Северная вишня
Северная вишня

Полная версия

Северная вишня

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 8

Он молчит долго. Так долго, что я думаю — не ответит. Потом говорит, глядя на огонь:

— Ты — дитя метели. Рождённая в метель, когда грань между мирами тонкая, почти прозрачная. Твоя кровь — мост. Ты можешь войти туда, куда другие не могут. В сердце Стужи.

— И что я там должна сделать?

— Не знаю, — он качает головой. — Никто не знает. Может, открыть дверь и выпустить Милану. Может, закрыть дверь и запереть Стужу навсегда. Может, забрать её оттуда — если она ещё жива. Если лёд не убил её.

— Ты хочешь, чтобы я пошла туда?

— Я хочу, чтобы ты жила, — он говорит это твёрдо, с нажимом. — Всё остальное — потом. Сначала ты должна привыкнуть, выжить, научиться быть здесь. Научиться говорить. Научиться защищать себя. А потом — решать.

Молчим. Печь догорает, в избе становится прохладно. Я кутаюсь в тулуп, смотрю на него. Он сидит неподвижно, смотрит на угли. Профиль у него тяжёлый, с горбинкой на носу, с выступающими скулами. Шрамы на лице кажутся почти белыми в свете печи.

— Ты не боишься меня? — спрашивает, не поворачиваясь.

— Нет, — честно отвечаю. — Ты не страшный. Ты просто сломанный. Как и я. В Москве я была такая же — одна, никому не нужная, с болью, которую никто не видел.

— Сломанный, — он повторяет слово. — Да. Наверное.

Встаёт, идёт к дверь. Останавливается на пороге.

— Завтра приду, — говорит. — Посмотрю, как ты. Как твоё плечо.

— Приходи, — отвечаю. — Я покажу тебе новую повязку для культи. И мёду дам — он помогает заживлению.

Уходит, не попрощавшись. Дверь закрывается.

В сенях тихо. Радосвета не спит — я слышу, как она возится, открывает сундук. Старый, скрипучий, с медными накладками, с резными углами. Заглядываю в щель между брёвнами.

Она сидит на лавке, держит в руках бронзовый крест — византийский, потемневший, с синим эмалевым вкраплением в центре. Гладит его узловатыми пальцами, шепчет что-то тихо, не разобрать.

— Прости, Господи, — доносится до меня. — Я выбрала их. И не жалею. Ни дня.

Прячет крест обратно в сундук, закрывает крышку. Вздыхает тяжело, всей грудью.

Я отхожу от щели, ложусь на лежанку.

В Москве я не верила в богов. Считала это сказками для утешения. Здесь — начинаю сомневаться. Потому что слишком много совпадений. Слишком много знаков. И этот крест, который она прячет, как память о другом мире.

За окном зелёное сияние течёт по небу, переливается, пульсирует. Я закрываю глаза и думаю о нём. О его голосе — низком, хриплом, как подземный камень. О его глазах — серых, усталых, но живых. О том, как он смотрит на огонь. О том, что он назвал меня «дорогой» — не словами, а действием. Пришёл, согрел, заставил говорить. Поверил в то, что я из другого мира. Не испугался.

В Москве никто не согревал меня. Никто не ждал. Никто не писал записок на бересте. Никто не смотрел на меня так, будто я — единственное живое в его мёртвом мире.

Здесь я нужна. Здесь я не одна.

Засыпаю с мыслью, что завтра он снова придёт. Сядет напротив, будет молчать, смотреть на огонь. А я буду говорить. Потому что могу. Потому что он согрел меня.

Глава 7. Лёд и пламя.

После той ночи, когда я впервые заговорила без взвара, прошло ещё два дня. Велеслав приходил каждый вечер — сидел на лавке, молчал, смотрел на огонь. Я проверяла его культю, промывала швы серебряной водой, меняла повязку. Заживало хорошо — рубец розовел, нити не гноились, отёк спал. Он почти улыбался, когда я говорила, что скоро можно будет снять нити. Почти. Уголком рта, краешком глаз, едва заметным движением, которого раньше не было. В Москве я видела такие улыбки у пациентов, которые начинали верить, что выживут. Здесь — у человека, который десять лет не верил ни во что.

