совершили полный оборот от «торчком» до «прижаты намертво».
— Тридцать три души на нулёвке, хозяин, — сказал он тихо. — Это как костёр в голой степи. До сих пор в реестрах значилось: заброшенная дыра, один чудак, горстка приблудных. А теперь там значится посёлок. Живой, растущий, жирный. И реестр, — он сглотнул, — реестр у нас читают все, у кого есть допуск. Мы только что стали видны, хозяин. Целиком.
Глава 3
— И что делают в степи, когда костёр уже виден? — спросил я, не сводя глаз со строк.
— Подбрасывают дров, — сказал Палыч от двери. Он не подслушивал — он стоял на посту, а пост у него, судя по всему, включал в себя всё, что происходит в радиусе слышимости. — Раз уж всё равно светишься — свети так, чтоб побаивались подходить.
Млякс на стеле медленно повернул к нему одно ухо, потом второе. По движению ушей я понял, что демон-распределитель только что пересмотрел своё мнение о людях с помповыми ружьями в лучшую сторону.
— Ваш начальник караула, — сказал он мне, — только что сформулировал стратегию развития, которую в Пределах продают за деньги. Подбрасывают дров. Да. Именно так. Ужас в том, хозяин, что он прав: спрятаться мы уже не можем. Значит, надо дорожать быстрее, чем нас оценят.
— Тогда начнём с прописки, — сказал я. — Зузлик! Вечернее заседание. Неси книгу.
Книга легла на ящик, и ящик на этот вечер стал государственным учреждением. Зузлик расправил разворот, продул перо и вскинул на меня снизу вверх взгляд, в котором горело всё то, ради чего он, по-видимому, четыреста лет не увольнялся.
— Свободных мест — десять, — сказал я Палычу. — Жителей у меня по уставу двадцать, десять занято. Житель получает довольствие, гость — нет. Выбирать тебе: твои люди.
Я ожидал совещания, споров, может, даже голосования — что-нибудь долгое, человеческое, со счётами и обидами. Палыч продиктовал десять имён, не заглядывая ни в какую бумажку, со скоростью человека, у которого этот список был составлен и отсортирован давно, ещё до того, как я открыл рот.
— Ленка с дитём — это раз и два. Дети, все четверо, — это шесть. Зинаида Марковна — семь. Подростки — девять. Тимофеевна — десять. — Он поймал мой взгляд и пожал плечами. — Порядок простой: сперва те, кто без пайка помрёт, потом те, кто без пайка озвереет. Мужики потерпят. Я — тем более: я по ведомству охраны, мне довольствие по должности не положено, пока объект не сдан.
— Объект не сдан? — переспросил я.
— Объект в процессе приёмки, — сказал Палыч, и по голосу было не понять, шутит он или у него правда где-то в голове лежит акт.
Зузлик писал. Перо скрипело, имена ложились в столбец, и с каждой строкой со двора доносилось короткое системное «дзынь» — так, оказывается, звучит превращение человека в статью довольствия. Ленка расплакалась на слове «житель». Зинаида Марковна потребовала показать, где расписываться, и, узнав, что расписываться не надо, оскорбилась — у неё за плечами было шестьдесят лет документооборота, и она не привыкла существовать без подписи.
Терминал дождался десятой строки и выдал:
[Жителей: 20 из 20. Поселение: полное.]
[Начисление за прирост поселения: +140.]
— За шестерых давали восемьдесят, — тут же сообщил Млякс, который считал быстрее, чем терминал печатал. — За десятерых — сто сорок. Не ищи здесь математику, хозяин, я одиннадцать тысяч накладных заполнил, математики там нет. Там есть тарифная сетка. Это разные науки.
Касса встала на две тысячи триста пятьдесят. Я успел подумать, что цифра приятная, круглая, — и терминал немедленно доказал, что думать при нём такие мысли нельзя:
[Условие «Поселение, полное»: выполнено.]
[Доступно повышение уровня объекта. Взнос: 2 000.]
[Подтвердить?]
Двор притих. Строки висели в воздухе, рыжие, спокойные, и предлагали мне уровень — вот прямо сейчас, сегодня, за один рычаг. Внутренний хомяк вытянулся столбиком и прижал щёки. Две тысячи — это почти всё, что есть. Внутренняя жаба даже не квакнула — она легла на кассу всем телом и сделала вид, что умерла.
