ПОСТ 17
ПОСТ 17

Полная версия

ПОСТ 17

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Макаров, читавший через плечо Карелина, провёл пальцем по столбцу накладной, шевеля губами.

— Это на три десятка ртов в месяц, — сказал он. — Не меньше.

— Сколько у вас людей? — спросил Карелин.

— Дежурный состав — двадцать два человека, вместе с пополнением, — ответил Корнеев сразу, не задумываясь, как отвечают на вопрос, ответ на который знают лучше собственного телефона. — И десять больных в медблоке. Лежачие, на уходе.

Реутов взял у Карелина папку и стал листать договор. Листал он медленно, внимательно, как человек, привыкший к документам, и на третьем дополнительном соглашении — о продлении на очередной срок — задержался. Карелин видел, как он смотрит в нижнюю часть страницы, туда, где стояли подписи сторон, и как затем, не меняя выражения лица, переворачивает страницу чуть быстрее, чем переворачивал предыдущие. Реутов ничего не сказал. Карелин тоже ничего не сказал, но запомнил номер листа.

Документы выглядели настоящими. Отличать поддельные печати от подлинных Карелин не умел, но подделывать такую папку не имело никакого смысла: она была скучна той особенной скукой, которая бывает только у настоящей бухгалтерии. Где-то наверху, в областном центре, сидела контора, которая десять лет подряд отправляла сюда грузовик с крупой и мылом, получала обратно акты со штампом и выставляла счета; и кто-то эти счета оплачивал. Где-то наверху, значит, знали, что крупу здесь едят. Или не знали, а просто платили.

— План объекта у вас есть? — спросил Карелин.

— Конечно.

Корнеев встал и подошёл к стене за пультом, где висел большой лист под стеклом — поэтажный план, вычерченный тушью, с пожелтевшими краями. Четыре уровня, один под другим. Первый — тот, где они были: галерея, гермоворота, казармы, столовая, диспетчерская, связь. Второй — длинная служебная галерея, склады, ремонтный зал, вентиляция. Третий — «исследовательский блок» и «медблок», заштрихованные одинаковой косой штриховкой. Четвёртый — неровный контур с надписью «Выработки. Водоносный горизонт. Доступ ограничен», без внутренних стен, только изолинии и несколько пунктирных ходов, уходивших за край листа.

— Ничего не спрятано, — сказал Корнеев, будто прочитав что-то в лице Карелина. — Это всё, что есть. Четвёртый уровень мы не обслуживаем, кроме насосной у края. Там вода.

Макаров сфотографировал план. Корнеев подождал, пока он закончит, и вернулся за стол.

Дверь открылась, и вошёл человек с подносом — грузный, лет шестидесяти, в белом поварском фартуке поверх старой формы, с аккуратно расчёсанными на пробор седыми волосами. Он шёл, сильно припадая на левую ногу, но поднос держал так ровно, что чай в стаканах даже не качнулся. Четыре стакана в подстаканниках, блюдце с колотым сахаром, ложечки. Он поставил всё на край стола, выровнял стаканы в ряд и посмотрел на прибывших — без обиды, но с выражением человека, который всё уже знает про суп.

— Спасибо, Гоша, — сказал Корнеев. — Колено как?

— Скрипит, Николаич. К дождю, видать.

— Сядь потом, не стой у плиты весь вечер. Это приказ.

— Есть сесть, — сказал Гоша и, уходя, ещё раз оглянулся на стаканы — четыре полных стакана, которые, судя по всему, никто из гостей пить не собирался.

— Спасибо, — сказал Карелин, когда дверь закрылась. — Мы не будем.

Корнеев кивнул — не обиженно, а с пониманием, даже с одобрением.

— Карантинный порядок, — сказал он. — Своя вода, свой паёк. Правильно. Я бы на вашем месте поступил так же.

Он придвинул один стакан к себе и, помешивая сахар, ложечкой не касался стенок — так тихо, что звона не было слышно. Аркадий Ильич за пультом снова заговорил в микрофон, вызывая насосную, и ему снова ответили: «Держим».

— Где люди Белова? — спросил Карелин.

— На службе. Пополнение распределено по постам: второй пост и насосная, это нижние уровни. Смена у них в двадцать два ноль-ноль.

Карелин не изменился в лице. Слово «пополнение» он записал в журнал отдельной строкой и ничего к нему не прибавил. Пополняют то, что уже существует; пополнение подчиняется тому, к кому прибыло, и ставится на посты по его графику. На графике в коридоре «второй пост» занимали четыре имени подряд, без фамилий.