Сегодня он не пришёл.

Я не сразу заметила. Сначала — дела: на рассвете прибежала Милава за мазью для отцовской ноги, потом Радосвета позвала помочь перебрать травы, потом я перевязывала соседского мальчика, который порезал руку о нож. Только к полудню, когда всё стихло, я поняла — его нет. Не было с утра. Ни следов сапог на снегу, ни тяжёлых шагов за дверью, ни его молчаливого присутствия на лавке у печи.

В Москве я не замечала, как сильно привыкла к его приходам. Думала — пациент как пациент, приходит, сидит, уходит. А когда не пришёл — внутри образовалась пустота. Холодная, липкая, как тот страх перед сложной операцией, когда не знаешь, выживет пациент или нет. Я поймала себя на том, что выглядываю в окно каждые полчаса. Смотрю на тропу из леса — нет ли его фигуры, широкой, сутулой, с культей, прижатой к груди. Нет. Только ветер гонит позёмку по замёрзшей земле.

С утра поднялся ветер — северный, ледяной, с воем и свистом, как будто кто-то огромный дышал прямо в щели между брёвнами. За окнами почернело в полдень — тучи закрыли солнце, и наступили сумерки, будто ночь пришла на шесть часов раньше. Радосвета заперла ворота на железный засов, велела всем сидеть по избам.

— Стужа идёт, — шептала она, крестясь на свой византийский крест дрожащими пальцами. — Чуешь, как воздух застыл?

Чуяла. Воздух стал плотным, тяжёлым, каждый вдох — как глоток ледяной воды из проруби. Пальцы немели даже у печи, в двух шагах от огня. В Москве я бы подумала — атмосферное явление, циклон, перепад давления. Синоптики сказали бы «ожидается ухудшение погоды». Я надела бы тёплую куртку и пошла на смену, ругая московский климат. Здесь я знаю — Стужа. Живое дыхание Нави, которое ищет вход в наш мир. Оно сжимает лёгкие, заставляет сердце биться чаще. Я чувствую его кожей — холод, который не от ветра, а от чего-то древнего, злого, голодного.

На площади пусто — люди попрятались по избам, задвинули ставни, заперли двери изнутри. Даже собаки не лают — только скулят, забившись в конуры. Милава прибежала утром, попросила ещё настойки — у отца нога разболелась к непогоде. Я дала ей склянку, велела поить тёплым и добавить мёда. Девочка хотела остаться, но я отправила её домой.

— Сиди с папой, — сказала. — Не выходи на улицу, что бы ни случилось. Я приду, если понадоблюсь.

Она посмотрела на меня серьёзно, по-взрослому, кивнула. В её серо-голубых глазах — страх, который она пытается спрятать, но он всё равно проступает, дрожит в уголках губ.

Она ушла, а я осталась стоять на крыльце, провожая её взглядом. Такая маленькая, худая, лапти на босу ногу, рубаха до колен, подпоясана верёвкой. В Москве дети её возраста сидят в школе за партами, играют в телефонах, спорят с родителями из-за оценок. А здесь Милава уже знает, что такое смерть, и не боится смотреть ей в глаза. Вернее, боится. Но идёт. Как я. Как все здесь. Я вспомнила себя в её возрасте — такой же испуганной, когда бабушка болела, а я ничего не могла сделать, только сидеть рядом и держать за руку. И тогда я поклялась стать врачом. А Милава клянётся молча, просто глядя на меня.

В сумерках слышу крик. Не человеческий — звериный, хриплый, с металлическим отзвуком, будто железом по стеклу скребут. Выбегаю на крыльцо, забыв накинуть тулуп. Ветер бьёт в лицо, холод пробирает до костей, до самого нутра, до позвонков.