— Хозяин, — начал Млякс осторожно, — я обязан озвучить, что предложение...
— Считаем, — сказал я. — Вслух и по ГОСТу. Костя!
Студент возник из темноты с блокнотом наперевес так быстро, будто всю жизнь ждал, что его позовут именно этим словом. За ним подтянулись Геннадьич с термосом, Толя, Алёна — совет собрался сам, без объявления, как собирается очередь.
— Вариант первый, — сказал я. — Плачу две тысячи, получаю уровень сегодня. В кассе остаётся триста пятьдесят. Домов как был один, так и остаётся один, и тридцать три души продолжают спать вповалку: половина — на брикетах под открытым сводом. Вариант второй: утром выносим из города четыреста кило дерева и шестьдесят металла, строим второй дом за пятьсот, ставим в ось позвонок — уровень тот же, но в кассе тысяча восемьсот пятьдесят, и у людей крыша. Вопросы?
— Один, — Костя поднял карандаш. — А позвонок точно сработает? Если нет — вы потеряете день, а у вас, — он покосился на мой нагрудный карман, и я отметил, что про лист явки уже знает весь личный состав, — а у вас срок.
— Совместимость полная, установка доступна, требование — два опорных фонда, — сказал я. — Это не гипотеза, это витрина. Система много чего умеет, но в спецификациях она не врёт. Врать в спецификации ей, судя по всему, религия не позволяет.
— Тогда чего считать. — Толя пожал плечами и сипло, со щелчком, откашлялся. — Ворота в гаражах — вот они, я три штуки из двери присмотрел. Петли гнилые, металл живой. Шпалы у переезда штабелем лежат, ещё довоенные, их креозотом на сто лет вперёд пропитало. Не такие объекты поднимали.
— Система, — сказал я терминалу, — предложение оценил. Отказ.
[Предложение сохранено в меню.]
— Ишь ты, — сказал Геннадьич с уважением. — Обиделась, но виду не подаёт.
Млякс сполз со стелы мне на плечо и произнёс в самое ухо, тихо и почти нежно:
— Ты сейчас отказал системе в двух тысячах, хозяин. Я с ней двенадцать лет и одиннадцать тысяч накладных. Так вот, послушай человека, то есть демона, с опытом: она не обижается. Она записывает.
Между лопатками прошёл холодок — ровный, казённый, как сквозняк из-под двери архива. Я велел себе считать его сквозняком.
План на утро собрали за полчаса, и это были хорошие полчаса — из тех, когда каждый в разговоре знает своё дело и не лезет в чужое. Толя рисовал углём на доске схему гаражного ряда — какие ворота брать, в каком порядке, где подпереть, чтоб не легло на ноги. Витя руководил из избы через открытую дверь — лежать молча при звуке слов «петли» и «демонтаж» он не мог физиологически, и его сиплый голос вклинивался в схему поверх Толиного — «съёмник не выдумывайте, берёте лом, полотно на себя и вбок, петля сама скажет, когда ей хватит». Алёна распределяла прикрытие — она с автоматом на точке между гаражами и переездом, Гриша — на крыше гаражного ряда, глазами.
— Наблюдатель докладывает голосом, — сказала она. — Тихим. Никакого героизма, увидел строку — сказал, дальше решаю я.
— Строку я вижу за квартал, — отозвался Гриша со своего места. Он сидел на брикете с краю круга, там, где свет гирлянды уже сдавался темноте, и с вечера прописки смотрел на всё это хозяйство, как инженер на чужой, но интересный стенд. — За квартал и скажу. Голосом. Я, гражданин начальник караула, своё отгеройствовал: двое суток хромал на здоровых ногах, куда уж дальше.
Порог считал Костя. У него в блокноте уже жила таблица. Четыреста шестьдесят кило общим весом, лимит переноса — пять кило на душу за проход, значит, девяносто два прохода, значит, при конвейере из двенадцати человек — восемь полных кругов на брата, а круг — это не двадцать метров до порога, круг — это снять, распилить, донести. Полчаса на круг, выходило меньше пяти часов. Костя доложил это с гордостью человека, который впервые в жизни применил высшее образование по назначению, и Зузлик, заглянув в его таблицу, издал звук, который у демонов его ведомства, видимо, означал «беру в аспирантуру».
