Сквозь время. Дорога и волчица. Древний Рим
Сквозь время. Дорога и волчица. Древний Рим

Полная версия

Сквозь время. Дорога и волчица. Древний Рим

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 8

Все—Рим.

Он задумался. Дописал:

Иещё: Марквырос. Онтеперьпятнадцать. Он—сплебеями. Он—одинизних. Иэтохорошо. Он—Рим. Какибыл. Простотеперь—взрослый.

Он закрылтетрадку.

Подумал: «Восемнадцать. Осталось четыре».

И лёгспать.

Глава 25. Легион


Он оказался на дороге.

Не на холме. Не в городе. Не в переулке. Прямая, широкая, мощёная дорога — уходила вдаль, к самому горизонту, и на ней нельзя было разглядеть конца. По обе стороны тянулись поля: выжженные солнцем, жёлтые, с редкими пятнами зелени у ручьёв. Вдоль дороги, ровно через каждые несколько сотен шагов, стояли каменные столбы — низкие, гладкие, с выбитыми на них цифрами. Витька не знал, зачем они. Просто видел: дорога размечена. Размерена. Она знала, куда ведёт.

Он посмотрел в одну сторону. Ничего. В другую. Ничего. Ни города, ни людей, ни дыма вдалеке. Только дорога, поля и солнце, стоящее в самом зените, яростное и белое.

Витька пошёл вперёд.

Он не знал почему. Просто шёл. Ноги сами несли его по камню, и шаг получался ровный, как будто дорога задавала ритм. Один. Два. Один. Два. Он поймал себя на том, что идёт в такт. И почему-то это было приятно.

Потом он услышал пыль.

Не звук. Пыль вообще не звучит. Но что-то впереди поднималось над дорогой — серое облако, плотное, высокое. Оно ползло к нему навстречу, и вместе с ним шёл глухой, тяжёлый гул. Не крик. Не песня. Что-то ниже и глубже. Как будто где-то далеко бьёт один большой барабан, и от него дрожит земля.

Витька остановился.

Облако росло. Гул приближался.

И тогда он увидел их.

Они шли строем.

Не толпой. Не отрядом. Строем. Ровные ряды, в ногу. Впереди — знамя. Не флаг в нашем смысле — скорее длинное копьё с привязанным к нему куском плотной ткани, и на ткани был нарисован зверь. Витька не сразу разобрал, кто это — может, волк, может, орёл. Но зверь был. Зверь шёл впереди. Зверь вёл.

За ним — люди.

Много. Больше, чем он видел в Афинах на площади, больше, чем на Марафоне. Шеренга за шеренгой. Все в одинаковых доспехах — не таких, как у греков. Не бронзовые нагрудники, не яркие плащи. Другое. Кольчуга мелкая, как чешуя. Длинные щиты — не круглые, а прямоугольные, высокие, почти в рост человека. Шлемы с широкими нащёчниками, из-под которых видны только глаза. Все — в ногу. Все — молча. Единственный звук — этот глухой, ровный гул: сапоги по камню. Тысячи сапог. Один ритм.

Витька стоял на обочине и смотрел.

Он вспомнил Марафон. Вспомнил ту тихую, неровную, живую линию афинян — с разными щитами, с разными рисунками, с хлебом в карманах у кого-то, со стариком, который рассыпал вокруг себя что-то из мешочка. Та линия не была ровной. Она была живой.

А эта линия была ровной. И от этого — страшной. Не злой. Просто — нечеловечески точной. Как будто это шёл не отряд людей, а одно существо. Одно большое тело с тысячами ног.

Никто не обернулся в его сторону. Ни один солдат не повернул головы. Ни один не сказал ни слова. Они просто шли. Ровно. Одинаково. И это было — Витька вдруг понял — красиво. Страшно, но красиво. Как река, которая течёт не туда, куда ей хочется, а туда, куда прорыто русло.

Он пошёл следом.

Не рядом. По обочине. На некотором расстоянии. Так безопаснее. И так лучше видно.

Отряд свернул с дороги на закате.

Витька увидел, как впереди — на ровном, вытоптанном поле — строят лагерь. Только что было пусто, а через несколько минут уже поднимались палатки. Ровными линиями. Одинаковыми. Кожаными, плотными, натянутыми на деревянные шесты. Между палатками — тоже ровные проходы. Всё рассчитано. Всё на своём месте.