Над частоколом — тени. Большие, лохматые, с синими глазами, которые светятся в темноте, как злые светлячки. Навьи гончие. Волки, но не волки — шкура серая, как пепел, из пасти валит пар, от лап остаётся иней на земле. В Москве я видела таких только в фильмах ужасов, когда в детстве смотрела «Чужого» под одеялом, пока бабушка спала в соседней комнате. Здесь они настоящие. И здесь они хотят убивать.

— В избу! — кричит Радосвета сзади. — Живо!

Но я уже бегу к воротам. Потому что там Милава. Потому что там люди мечутся по площади, женщины тащат детей, мужики хватают топоры и вилы, кто-то молится, кто-то плачет. Потому что я врач и не умею сидеть сложа руки, когда кто-то в опасности.

Милава стоит у колодца, замерла, смотрит на тварь, которая перемахнула через частокол и приземлилась в двух шагах от неё. Девочка не двигается. Застыла от страха — реакция замирания, я знаю это состояние по практике. В Москве я видела таких пациентов после аварий — они не кричат, не плачут, просто смотрят в одну точку и ждут. Их мозг отключается, тело превращается в статую. Если не вмешаться — тварь прыгнет, и всё.

Не дождутся.

— Милава, ко мне! — кричу, хватая с земли первую попавшуюся тяжесть — кочергу, железную, чёрную от копоти, стояла у крыльца.

Голос срывается на хрип, но работает — ярость греет горло лучше любого взвара. Внутри — холодная ярость, та самая, что в операционной, когда пациент на грани, а счёт идёт на секунды. Не думаю. Не раздумываю. Бегу наперерез, заслоняя девочку.

Девочка не двигается. Тварь скалит синие зубы, готовится к прыжку. В её глазах — не голод, не злоба. Холод. Абсолютный, мёртвый холод, от которого стынет кровь в жилах. Она не хочет есть — она хочет заморозить, превратить в лёд, остановить сердце.

Сзади — топот. Тяжёлый, быстрый, как удар сердца. Велеслав. Вылетает из леса, как чёрная туча, в одной руке топор, культя прижата к груди, повязка размоталась. Он не ждал нападения — был в землянке, спал, наверное, или сидел у огня. Рубит первую гончую — та рассыпается инеем, обдавая холодом.

— Все в святилище! — орёт он, отбиваясь от наседающих тварей. — Живо! Не стойте столбом!

Твари лезут отовсюду — через частокол, через ворота, через крыши. Одна, та, что у колодца, прыгает к Милаве. Внутри — щелчок. Как выключатель. Страх исчезает. Остаётся только холодный расчёт и ярость.

Хватаю горящую головню из костра у капища — уголёк, тлеющий, красный, от которого осталось только пламя на конце палки. Бегу наперерез, размахиваю, кричу не своим голосом:

— Пошла прочь! Прочь, тварь!

Тварь шарахается от огня. Отступает на шаг, скалит зубы, но не уходит — глаза горят, пасть дымится, из неё капает чёрная слюна, которая шипит на земле. Я бью головнёй по морде — со всей силы, как бью скальпелем в операционной, когда надо быстро и точно, не думая, не сомневаясь. Шерсть вспыхивает, тварь воет, рассыпается инеем, обдавая меня холодом и пеплом.

Хватаю Милаву за руку — ледяную, дрожащую, пальцы как льдинки — тащу к избе Радосветы. Девочка идёт как в трансе, спотыкается, но я не останавливаюсь.

— Сиди там! — толкаю её в сени. — Закрой дверь на засов! Не выходи, что бы ни случилось!

— А ты? — шепчет она, трясясь, глаза огромные, как плошки, в них слёзы.

— Я нужна там, — говорю и выбегаю обратно.

Возвращаюсь на площадь. Велеслава окружили — три твари, четвёртая, пятая. Он рубится одной рукой, но силы уже на исходе — удары стали короче, медленнее. Уклоняется, падает на колено. Топор вылетает из ослабевшей руки, катится по земле, оставляя полосу в грязи.

Не думаю. Бегу. Хватаю второй топор — чей-то, брошенный, валяется у колодца рядом с перевернутым ведром. Замахиваюсь, чувствую тяжесть непривычного оружия. Вес — почти как у молотка, но баланс другой, рукоять длинная, неудобная. В Москве я никогда не держала топор, только скальпель и хирургические зажимы. Но сейчас не до мастерства.