— Когда они прибыли?

Корнеев бросил короткий взгляд на отрывной календарь — так быстро, что Карелин заметил его только потому, что сам смотрел в ту же сторону, — и ответил ровно, спокойно, тем же голосом, каким называл численность дежурного состава:

— Последняя смена прибыла к нам двадцать лет назад.

Он помолчал — не дольше, чем молчит человек, у которого на мгновение запнулся язык, — и поправился с той же уверенной точностью, с какой поправил Реутова насчёт консервации:

— Восемнадцать дней. Восемнадцать дней назад. Простите. Старший лейтенант Белов, шесть человек, вошли через коммунальный доступ после расчистки дренажа. Один погиб в первые дни. Несчастный случай на нижнем уровне. Остальные пятеро в строю.

Он отпил чаю и поставил стакан точно в мокрый круг, который тот оставил на столе.

Да, это была оговорка, и ничего больше. Люди оговариваются. Карелин сам час назад забыл, что продиктовал по радио собственный список. Но то, как прозвучали эти два числа, не было похоже ни на какую оговорку, которую Карелин слышал в жизни: «двадцать лет» Корнеев произнёс с той же спокойной уверенностью, что и «восемнадцать дней», и поправил одно другим так, как поправляют опечатку в номере, — не удивившись, не смутившись, не задумавшись ни на секунду, как это у него могло выйти. Привычных признаков вранья Карелин в нём не видел. Похоже было, что он верил обоим числам ровно до той секунды, пока говорил каждое.

Макаров рядом с Карелиным сидел неподвижно. Реутов поднял глаза от папки.

— Вы сказали — двадцать лет, — сказал Макаров. Не вопросом.

— Разве? — Корнеев посмотрел на него вежливо и чуть удивлённо. — Восемнадцать дней. Двадцать — это, наверное, я про себя. Я на объекте с две тысячи шестого. Почти двадцать лет. Отсюда и оговорка.

— С две тысячи шестого, — повторил Реутов. — В известных мне списках персонала программы майора Корнеева нет. Ни в шестом году, ни позже.

— Значит, ваши списки тоже неполные, — сказал Корнеев без тени раздражения. — Это бывает. Объект всегда был режимный, документы расходились по разным ведомствам. Я сам до сих пор не могу добиться, чтобы мне прислали нормальное штатное расписание.

Он улыбнулся — коротко, устало, по-человечески, как улыбаются над многолетней бюрократической нелепостью, к которой давно привыкли, — и Карелин неожиданно поймал в себе что-то вроде симпатии к нему — ту же, что и при входе: к человеку, у которого карандаши очинены, стаканы стоят в ряд, а повар получает приказ сесть, потому что у повара болит колено. Симпатия эта никуда не делась и теперь, после двадцати лет, и это было хуже всего.

— Я хочу увидеть их сейчас, — сказал Карелин. — Не после смены.

— Сейчас они на нижних уровнях. Без сопровождения туда нельзя, там вода и старые обрушения, вы справку читали. — Корнеев говорил терпеливо, без всякого нажима: гость не знал местных порядков и не был в этом виноват. — Снимать людей с постов ради разговора я не стану. Вы на моём месте тоже не стали бы. В двадцать два ноль-ноль смена; после смены я сам приведу их к вам. Всех пятерых. В ваш пункт, под вашу запись.

— Под запись, — повторил Карелин.

— Вы же всё записываете. — Корнеев кивнул на журнал под ладонью Карелина. — Я заметил ещё в дверях. Это правильно. У меня то же самое. — Он положил руку на свою стопку папок. — Если чего-то нет на бумаге, через месяц уже никто не помнит, было ли это вообще.

Карелин подумал, что в двадцати двух ноль-ноль ничего подозрительного нет: смена есть смена. И подумал также, что до двадцати двух восемь часов, и что все эти восемь часов, согласно этому порядку, пятеро будут находиться там, где он их не видит, а он — там, где его видят все. Он ничего из этого не сказал. Вместо этого спросил о другом.

— Медблок. В сообщении сказано: «остальные под наблюдением». Я хочу видеть, кто у вас под наблюдением и почему. И я хочу, чтобы мой врач посмотрела ваших больных.

Корнеев впервые за весь разговор помедлил с ответом — не так, как медлят, подбирая ложь, а так, как медлят, пытаясь понять вопрос, заданный на чужом языке.

— Вы хотите проверить, как мы лечим людей?

— Я хочу видеть людей.