Кто-то копал ров. Витька не сразу понял, зачем, — до самого горизонта никого не было, никакого врага, никакой опасности. Но ров копали. Всегда. Как всегда ставили палатки ровно. Как всегда выставляли дозорных. Не потому, что кто-то мог прийти сегодня. А потому, что так надо. Так делали всегда. И будут делать завтра. И через сто лет.

Витька остановился на краю поля и сел на камень.

Он смотрел на них долго.

Он вспомнил Спарту. Спартанские мальчики шли в ногу. Босые. Молчаливые. С короткими волосами. Их учили с детства. Из них делали одно. Витька тогда подумал: вот это сила. Вот это порядок. Вот это умение быть вместе, а не каждый сам за себя.

А теперь он смотрел на легион и понимал, что здесь — другое.

Спартанцы маршировали потому, что иначе не умели. Их так воспитали. Они не могли иначе. Строй для них был не методом, а воздухом, которым они дышали. А в этих рядах были разные люди. Витька видел по лицам — по тем немногим лицам, что видны были из-под шлемов. Один с тёмной кожей, как будто из Африки. Другой — светлоглазый, светловолосый, как будто с севера. Третий — смуглый, с орлиным носом, похожий на тех, кого Витька видел в Греции. Они были из разных мест. Они говорили, наверное, на разных языках. И всё-таки шли вместе. В ногу. Ровно.

Это тоже было силой. Но другая сила. Не та, что стоит изнутри. Та, что собирается со стороны. И Витька вдруг подумал: а может быть, это даже крепче.

Рядом с ним кто-то сел.

Витька не вздрогнул. Он уже научился не вздрагивать. Просто повернул голову.

Марк.

Тот же рыжий, тот же курчавый, те же зелёные глаза. Но теперь — в простой солдатской тунике, не в городской. И с коротким мечом на боку. И с руками, которые уже не выглядели как руки мальчишки. Кожа на ладонях загрубела. На пальцах — мозоли. Там, где раньше была мягкость, — теперь была работа.

Он не улыбнулся. Просто кивнул — как раньше. И стал смотреть вместе с Витькой на лагерь.

Они сидели молча.

Долго.

Витька понял, что за эту поездку научился очень многому. Но самое, пожалуй, главное — это молчать рядом с кем-то и не считать это неловким. Просто сидеть. Просто смотреть. Просто быть.

Потом Марк заговорил.

Он говорил тихо, спокойно, глядя не на Витьку, а на лагерь. Витька не понимал слов. Но понимал, что это не жалоба, не хвастовство и не рассказ. Это скорее объяснение. Как будто Марк объяснял ему что-то важное, но не для того, чтобы Витька понял — а чтобы сам для себя ещё раз это произнёс.

Он показывал рукой.

Вот — палатки. Ровные. Вот — ров. Всегда. Вот — дозор. Даже когда никого нет. Вот — знамя. Впереди. Впереди не командир. Впереди — знамя. Знамя важнее командира. Если командир погибнет — знамя остаётся. Пока знамя стоит — легион стоит. Даже если командира нет.

Витька слушал и смотрел туда, куда показывал Марк.

Он понял главное, ещё не переведя для себя ни одного слова. Он понял, что в этом строе — не просто порядок. Здесь было нечто другое — то, что он никак не мог назвать точным словом. Порядок, который держится не потому, что кто-то заставляет. А потому, что каждый внутри себя знает: если я сейчас сломаю шаг — сломается всё. Не я один. Все. И потому — не сломаю.

Это было иначе, чем страх. И иначе, чем любовь. Что-то третье, чему Витька не знал названия. И не пытался придумать. Просто чувствовал — и этого было достаточно.

Мимо них прошёл человек.

Взрослый легионер. Лет сорока, может, больше. Шлем он нёс под рукой, и лицо его виднелось целиком: усталое, спокойное, с глубокими морщинами у глаз. Он остановился рядом с Марком и что-то сказал. Коротко. Марк ответил. Потом легионер посмотрел на Витьку. Долгим, внимательным, но не враждебным взглядом. Как будто прикидывал, кто это и откуда. И, не найдя ничего опасного, кивнул.

Потом он заговорил с Марком — не спеша, с паузами. Марк слушал внимательно. Как когда-то, в детстве, слушал старуху у огня. То же лицо. Та же сосредоточенность. Та же готовность запоминать.