— Велеслав, пригнись! — кричу, вкладывая в голос всю силу.

Он падает на землю, прикрывая голову правой рукой. Я бью — не целюсь, просто вкладываю всю злость, весь страх, всю ярость за Милаву, за него, за себя, за этот проклятый мир, который бросает на нас одну тварь за другой. Лезвие входит в башку твари с хрустом — кость, ледяная, ломается как сухой лёд. Она визжит, рассыпается инеем, обдавая меня холодом с ног до головы.

Встаю рядом с ним, спиной к спине. Дышу тяжело, сердце колотится где-то в горле, в ушах шумит кровь. Топор в руке дрожит — от напряжения, от холода, от адреналина, который заливает кровь.

— Уходи! — кричит он, пытаясь встать. — Уходи в избу! Ты не воин!

— Нет, — выдыхаю, сжимая топор обеими руками. — Я врач. Я не бросаю пациентов. Даже таких упрямых.

Вокруг — тьма и синие глаза. Сколько их? Десять? Двадцать? Сбилась со счёту. Они кружат, как волки вокруг добычи, щёлкают зубами, царапают землю когтями. Оставляют на промёрзшей земле борозды с инеем, который не тает.

Он рубит справа, я слева. Не умею — никогда не держала топор, только скальпель. Бью, как по мясу, как по трупу на вскрытии — коротко, резко, от плеча, вкладывая весь вес. Каждый удар — молитва. Не богам — себе. Не промахнись. Не упади. Не дай им убить его.

Твари отступают, снова лезут. Одна вцепляется мне в плечо — то же самое, левое, где ещё не зажили старые раны от прошлого нападения. Когти рвут рубаху, кожу, впиваются в мышцы, царапают кость. Боль — горячая, острая, как от скальпеля без наркоза, только в десять раз сильнее. Зубы стискиваю, чтобы не закричать. Падаю на колено, но топор не выпускаю.

Велеслав хрипит. Оборачиваюсь — он стоит на колене, тварь вцепилась в культю, повязка сбилась, течёт кровь — тёмная, венозная, но слишком обильная.

— Пошла! — бью её топором, с ненавистью, с такой силой, что топор вылетает из руки и улетает в темноту.

Тварь отлетает, но Велеслав падает. Не встаёт. Глаза закрыты, дыхание поверхностное, редкое — раз в десять секунд. Пульс на шее — есть, слабый, частый, сто двадцать. Жив. Без сознания.

Твари замерли, смотрят. Ждут. Чуют слабость. Кружат медленнее, но ближе.

Встаю над ним, топора нет — осталась только горящая головня, которую я подобрала с земли, обгоревшую с одного конца. Другую руку прижимаю к раненому плечу — кровь сочится сквозь пальцы, капает на землю, пахнет железом и теплом.

— Идите сюда, — говорю тихо, но твёрдо. — Я вас всех зарежу. Как цыплят. Одной левой.

Не знаю, понимают ли они слова. Но отступают. На шаг. На два.

— Идите!

Сзади — голоса. Люди. С факелами, с вилами, с топорами. Радосвета ведёт ополчение — хромает, опирается на клюку, но идёт впереди, высоко подняв горящую лучину.

— Огонь! — кричит она. — Берите огонь! Они боятся света и тепла!

Твари шарахаются от огня. Я поднимаю головню выше, размахиваю — пламя режет синие глаза, заставляет отступать дальше. Одна за другой растворяются в темноте, рассыпаются инеем, оставляя после себя только холод и запах горелого льда.

— Ушли, — шепчет кто-то. — Ушли, слава богам.

Падаю на колени рядом с Велеславом. Трясущимися руками проверяю пульс — есть, слабый, нитевидный, но есть. Дышит — поверхностно, редко, но ровно. Культя разодрана в трёх местах, повязка в клочьях, кровь течёт по рукаву, капает на землю.