— Там лежат больные, товарищ капитан. Тяжёлые. Некоторые очень давно. У нас один врач и Гоша на подхвате, а процедуры по расписанию, и сегодня как раз процедуры. — Он сложил руки на столе, одну на другую, снова тем же движением. — Если ваш врач хочет посмотреть наших больных, я буду только благодарен. У нас своих рук не хватает. Завтра утром, с нашим врачом, пожалуйста. Но я не понимаю, при чём здесь недоверие.

— Это не недоверие. Это порядок.

— Тогда я не понимаю порядок, — сказал Корнеев мягко, — при котором гость сначала идёт в палату к лежачим, а потом в столовую. — Он помолчал и добавил без всякого упрёка, просто сообщая: — Гоша, кстати, огорчён. Он с утра суп ставил.

Макаров кашлянул. Карелин мельком взглянул на него и увидел, что Макаров смотрит не на Корнеева, а на его руки, сложенные на столе, — на ровные, коротко остриженные ногти, на чистые манжеты, — и что лицо у Макарова при этом такое, какое бывало у него в машине, когда дорога шла по льду: внимательное и совершенно неподвижное.

— Майор, — сказал Карелин. — Я пришёл забрать людей старшего лейтенанта Белова. Это моя задача. Я хочу, чтобы вы это знали с самого начала, чтобы потом между нами не было недоразумений.

— Никаких недоразумений, — сказал Корнеев. — Я это знаю. Я ведь сам вас вызвал.

Он произнёс это так просто, что Карелину понадобилась секунда, чтобы услышать сказанное.

— Вы?

— Текст составлял наш связист, Лёня, я его утвердил. Каким путём он ушёл наверх — это вопрос к Лёне, я в этой технике, признаться, не силён. — Корнеев чуть подался вперёд. — Вы получили сообщение, товарищ капитан, вы его читали. «Просим смену для вывода после проверки». Так и сделаем. Сутки, может быть двое — наблюдение. Ваш врач посмотрит наших, наш врач — ваших: вы пришли снаружи, а порядок для всех, кто приходит снаружи, у нас один, и для вас он тот же, что был для Белова. А после этого вы примете у меня людей по списку, как положено, под подпись, и выведете их. Я этого хочу не меньше вашего.

Он сказал это без хитрости и без нажима, глядя прямо, тоном человека, который наконец нашёл того, кому можно передать давно и тяжело лежавшее на нём дело, — и Карелин, слушавший внимательнее, чем слушал кого-либо за последние годы, не услышал в этом тоне ни одной фальшивой ноты. Корнеев взял из письменного прибора ручку, повертел её, словно проверяя, пишет ли, и положил на стол между ними, ближе к Карелину, колпачком к нему.

— Подумайте, — сказал он. — До двадцати двух у вас есть время.

Глава 5. «Свой паёк»

К четырём часам Юдина обошла пункт дважды и оба раза остановилась у одного и того же места — в дальнем углу бывшего класса, под вентиляционной решёткой, где на стене висела выцветшая фотография озера. Решётка была закрашена много раз, и последний слой краски лёг на неё так густо, что половина щелей заплыла. Юдина подняла руку с зажжённой спичкой — спички она возила для этого и ещё для одного дела, о котором никому не рассказывала, — и пламя постояло ровно, чуть покачиваясь от её собственного дыхания. Воздух под решёткой не двигался.

Макаров к тому времени уже расставил кровати. Он расставил их хорошо, по-хозяйски: две ровные линии вдоль стен, проход посередине, у каждой кровати в ногах — рюкзак владельца, у изголовья — оружие на ремне через спинку. Свою кровать он поставил у двери. Юдина посмотрела на этот порядок с сожалением, потому что сейчас ей предстояло его испортить.

— Спать здесь не надо, — сказала она.

Макаров, затягивавший шнур на чьём-то спальнике, распрямился.

— Здесь тепло и сухо.

— Здесь тепло и стоит воздух. Решётка заросла, вытяжка в коридоре не тянет, дверь одна. Десять человек за ночь надышат так, что к утру будет голова болеть у всех, и у меня тоже. — Она кивнула в коридор. — Через две двери кладовая. Там решётка приточная, живая, и сквозит из-под двери. Холоднее градусов на пять. Зато дышать можно.

— Пять градусов, — сказал Макаров. — В кладовой.

— Спальники у вас на минус десять.