— С рассветом начинаем, — подытожил я. — Рассвет в шесть тридцать, Геннадьич уточнял по своему графику: солнце с каждым днём встаёт раньше, будто ему тоже неймётся. К полудню я должен стоять в этой двери с уровнем за спиной.
— А в полдень что? — спросила Таня, которая слушала совет от кухни, помешивая в баке.
— А в полдень у хозяина приём у заинтересованных лиц, — сказал Млякс раньше, чем я успел открыть рот, и по тому, как ровно он это произнёс, было слышно, чего ему стоила эта ровность.
Укладывались долго — тридцать три души не умеют ложиться быстро, это я уже выучил. Изба набилась до последнего топчана, двор шуршал, кашлял, скрипел брикетами, где-то мать пела грудничку без слов, на одном гудении, и гудение это было древнее любой системы. Соня провела вечерний обход своего актива — проверила Алису, поправила на ней чужую куртку, а Максиму молча сунула Кусю — деловито, как сдают пост.
— До ста, — сказала она. — Ты опять весь день молчал. Куся будет считать.
Максим взял куклу и кивнул. Найда, лежавшая поперёк входа в избу, подняла голову, посмотрела на детей долгим собачьим взглядом — и опустила морду обратно на лапы.
Я не спал. Стоял у терминала, листал витрину — не покупать, просто смотреть, как смотрят на витрины все нищие люди во всех мирах. Лаборатория химерологии, профильный модуль, миллион двести пятьдесят тысяч. В пепле, разумеется, — других валют здесь не водится. Цифра не менялась от разглядывания. За миллион с четвертью мне предлагали смысл жизни — столы, штативы, инкубационные ниши, ростовые ванны — всё то, из чего меня выдернуло восемь дней назад вместе с халатом и недорезанным голубем. Хомяк тихо перебирал лапами — копи. Жаба молчала — не отдавай. Лист явки лежал в нагрудном кармане, рядом с зелёной лампочкой, и грел сквозь ткань — печать не остывала вторые сутки, как небольшая персональная изжога.
— Ты думаешь про явку, — сказал Млякс с плеча. Он тоже не спал. Подозреваю, что в эту ночь на тридцать три души спящих приходилось изрядно неспящих.
— Я думаю про формулировку, — сказал я. — «Явка добровольная», а решение примут по факту неявки. Это не приглашение, Млякс. Это выбор между подсудимым и заочно осуждённым.
— Это выманивание, — сказал Млякс просто. — Я тебе говорил на совете и повторю сейчас, пока никто не слышит: владельца не берут дома. Дома у тебя порог, привязка, стены. Тебя зовут туда, где всего этого нет. И ты пойдёшь, потому что не пойти хуже. Я это знаю. Я только прошу: приди туда дорогим. Уровень, полное поселение, учтённый фонд — пусть в их бумагах ты будешь не «чудак на нулёвке», а актив с описью. Активы с описью не исчезают бесследно. По активам с описью, — он вздохнул, — положено делопроизводство.
Где-то за избой одиночно, спокойно квакнул Федя. Здоровый квак, штатный. Я дослушал его до конца, и только когда тишина простояла целую минуту, обнаружил, что всю эту минуту простоял не дыша.
Рассвет пришёл серый, аккуратный, по расписанию Геннадьича. В шесть тридцать пять бригада стояла у двери — двенадцать мужиков в рабочем, Алёна с автоматом, Гриша в своём нелепом пальто, Толя с ломом наперевес, как со знаменем. Зузлик восседал на ящике у самого контура с раскрытой книгой — ему предстояло принять на баланс четыреста шестьдесят килограммов, и морда у него была торжественная, как у композитора перед премьерой.
— Двадцать шестое марта, — продиктовал он сам себе, выводя строку. — День девятый. Операция «фонд строительный». Начало — по готовности владельца.
— Готов, — сказал я и открыл дверь.