— Несите в избу! — кричу, голос срывается, но работает. — Осторожно, не трясите, поддерживайте голову!

Трое мужиков поднимают его, тащат к избе Радосветы. Я рядом, зажимаю рану тряпкой, которую сунула мне в руки какая-то женщина. Тряпица быстро пропитывается кровью, становится тёплой, липкой, скользкой.

В избе светло — десяток лучин, все светцы на стенах и на столе, Радосвета зажгла даже те, что берегла для праздников. Кладу его на лежанку, разрываю рубаху — ткань подаётся с трудом, пропитана кровью и потом, присохла к телу.

Кровь идёт сильно, но артерия цела — это венозное, тёмное, течёт ровно, не фонтанирует. Повезло. Тварь рвала мышцы культи — те, что остались после ампутации, — но не задела крупные сосуды. В моём мире я бы наложила жгут выше раны, ввела кровоостанавливающие, зашила под наркозом. Здесь — только мои руки и серебро.

— Воду кипяти! Серебро в кружку! Мёд доставай! — командую, не глядя. — И чистые тряпицы, много! Все, какие есть!

Радосвета бегает, подаёт, не задаёт вопросов, не мешает. Я мою руки в кадке — вода становится розовой, смешиваясь с моей кровью из раненого плеча, но плечо подождёт. Сначала он.

Промываю рану серебряной водой — лью из кружки тонкой струйкой, не жалея. Серебро светится молочным, ярко, ослепляет. Шипит, как будто попало на горячую сковородку. Велеслав стонет, дёргается, но не приходит в себя. Это хорошо — не чувствует боли.

Накладываю швы — быстро, грубо, на живую нитку. Второй раз за эту неделю. Нить тонкая, серебряная, входит в кожу с трудом — игла костяная, тупая, не сравнить со скальпелем. Каждый стежок — усилие, пот на лбу, дрожь в пальцах. Пот заливает глаза, я вытираю его плечом — здоровым, правым, — и продолжаю.

Первый шов. Второй. Третий. Пальцы работают на автомате, как в лучшие времена в операционной, когда не думаешь, а делаешь. Я не считаю, просто делаю. Каждый шов — маленькая победа над смертью, над Стужей, над всем, что пытается его забрать.

— Мёд, — командую, и Радосвета подаёт плошку.

Втираю мёд в швы — он липкий, тёплый, пахнет цветами и дымом. Сверху — ещё слой серебряной нити, частыми стежками, чтобы края не расходились.

Накладываю повязку — не туго, не слабо. Чисто, плотно, узел сбоку.

— Всё, — выдыхаю, откидываясь на лавку. — Дальше сам. Я сделала что могла.

Сажусь, смотрю на свои руки. В крови, чужой и своей. Плечо саднит, рубаха прилипла к ране, каждое движение отдаётся болью. Но внутри — странное удовлетворение. Как после удачной операции, когда пациент выжил, когда ты вытащила его с того света буквально за волосы.

Радосвета подходит, смотрит на меня, потом на Велеслава.

— Ты ранена, — говорит.

— Знаю.

— Лечись.

— Потом. Сначала он должен прийти в себя.

Смотрю на Велеслава. Лицо бледное, губы синие, но дышит ровнее, чем в начале. Пульс прощупывается, наполняется, становится реже — сто десять, сто, девяносто. Кровь остановилась, серебро сделало своё дело.

— Выживет, — говорю, и это не вопрос. Констатация факта. Потому что я не дам ему умереть.

Проходит час, может, два. Не знаю — за окном по-прежнему темно, ночь или раннее утро, не разобрать. Сижу на лавке, смотрю на него. Плечо болит, рука немеет, но я не двигаюсь.

Он открывает глаза. Мутно, с трудом фокусируется на мне. Зрачки расширены, но уже реагируют на свет — печь горит, в избе светло.

— Ты здесь, — шепчет, губы потрескались, в уголках запёкшаяся кровь.

— Здесь, — отвечаю. — И ты здесь. Не дождёшься, не сбежишь.

— Ты… топором… — он кашляет, морщится — повязка на культе натянулась. — Откуда ты умеешь?