Он посмотрел на неё, прищурившись, тем же взглядом, каким утром смотрел на ящик Реутова, и Юдина подумала, что сейчас он скажет что-нибудь про докторов, которые лучше знают, как спать солдатам. Он не сказал. Он спросил:

— А если честно?

Вопрос был задан без насмешки, всерьёз, и это её обезоружило.

— Если честно — я плохо сплю там, где воздух стоит, — сказала Юдина. — С зимы. Но вентиляция тоже правда.

Макаров подумал, кивнул и, не говоря больше ни слова, начал снимать спальники с кроватей и складывать их стопкой на руки. Через полчаса кровати стояли в кладовой — уже не двумя линиями, а как позволили полки, углом, — и Макаров снова поставил свою к двери, а кровать Юдиной, не спрашивая, — к решётке.

— Сквозняк, — предупредил он.

— Я знаю.

В бывшем классе остались столы, медицина, связь и одна кровать возле узла — для дежурного связиста.

Данные «Пульса» за первые четыре часа Юдина просмотрела на планшете, сидя на ящике. Ничего удивительного: у Дронова нагрузка за день была выше, чем у всех, — он таскал свои ленты, её растворы и полгруппы в придачу; у Савельева пульс заметно поднимался всякий раз, когда в помещении становилось людно, и опускался, стоило ему выйти в коридор; у Реутова держался ровно и немного выше нормы весь день, как бывает у людей, которые с утра не позволили себе ни разу расслабиться. Малков с полудня почти не садился. Юдина выписала себе на листок три фамилии, против которых надо было ночью дать отдых в первую очередь, и пошла к узлу связи.

Малков сидел перед ящиком станции на корточках, хотя рядом стоял стул, и что-то измерял на клеммах полевого телефона. Рядом, привалившись к стене, стоял Хафизов с кружкой и смотрел на него так, как смотрят на чайник, который вот-вот закипит.

— Руку покажи, — сказала Юдина.

Малков поднял голову.

— Какую?

— Правую. Ты её третий час держишь, как чужую.

Он нехотя протянул руку. На костяшке среднего пальца была ссадина — неглубокая, но широкая, с размочаленными краями, уже подсохшая, с серой каймой въевшейся грязи.

— Это о разъём, — сказал Малков. — На галерее, когда кабель тянули. Там соединительная коробка старая, мокрая вся, я туда полез посмотреть, что за линия, а крышка прикипела. Ерунда.

— Ерунда, — согласилась Юдина и открыла укладку.

Она промыла ссадину, вычистила из неё грязь — Малков морщился, отворачивался и при этом старался сидеть ровно, будто это не он морщился, — обработала и заклеила. Делала она всё в перчатках и маске, обычными движениями, и говорила при этом больше, чем привыкла говорить со взрослыми мужчинами: что старые коробки на таких объектах всегда мокрые, что под крышками бывает всё что угодно, от ржавчины до плесени, что если к утру палец начнёт дёргать или покраснеет вокруг — сразу к ней, а не через сутки, когда уже будет поздно. Она знала за собой эту манеру — говорить с пациентом длинно и мягко, будто укладывая вокруг него слова, как вату, — и знала, что Малкова она раздражает. Малков терпел.

— Спасибо, — сказал он, когда она закончила, глядя не на неё, а на пластырь.

— Перчатки на работу надевай.

— В перчатках клеммы не чувствую.

— Тогда хотя бы в мокрые коробки голой рукой не лезь.

Хафизов у стены хмыкнул в кружку. Малков посмотрел на него с упрёком, как младший брат смотрит на старшего, который не заступился, а Хафизов в ответ только поднял кружку — мол, сам виноват.

— Ему бы поспать, — сказала Юдина Хафизову, как будто Малкова в комнате не было. — У него с полудня почти без перерыва нагрузка.

— Я ему говорил.

— Мне линию надо доделать, — сказал Малков. — На стыке у гермоворот шумит. Если ночью пропадёт, мы…

— Если ночью пропадёт, мы перейдём на радио, — сказал Хафизов. — Как утром договаривались. Доделаешь после сеанса в шесть и ляжешь. Я посижу.

— Полчаса.

— После сеанса, — повторил Хафизов тем же ровным голосом, и Малков замолчал.

Есть решили в столовой. Это было решение Карелина, и смысл его дошёл до Юдиной не сразу: свой паёк можно было разогреть и в пункте, не показываясь никому. Потом дошёл. Столовая была местом, где гарнизон собирался сам, без приглашения, и полчаса за соседними столами могли сказать о людях Поста 17 больше, чем час в диспетчерской.