Город за порогом стоял тихий, выстывший за ночь, и в утреннем свете проступало то, чего днём не разглядеть: изморозь на воротах гаражей, ровную, нетронутую — ни одна тварь за ночь не прошла тупиком. Работа пошла с первых минут, и пошла так, что стало видно, на что эти люди потратили восемь дней осады — не только на страх. Толя у первых ворот работал ломом, как хирург зажимом. Подача, упор, короткое движение — и полотно, охнув ржавчиной, сходило с петель в четыре пары подставленных рук. Он гладил металл ладонью и ставил диагнозы — «живой», «крашеный, под краской язва, но живой», «этого не берём, этот гнилой насквозь, как отчётность у моего ЖЭКа».
Первые же ворота на весах Кости — весами служил безмен из будки и система рычагов, собранная Геннадьичем из лома и такой-то матери — потянули на сорок один килограмм. Их разрезали на девять кусков воротным же уголком и ножовкой, и конвейер пошёл. Человек берёт пять кило, два квартала не проходит — проходит двадцать метров до тупика, порог, «дзынь» строки поступления, разворот, обратно. Зузлик писал безостановочно. К седьмому часу утра его записи стали напоминать поэму — «металл листовой, оцинкованный, пять кг ровно, несён Севой, походка уверенная».
— Он что, походку в опись пишет? — тихо спросил я Млякса.
— Он счастлив, хозяин, — ответил Млякс тем же шёпотом. — Не мешай. Демон его ведомства последний раз видел живое движение фонда четыреста лет назад. Дай ему походку.
Со шпалами вышло тяжелее и веселее. Штабель у переезда действительно оказался довоенным — шпалы срослись между собой в единый организм, и первый час бригада воевала с ними, как с крепостной стеной. Потом Фёдор-тракторист, до того молчавший, отодвинул всех кривой своей рукой, обошёл штабель кругом, поплевал на ладони и показал, куда бить и где качать, — и стена рассыпалась на брёвна за двадцать минут. Выяснилось, что он этот штабель когда-то сам и складывал.
— Я его складывал, чтоб стоял, — пояснил он, крестясь на упавшую шпалу. — А как сложено, так и разбирается, тут секрета нет. Секрет — когда сложено дураком, вот тогда наука.
К десяти утра во дворе Пристанища лежали две горы, и Костя с блокнотом объявил результат голосом диктора, зачитывающего сводку с фронта. Древесины — четыреста восемь килограммов, металла — шестьдесят три. С запасом. Бригада стояла вокруг, мокрая, ржавая, в креозоте, и смотрела на горы с тем особенным выражением, с каким смотрят на материализованную зарплату.
Один раз за утро работа встала. В начале девятого Гриша со своей крыши сказал негромко и без выражения:
— Строка. Собиратель, ранг D, два квартала, идёт вдоль путей.
И двенадцать человек беззвучно, в отработанном за восемь дней осады темпе, стекли с гаражей и легли между шпал. Алёна легла за колесо и повела стволом по конькам. Конвейер умер без команды: ножовка замерла в середине зуба, и в наступившей тишине стало слышно, как пощёлкивает остывающее железо.
Я стоял в дверном проёме тупика. За дальними крышами что-то двигалось — размеренно, по-хозяйски, — и потом вышло на конёк длинного дома у путей: высокая тонкая фигура, идущая по гребню крыши, как по тротуару, шагом существа, которому в этом квартале никогда никто не возражал. Одна рука свисала вдоль тела до самого колена. На коньке фигура остановилась — лицом в нашу сторону, — и весь тупик разом: двенадцать человек под шпалами, я в проёме, Млякс у моего сапога — перестал дышать, как один большой организм. Потом фигура повела длинной рукой по горизонту — словно пересчитала крыши, — и пошла дальше, за изгиб путей, не меняя шага.
Толя лежал рядом со мной и тихо, как чешут собаку за ухом, почёсывал лом по ржавчине.
— Спокойно, — просипел он. — Мимо идёт. По своему делу. Так и мы — по своему.
— Откуда знаешь?
— Тридцать лет в ЖЭКе. Я таких прохожих видал: кто по своему идёт — тот и есть самый страшный. Главное — под руку ему не попадаться.
Млякс выдал из-за сапога ровно одну строку, вполголоса:
— Ранг D. Идёт мимо. Значит, сегодня нам повезло. Либо она уже собрала.
Гриша на крыше молчал ещё минуты две, смотрел. Потом так же негромко, без выражения: «Ушла строка». Десять минут — от первой строки до последней — и конвейер возобновился с того же места, как плёнка после паузы.