Витька смотрел на них и вдруг понял, что перед ним — не начальник и не подчинённый. Здесь так не работало. Скорее — старший и младший. Один передаёт другому то, что знает сам. Не потому, что обязан. А потому, что иначе — нельзя. Иначе не проживёт. Ни отдельный человек. Ни весь легион.

Это было то же самое, что старуха у огня, — но переведённое на другой язык. На язык железа и шага.

Марк повёл его в лагерь.

Не внутрь строя — вдоль. По краю. Витька шёл, стараясь держаться рядом, и смотрел по сторонам.

Внутри лагеря кипела жизнь. Но какая-то очень правильная, очень упорядоченная жизнь. Кто-то чинил кольчугу. Кто-то точил меч. Кто-то готовил еду на большом котле, и от котла пахло кашей и дымом. Кто-то перевязывал руку — не раненому, а самому себе, мозоль, натёртую в переходе. Все занимались делом. Никто не бездельничал. И при этом не было ощущения казармы. Было ощущение дома. Дома, у которого очень много хозяев, и все они делают его пригодным для жизни.

Витька вспомнил Афины. Там тоже кипела жизнь. Но иначе. Там люди болтали. Спорили. Кричали. Здесь люди работали. Молча. Сосредоточенно. Каждый — своё.

И то, и другое было жизнью. Но разной жизнью.

Витька в который уже раз за это лето подумал: вот как получается. Одно и то же можно делать совершенно по-разному. И оба раза — правильно. И никак нельзя сказать: вот это — лучше, а это — хуже. Можно только сказать: это — другое.

Возле одной из палаток Марк остановился.

Он сказал что-то Витьке и показал на палатку — мол, заходи. Витька вошёл.

Внутри было темно и тесно. Пахло травой, потом, кожей. В углу лежали вещи: небольшой сундук, плащ, пара сандалий, фляга. Всё аккуратно сложено. Как будто человек, который здесь живёт, знает, что завтра в любой момент может сняться с места. И потому не держится ни за что лишнее.

Марк вошёл следом. Сел на корточки. Показал Витьке — садись. Витька сел.

И Марк снова заговорил.

Витька не понимал слов. И всё-таки понимал всё.

Марк говорил про отца. Витька догадался по интонации. У Марка был отец, который служил в легионе. Погиб. Или — нет, не погиб. Ушёл далеко. Может быть, в Галлию, а может, ещё дальше. И вот теперь Марк — сам. Скоро в легион. Сначала вспомогательным. Потом — может быть — полноправным. Если повезёт.

И в этом «если повезёт» была та же самая интонация, что и у афинян перед Марафоном. Та же самая человеческая нота. Витька её уже слышал однажды. И узнал сразу.

Он понял: вот оно. Вот это то, за что воюет этот строй. Не за камни. Не за стены. Не за имя города. А за то, чтобы у Марка — и у его будущих детей — было завтра. Обычное завтра. Место в строю. Право называться своим.

Витька вспомнил плебеев. Того седого мужчину с мозолями. И понял, что в легионе происходило то же самое, что и на Форуме. Только здесь это было быстрее. Здесь ты мог получить своё не через сто лет, а через десять. Отслужить. Отличиться. И стать — римлянином. Полноправным. Своим.

Рим не просто брал чужих. Рим делал их своими. Это было не жадностью. Это было гениальностью.

К вечеру Марк вывел Витьку из лагеря.

Они поднялись на небольшой холм, с которого было видно всё: поле, палатки, ров, дозорных, дорогу. За холмом садилось солнце. Красное, большое, как будто оно тоже устало и хотело отдохнуть.

Витька сел на землю. Марк рядом.

Они сидели и смотрели.

Витька думал. Долго и спокойно. У него было много мыслей, и все они складывались медленно, одна к одной, и в конце концов сложились.

Он понял одну вещь, которую не мог сформулировать до конца, но чувствовал ясно, всем телом. Рим победит не потому, что он сильнее. Не потому, что у него лучшие воины. Не потому, что у него железо вместо бронзы. Рим победит потому, что он умеет брать чужих и делать их своими. Тот тёмный легионер из Африки — теперь римлянин. Тот светловолосый с севера — теперь римлянин. Тот с орлиным носом, грек, — тоже римлянин. Каждый из них сначала был никем. А теперь у каждого — знамя, палатка, место в строю, право на завтра.