— Импровизация, — усмехаюсь, чувствуя, как пересыхает во рту. — Врач без инструментов — не врач. Пришлось заменить скальпель на топор. Не рекомендую, баланс ужасный, и тяжело слишком.

Он смотрит на меня долго. В его глазах — что-то новое, чего я раньше не видела. Не боль, не усталость. Уважение. Благодарность. Нежность.

— Ты плакала, — говорит, поднимая правую руку. Пальцы дрожат, но он касается моей щеки — проводит по скуле, по мокрой дорожке.

— Нет. Кровь. Или дым. В избе надымлено, у тебя галлюцинации.

— Дым не пахнет солью, — он слабо улыбается. — Ты боялась за меня. Это видно.

— Я боялась, что ты умрёшь и мне придётся объяснять твоему отцу, — бормочу, отворачиваясь, чтобы он не видел мои глаза. — А потом он придёт и убьёт меня за то, что не спасла.

— Не придёт, — он качает головой, и светлые пряди падают на лицо. — Я живой. Ты меня спасла. Я запомню.

— Мы друг друга спасли, — поправляю. — Ты меня — от первой твари, когда она вцепилась в плечо. Я тебя — от остальных. Считается.

Он закрывает глаза, потом снова открывает.

— Ты… поцеловала меня? Когда я лежал без памяти.

— Что?

— Ты наклонилась. Я чувствовал. Твои губы на моих. Тёплые.

Внутри — жар. Сердце колотится где-то в горле, кровь приливает к щекам.

— Это не поцелуй. Это искусственное дыхание. Рот в рот. Медицинская процедура, когда человек не дышит. Я тебя откачала, а ты придумал себе невесть что.

— Медицинская? — он слабо усмехается. — Тогда повтори.

— Не повторяю. Ты дышишь сам. И дышишь хорошо, не придирайся.

— Жаль, — он закрывает глаза.

Через минуту засыпает. Дыхание ровное, глубокое, без хрипов. Я сижу, смотрю на него. Плечо болит, рука немеет, но я не ухожу.

Радосвета приносит новые тряпицы, серебро, мёд, ставит на стол. Молча.

— Плечо. Промой. Сейчас. Или я сама.

Смотрю на свою руку. Рубаха разорвана от плеча до локтя, когти оставили три глубокие полосы — параллельные, ровные. Кровь запеклась, но рана чистая — серебро в моей крови сделало своё дело, не дало инфекции. Края розовые, без гноя.

— Давай.

Снимаю рубаху, морщась от боли — ткань отдирается от раны с влажным звуком. Радосвета промывает плечо серебром — щиплет, жжёт, но терпимо. Я кусаю губу, чтобы не закричать. Накладывает повязку — умело, не хуже меня.

К утру в избе тихо. Люди расходятся по домам — пересчитывают потери, радуются, что никто не умер. Радосвета дремлет на лавке, подложив под голову тулуп. Велеслав спит, повязка на культе белая, чистая, только маленькое красное пятно проступает — капиллярное кровотечение, не страшно.

Я сижу у окна, смотрю на рассвет. Небо розовеет, сосны чернеют на фоне зари, пар поднимается от крыш — тепло выходит наружу. Северное сияние погасло, уступив место обычному утру, самому обычному, какого не было в этом мире уже много дней.

— Ты не спишь, — голос сзади. Велеслав открыл глаза, смотрит на меня.

— Не хочется.

— Боишься, что во сне придёт Стужа?

— Боюсь, что ты умрёшь, пока я сплю. И тогда моя работа пропадёт даром. Четыре операции за десять дней — это много даже для меня.

Он молчит, смотрит на потолок. Потом переводит взгляд на меня.

— Ты не боишься. Даже после всего. Даже после тварей, после крови. Ты не боишься.

— Боюсь. Очень боюсь. Но страх не должен мешать. Врач не имеет права парализоваться от страха. Иначе пациент умрёт.