Столовая оказалась низким длинным залом с колоннами, обложенными до половины кафелем, и с раздаточным окном в дальней стене, из которого тянуло паром и той самой капустой. Столы стояли ровными рядами, на каждом — солонка, перечница и бумажные салфетки, нарезанные из чего-то вроде обёрточной бумаги квадратиками и сложенные стопкой в стакане. На стене висел график дежурств по кухне и ещё одно объявление тем же круглым почерком: «Кто взял большой половник — ВЕРНИТЕ».

В зале сидело человек шесть. Они подняли головы, когда вошла группа, и снова опустили — без особого любопытства, как поднимают головы в рабочей столовой, когда входят люди из соседнего цеха. Старик в синем халате, мывший днём коридор, ел суп, держа ложку всей горстью. Рядом с ним женщина лет шестидесяти, полная, в вязаной кофте поверх формы, штопала носок, натянутый на лампочку, и время от времени отпивала чай. Двое мужчин помоложе — лет по сорок пять — играли за угловым столом в нарды, азартно, вполголоса, с короткими злыми восклицаниями, как играют люди, сыгравшие друг с другом тысячу партий и ведущие давний счёт.

Грелки для пайков зашипели, наполняя зал запахом разогретой гречки с мясом, совсем не похожим на запах капусты. Дронов, Крот и Хафизов сели за один стол, Савельев — с краю соседнего, Макаров — напротив Юдиной. Не успели они развернуть пакеты, как из раздаточного окна вышел Гоша.

Он нёс стопку тарелок — чистых, ещё тёплых после мойки, — и ложки, перехваченные салфеткой. Поставил тарелки на стол, разложил ложки, по одной перед каждым, и только потом посмотрел на разогретые пакеты, которые стояли посреди стола, как чужие сумки в прихожей.

— Из пакета-то неудобно, — сказал он. — На тарелку выложите. Тарелки чистые, кипятком ошпаренные. Это можно, это не суп.

Он сказал это с той обидой, которая не умеет быть злой: обида была в каждом слове и при этом ни одно слово не было упрёком. Дронов первым взял тарелку, вытряхнул на неё свою гречку, попробовал ложкой — гарнизонной, с вытертым до блеска черенком, — и сказал с полным ртом:

— Спасибо, отец.

— Какой я тебе отец, — сказал Гоша, но лицо у него разгладилось.

Остальные тоже переложили паёк на тарелки. Юдина ела, приспустив маску на подбородок и надевая её обратно между ложками; получалось неловко, она это знала и не обращала внимания. Гоша постоял ещё немного возле стола, глядя, как они едят, — так смотрят на гостей хозяйки, которых обидели отказом и которые всё равно не могут уйти, пока гости не поели, — потом махнул рукой и пошёл к раздаче, сильно припадая на левую ногу.

— Обиделся, — сказала женщина в кофте, не поднимая глаз от носка. — С утра с этим супом. Говорит, новенькие, с дороги, надо горячего.

— Мы не новенькие, — сказал Макаров.

— А кто ж вы? — удивилась она, и, кажется, удивилась искренне. Потом пожала плечами и снова занялась носком.

За угловым столом один из игроков вдруг ударил ладонью по столу так, что подпрыгнули шашки, и сказал: «Марс!» — с таким торжеством, что Дронов обернулся. Второй игрок, худой, с залысинами, развёл руками, сказал что-то короткое и непечатное и начал собирать шашки. Первый, плотный, с красным лицом, захохотал.

— Сан Саныч сегодня в ударе, — сказала женщина. — Он у нас насосник. Когда насосы хорошо идут, он и играет хорошо.

Орлов, сидевший спиной к игрокам, при слове «насосник» повернулся вместе со стулом. Через пять минут он уже сидел за угловым столом, и они с Сан Санычем говорили о подшипниках: о том, что вторая насосная пара гудит на полтона ниже первой, что Сан Саныч слышит это и без прибора, что замена подшипника в здешних условиях — это неделя ругани и три дня работы, а запасных у них на два раза, и что прокладки он режет сам, из старого транспортёрного полотна, потому что из того, что присылают, он резать не станет. Говорили они так, как говорят друг с другом два механика из разных городов, случайно встретившиеся в поезде: быстро, со своими словами, перебивая, и каждый радовался, что другой понимает. Юдина видела лицо Орлова — оно стало моложе. Орлов любил железо больше, чем людей, и не скрывал этого, а здесь, за нардами, нашёл человека, который любил то же самое железо.