Вот почему легион не распадается. Не потому, что кто-то его сжимает в кулак. А потому, что каждому в этом строе есть что терять. И есть за что стоять.

Витька посмотрел на Марка.

Рыжий. Курчавый. Зелёные глаза. Веснушки. Он сидел и смотрел на лагерь, и на лице у него было то же самое выражение, что когда-то у старухи, когда она рассказывала про волчицу. Это было выражение человека, который точно знает, зачем он здесь. Который не раздумывает. Который в этом строю — свой.

Витька поднял руку.

Девятнадцать зелёных квадратов. Девятнадцатый загорелся тихо, как все остальные.

Он сказал про себя:

«Девятнадцать. Это — принимать».

И свет померк.

Дома был поздний вечер.

Витька сидел за столом. Лампа горела, но свет был мягкий, и глаза уже начинали слипаться. Он долго смотрел в окно, на реку. Река плескалась тихо, как всегда. Спокойно. Домашне.

Потом он взял ручку, открыл тетрадку и написал сверху:

«Легион».

И стал писать.

Сегодня я был в римском войске.

Это не то же самое, что греческое. Я вспомнил Марафон, где афиняне стояли и пели — каждый сам, со своим щитом, со своим рисунком, со своим хлебом в кармане. Та линия была неровная, но живая. Тогда я подумал: вот это свобода.

А сегодня я увидел другой строй — ровный, точный, молчаливый. И сначала подумал: это — противоположность. Это — не свобода. Это что-то другое.

Но потом понял: нет. Это не противоположность. Это тоже свобода. Только другая.

Потому что эти люди стоят не потому, что их заставляют. Они стоят потому, что каждый из них когда-то был никем, а теперь у него есть знамя, палатка, место в строю и право на завтра. За это они и стоят.

Рим умеет брать чужих и делать их своими. Я никогда такого до сих пор не видел. В Египте был один народ — египтяне. В Междуречье — тоже. В Греции — свои. А тут — все. Африканец. Северянин. Грек. Все — римляне. Не потому, что стали другими. А потому, что получили право называться Римом.

И вот из-за этого Рим будет расти. Я догадываюсь. Он не просто строит город. Он строит список тех, кто внутри. И этот список всё время растёт. Не потому, что Рим добрый. А потому, что так выгоднее. Хитрее. Умнее.

Мне кажется, это важно. Это не про добро и не про зло. Это про умение.

Он задумался, посмотрел на браслет. Дописал внизу:

И еще про Марка. Он вырос. Из того мальчика, который слушал старуху у огня, получился солдат. Скоро он уйдёт в легион. Настоящий. Может быть, я его больше не увижу. Не знаю.

Но когда я смотрел на него сегодня — я понимал, что неважно, увижу или нет. Он уже понял про свою жизнь главное. А это — самое важное. Понять главное про свою жизнь.

Он закрыл тетрадку. Посмотрел на браслет. Девятнадцать.

Подумал: «Осталось три».

И лёг спать.

Глава 26. Цезарь


Он оказался на той же самой улице.

Витька узнал её сразу — по камню, по узости, по тому, как дома жались друг к другу, оставляя только полоску неба над головой. Только теперь эта улица была другой. Шумной. Полной людей. Не спешащих, а идущих в одном направлении — куда-то, всем потоком, как река, которую не остановить. Витьку подхватило и понесло вместе со всеми. Он даже не успел подумать, куда идёт. Просто шёл. Как все.

Люди вокруг были другие — не такие, как в прошлый раз. Тогда по улицам ходили мастеровые с мозолями на руках, хозяйки с корзинами, дети с камешками, ослики с упрямыми мордами. Сейчас толпа была пёстрая. Нарядные одежды. Золото на пальцах. Рабы с опахалами и корзинами. И вместе с этим — бедняки, те же самые, что всегда: босые, худые, но не унылые. И все — рядом. Все — вместе. И куда-то — в одну сторону.

Витька шёл и слушал.

Он не понимал слов. Но понимал тон. Люди говорили громко, перебивая друг друга, что-то доказывая, чем-то восхищаясь. Кто-то хлопал кого-то по плечу. Кто-то смеялся. Кто-то качал головой, но с улыбкой. В воздухе висело что-то — Витька не сразу понял, что именно. Потом понял: ожидание. Такой воздух бывает перед большим праздником, перед объявлением, перед чем-то, чего все ждут и хотят, но боятся сглазить. Все ждали. Все шли.