За окном встаёт солнце — бледное, холодное, но светит. В избе тепло, пахнет дымом и кровью, но уже не страшно. Я сижу на лавке, смотрю на свои руки — в бинтах, в ссадинах, но живые. Они сделали сегодня то, чего не должны были уметь. Резали, шили, били топором.

Сегодня я рисковала. Не задумываясь. Не раздумывая. Увидела опасность — и бросилась. На тварь, на холод, на смерть.

В Москве я бы не бросилась. Вызвала бы охрану, полицию, скорую. Спряталась бы за спины коллег. Здесь бежала навстречу с горящей головнёй. Потому что там был ребёнок. Потому что там был он.

Велеслав засыпает. Я подхожу, поправляю повязку на культе — она немного сползла. Он не просыпается, но его правая рука сама находит мою, сжимает пальцы. Крепко, даже во сне.

Не отнимаю.

Сижу рядом, слушаю его дыхание. Ровное, глубокое. Живое.

Утро входит в избу, розовое, холодное. Я не сплю. Я жду. Не знаю чего — нового дня, новой твари, нового вызова.

Знаю только одно: я не сдамся. Судьба моя такая. Я всех спасаю. Любыми способами. Даже если для этого потребуется топор. Прямо как та добрая фея.

Глава 8. Кости говорят.

После нападения прошло пять дней. Велеслав поправлялся быстро — рана на культе затягивалась чисто, без воспаления, и он уже мог шевелить пальцами правой руки, не морщась от боли. Я меняла повязку каждое утро, проверяла швы, промывала серебряной водой. Он сидел смирно, как пациент, который привык к процедурам и перестал бояться. Иногда я ловила его взгляд — он смотрел на меня не отрываясь, долго, изучающе, и я отворачивалась первой. В Москве я бы подумала, что ему просто любопытно. Здесь я начинала понимать, что это что-то другое. Что-то, для чего у меня нет названия, потому что я запрещала себе даже думать о таких вещах.

Сегодня утром он появился раньше обычного — едва рассвело, небо за окном было серо-розовым, как операционная простыня после десятой стирки. Я только проснулась, пила взвар — голос уже не зависел от тепла, но привычка осталась, как память о том времени, когда я была немой без кружки, — когда дверь открылась и он вошёл, стряхивая снег с сапог. Снег. Первый снег в этом году лежал на его плечах, на волосах, таял и капал на земляной пол. В Москве я ненавидела первый снег — он быстро превращался в грязную слякоть, и город вставал в пробках. Здесь он был чистым, белым, нетронутым, и от этого казалось, что мир начинается заново.

— Одевайся теплее, — сказал с порога. — Пойдём. Ты должна кое-что увидеть.

— Куда? — спросила я, отставляя кружку.

— Увидишь.

Радосвета, которая возилась у печи, перехватила мой взгляд, кивнула. Она знала, куда он меня ведёт, но не говорила. Только сунула мне в руки овчинный тулуп, меховую шапку из лисы и варежки из грубой шерсти. Её единственный глаз блестел — то ли от любопытства, то ли от беспокойства.

— Вернётесь к вечеру, — бросила как приказ. — Не задерживайтесь. В лесу темнеет быстро, а в темноте даже я боюсь ходить.

Мы вышли. Лес встретил холодом и тишиной. Снег только припорошил землю — тонкий слой, белый, хрустящий под ногами, как накрахмаленная простыня. Ветер северный, колючий, забирался под тулуп, щипал щёки, нос, губы. В Москве в такую погоду я вызывала такси и сидела дома с чашкой чая и ноутбуком на коленях. Здесь — шла за одноруким княжичем неизвестно куда, и это почему-то не вызывало во мне страха. Только любопытство, разогретое странным предчувствием.

Он шёл быстро — широкие шаги, сапоги утюжат снег, оставляют глубокие следы, похожие на лунки во льду. Я едва поспевала, спотыкалась на корнях, путалась в длинном подоле шерстяной юбки. Несколько раз хватала его за рукав, чтобы остановился перевести дыхание. Воздух холодный, сухой, лёгкие щиплет, пар изо рта валит клубами, как из трубы паровоза.

На страницу:
5 из 8