Карелин ел медленно и почти ничего не говорил. Юдина знала его меньше суток, но уже научилась различать, когда он молчит, потому что устал, и когда — потому что смотрит. Сейчас он смотрел. Не на что-то определённое — на всё сразу: на старика с горстью вокруг ложки, на кофту женщины, на нарды. Смотрел спокойно, без того напряжённого прищура, каким смотрят на минное поле. Юдина подумала, что, если бы её попросили описать этот взгляд одним словом, она сказала бы «вежливый».

Гоша вернулся минут через десять, уже без фартука, с ведром и тряпкой, и стал протирать соседний стол. Протирал он левой рукой, а правую держал на отлёте, неловко, ладонью вверх, и на ребре ладони у основания большого пальца из-под грязноватого бинта виднелся тёмный край.

— Что с рукой? — спросила Юдина.

Гоша посмотрел на руку так, будто впервые заметил, что она у него есть.

— Банкой. Крышку открывал. Ерунда.

За последние три часа она слышала это слово второй раз.

— Покажите.

Он помялся, оглянулся на раздачу, будто там кто-то мог его отругать, и сел на край скамьи рядом с ней, положив руку на стол ладонью вверх. Юдина надела свежие перчатки, подтянула маску и размотала бинт.

Порез был длинный, через всё основание большого пальца, но неглубокий. Края сошлись, по линии пореза уже лежала розовая молодая грануляция, вокруг — лёгкая отёчность и желтоватый след старого синяка. Нагноения не было. Кто-то промывал его и перевязывал — неумело, но добросовестно.

— Когда порезались?

— Вчера, — сказал Гоша уверенно.

Юдина ещё раз посмотрела на грануляцию, на синяк, отцветший до жёлтого. Такая рана была не вчерашней. Дней пять. Может быть, неделя.

— Вчера?

Гоша нахмурился, глядя на свою ладонь.

— Ну, может, на той неделе. — Он поднял на неё глаза и вдруг улыбнулся, смущённо, по-стариковски. — Тут дни одинаковые, дочка. Сегодня суп, вчера суп. Я их по супам не различаю.

Ничего особенного в этом не было. Пожилые люди путают дни и в городах, где есть окна, календари и внуки, которые звонят по воскресеньям. Юдина обработала порез, наложила свежую повязку — правильно, с фиксацией пальца, — и велела Гоше два дня не мочить руку в ведре.

— А кто ж мыть будет?

— Кто-нибудь. Половник, например, найдётся и помоет.

Гоша засмеялся — неожиданно громко, хрипло, по-настоящему, и женщина в кофте подняла голову и тоже улыбнулась, глядя на него.

Пока Юдина фиксировала повязку, Гоша наклонил голову, рассматривая её работу, и она увидела у него за правым ухом, у самой границы волос, небольшой рубец — ровный, круглый, старый, побелевший, а в центре рубца, под кожей, едва заметную твёрдую выпуклость размером с пуговицу от рубашки. Юдина ничего не сказала, но, видимо, задержала взгляд, потому что Гоша, не поднимая головы, сказал сам:

— Это старое. С программы. Датчик ставили, давно. Лет двадцать уже. Не мешает.

— Не болит?

— Чего ему болеть. Под дождь только ноет, как колено. — Он пошевелил пальцами в новой повязке, остался доволен. — А ты лицо-то покажи. Неудобно, когда человек тебя лечит, а ты его не видишь.

— Не могу, — сказала Юдина. — Здесь пыльно, я в маске работаю.

Гоша посмотрел на неё внимательно, по-стариковски — молодые всё делают по-своему, — и согласно кивнул.

— Ну и правильно. Береги себя, — сказал он, встал и пошёл дальше протирать столы, держа перевязанную руку на отлёте, ладонью вверх, бережно, как что-то чужое, которое ему дали подержать.

В пункте, разбирая укладку, Юдина записала в свою тетрадь всё, что видела за день, — коротко, по пунктам, тем казённым языком медицинских записей, который она когда-то ненавидела за сухость, а потом полюбила за то, что им трудно соврать даже самой себе.

«Осмотрен один чел. из персонала („Гоша“, ~60 л.). Резаная рана основания I пальца прав. кисти, давность ~5–7 сут. (со слов — „вчера“, затем — „на той неделе“). Признаков инфекции раны нет. Перевязка. Рубец заушной области справа, старый, с подкожным инородным телом ~1 см; со слов — „датчик, программа, ~20 лет назад“. Болезненности нет.

На страницу:
4 из 7