И тогда Витька понял, куда идёт поток.

На форум.

Форум был забит до отказа.

На ступенях храмов сидели. У колонн стояли. На статуях — висели мальчишки, чтобы видеть. Толпа была такой плотной, что, казалось, дышала одним большим воздухом. Витьку втиснуло в самую гущу, и он сначала испугался — не раздавили бы, — но потом почувствовал, что толпа не злая. Она была как разлитая вода: мягкая, тёплая, неудержимая, но не сердитая.

На форум, к сенату, шёл человек.

Витька увидел его издалека. Сначала — только движение: толпа там расступалась, давала дорогу, и по этой расступавшейся просеке шёл кто-то небольшой, сутуловатый, в простом плаще. Не на коне. Не с охраной. Пешком. Как все.

Когда он подошёл ближе, Витька разглядел лицо.

Не молодое. Лет пятидесяти. Худое. С длинным носом, с большим лбом, с редкими волосами, тщательно зачёсанными на пробор. Глаза — быстрые, внимательные, такие, которые всё видят и всё запоминают. Он шёл и кивал. Кому-то. Другому. Третьему. Улыбался. Останавливался. Пожимал кому-то руку. Говорил коротко, несколько слов. И шёл дальше.

Это был Цезарь.

Витька понял это без объяснений. По тому, как на него смотрели. По тому, как рядом с ним становились тише. По тому, как в спину ему летели — не крики, нет, — а тихий, ровный, общий гул. Такой, как будто люди вокруг думают одно и то же и не могут это сдержать.

Он шёл мимо Витьки совсем близко. И — на одно короткое мгновение — посмотрел на него. Прямо. В глаза. Не удивлённо, не подозрительно. Просто так. Как будто отметил. И пошёл дальше.

Витька замер.

Он подумал — что это было. Ничего. Он просто попал в поле зрения. Но было что-то в этом взгляде. Такое, как будто этот человек привык смотреть на людей и понимать их с ходу. Как будто одним взглядом он успел увидеть в Витьке что-то непонятное и отложить это непонятное в дальний ящик. Мол, потом разберусь.

Цезарь прошёл. Толпа сомкнулась. Витька остался стоять.

Он долго шёл за ним по форуму. Не потому, что хотел что-то понять, а потому, что его неудержимо тянуло. Этот человек двигался так, как будто он всю жизнь находился в центре внимания и не устал от этого. Он не гордился. Не красовался. Он просто был — и этого было достаточно, чтобы вокруг него всё происходило.

Витька присел на ступени храма. И стал смотреть.

Цезарь выступал перед толпой. Не с трибуны. Прямо на площади. Он говорил, и толпа слушала. Не потому, что обязана была слушать. А потому, что — хотела. Что-то в его голосе держало их. Может быть, то, что он говорил про них. Про их город. Про их будущее. Про их детей. Может быть, просто — мастерство. Но Витька чувствовал: здесь больше, чем мастерство. Здесь была любовь. Толпа любила его.

Рядом с Витькой сел пожилой человек.

Никто не приглашал его. Он просто сел, как будто им было по пути. Обычный римлянин. Серые волосы. Морщины. Такая же туника, как у всех. Он посмотрел на Витьку — коротко, оценивающе. Потом — на Цезаря. И что-то сказал.

Витька не понял слов. Но услышал тон. И по тону понял всё.

«Он ведёт нас хорошо. Долго вёл. Но что-то — не так».

Витька оглянулся на пожилого. Тот смотрел не на толпу. На сенат. Туда, где раньше заседали важные люди в белых тогах с красной каймой. Сегодня сенат стоял пустой. Дверь закрыта. Никто не выходил и не входил. Как будто там никого и не было.

Витька посмотрел на сенат. Потом — на Цезаря. Потом — на пожилого.

И понял главное, что нужно было понять в этой главе.

Цезарь был один.

Не в смысле — без охраны. Охрана была. Не в смысле — без друзей. Друзья были. Он был один в другом смысле. Он был один — вместо. Вместо сената. Вместо республики. Вместо всех тех, кто когда-то решал вместе. Он сам был теперь — за всех. Один человек — за целый город. За целую страну. За целый мир.

Вот что было не так.

Не то что он плохой. Не то что он злой. Не то что он не умеет вести. Он умел. Он великолепно умел вести. Просто — теперь за всех должен был отвечать один. И от этого веяло чем-то очень тревожным.

Витька вспомнил Форум из прошлой главы. Плебеев у двери. Седого мужчину с мозолями. Он вспомнил, как они спорили, как добивались, как медленно и упорно требовали своего. И как сенат — слушал. Слушал! Это было главное. В том Риме сенат слушал. А сегодня — вот — сенат закрыт. А Цезарь — говорит. И толпа — слушает. И больше никого нет. Никого, кто мог бы сказать: «Постой. Я думаю иначе».

Витька встал и пошёл по площади.

Он шёл вдоль колонн и слушал разговоры. Не как раньше — стоял и смотрел. Теперь он шёл и вслушивался. Люди были восторженные. Но в этом восторге пряталось что-то ещё. Витька не сразу разобрал. Потом понял. В нём пряталось — нетерпение. Люди хотели, чтобы Цезарь наконец взял всю власть. Официально. Чтобы стал — как цари других народов. Чтобы не притворяться больше республикой. Чтобы — ясно и просто.

Витька остановился. Огляделся.

Он посмотрел на тех, кто его окружал. На молодых. На старых. На торговцев. На господ. На рабов. На всех. И вдруг очень ясно почувствовал, что видит Рим в переломную минуту. Одну из тех минут, которые потом в книгах называют большими словами — «поворот истории». А тогда — это просто толпа. Просто площадь. Просто день, такой же, как все.

Он поискал глазами Марка. Напрасно. Марка здесь не было. Слишком много времени прошло. Марк был — или погиб — или жил где-то далеко — или прошёл через всё это, как и вся его непростая жизнь. Витька вдруг понял: он больше не увидит Марка. Ни в этой поездке, ни в следующей. Он был — и прошёл. Как проходят все, кто был рядом и был дорог.

Он поискал другого — знакомого.

И нашёл.

Рядом, у колонны, стоял молодой человек — лет двадцати. Рыжий. Курчавый. С зелёными глазами. В веснушках. Обычный римский парень. Смотрел на Цезаря. Внимательно, спокойно, без восторга. Так же, как когда-то Марк смотрел на старуху у огня.

Витька смотрел на него долго.

Это был не тот Марк. Это был кто-то другой. Может быть, его сын. Может быть, внук. Может быть, просто — тот же самый род, с тем же лицом, из поколения в поколение. Марки — это имя, а не только человек. И это имя живёт. И это лицо — тоже живёт. И тот же взгляд — тот же, что у старухи. И та же готовность — слушать. И та же сосредоточенность — думать о своём.

Витька понял: этот мальчик тоже не всему верит. Он просто стоит. Смотрит. Ждёт. Думает. Как когда-то его далёкий предок.

Витька подошёл к нему. Тот повернул голову. И кивнул. Не как знакомому. Как своему.

Витька тоже кивнул.

И они опять молчали. Как всегда.

День клонился к вечеру.

Витька уже собирался уходить — не потому, что хотел, а потому, что чувствовал, что пора, — когда что-то изменилось. Негромко. Не резко. Но весь форум как-то разом замер. Не в смысле — замолчал. А в смысле — застыл. Даже воздух перестал двигаться. Потом где-то на дальнем конце площади послышался короткий звук. Что-то упало. Или кто-то упал. И прокатилось — по краю — глухое, тяжёлое «О-о-о-о…». Не крик. Просто звук, с которым люди понимают, что случилось плохое.

Витька посмотрел туда.

Он ничего не увидел. Толпа сгустилась. Люди стояли спиной к спине, молчали, никто не двигался с места. И в этой самой неподвижности было что-то страшнее всякого крика. Стало тихо — так тихо, как не бывает в толпе. Как будто город на секунду перестал дышать.

Молодой Марк рядом с Витькой побледнел. Он посмотрел на Витьку. И вдруг заговорил быстро, громким шёпотом. Витька не понял ни слова — но не надо было понимать. Хватило того, как он это сказал. Как люди говорят невозможное.

Он сказал: «Цезаря убили».

Витька посмотрел на сенат.

Дверь была открыта. Внутри — темно. На ступенях у входа — что-то лежало. Витька не стал вглядываться. Не хотел. Ему и так было ясно.

На страницу:
3 из 8