Северная вишня
Северная вишня

Полная версия

Северная вишня

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

— Ты медленная, — заметил он без осуждения, даже с лёгкой усмешкой в уголке рта.

— Ты большой, — огрызнулась я, сгибаясь и упираясь руками в колени. — Я в этом теле недавно, не забыл? Ноги короче на десять сантиметров, лёгкие меньше, я не железная. В Москве я ходила пешком от метро до больницы и обратно, а здесь — по лесу, по сугробам, по кочкам.

— Железная, — он качнул головой, и снежинки посыпались с его волос. — Я видел, как ты рубилась с тварями. Ты железная. Просто медленная железная.

Не ответила. Идём дальше. Через некоторое время он замедлился, подстроился под мой шаг — специально, я заметила. Идём рядом, почти плечом к плечу. Расстояние между нами — сантиметров двадцать. Чувствую тепло его тела даже через тулуп, и это странно — такой огромный, а греет как печка. Ветер в соснах свистит на разные голоса, снег скрипит под сапогами. Запах смолы и прелой листвы — такой густой, что кружится голова. В Москве лес пах иначе — бензином от машин и шашлыками от пикников. Здесь — настоящий, дикий, первозданный. Пахнет звериной тропой и древностью, тысячелетиями, которые лежат под этим снегом.

Через час пути лес начал редеть. Сосны становились ниже, корявее, их ветви стелились по земле, как будто им тяжело держать спину. Потом они исчезли совсем. Началась тундра — низкорослые кустарники, кочки, редкие карликовые берёзки с кривыми стволами, похожие на старух с артритом. Небо стало огромным, серым, давило сверху, сливалось с горизонтом в мутной дымке. Тишина здесь была другой — не лесной, с шорохами и птичьими голосами, а пустой, вакуумной, как в операционной после того, как выключили аппараты. Только ветер гулял над землёй, поднимал сухой снег, кружил его в воздухе маленькими смерчами.

— Почти пришли, — сказал Велеслав, показывая рукой вперёд.

Впереди — кости. Вертикальные, как стены, белые и тёмно-коричневые, покрытые мхом и лишайником. Бивни мамонтов — каждый размером с меня ростом, изогнутые, гладкие от времени и ветра, как старый мрамор в заброшенной усадьбе. Черепа с пустыми глазницами смотрели в небо, и казалось, что они следят за нами — провожают взглядами, в которых нет ничего живого, но есть память. Рёбра образовывали арки, под которыми приходилось нагибаться, проходя через естественные коридоры.

В моём мире я видела мамонтовые кости в палеонтологическом музее — за стеклом, на бархатных подушечках, с табличками «Не трогать». Экскурсовод рассказывал о том, как жили эти животные, как вымерли, как их останки находят в вечной мерзлоте. Я слушала вполуха, думая о своём — о предстоящей операции, о невыученном билете. Здесь кости лежали так, как упали тысячи лет назад. Некоторые стояли вертикально — кто-то их поставил. Не природа. Люди. Те, кто жил здесь задолго до Радосветы, задолго до Велеслава, задолго до всех, кого я знаю.

— Лес Костей, — пояснил он, останавливаясь на краю. — Здесь захоронения древних. Никто не ходит сюда, кроме меня и колдунов. Люди боятся. Говорят, духи умерших охраняют это место.

— Почему привёл меня? — спросила я. Внутри — тревога и любопытство пополам, как перед сложной операцией, когда не знаешь, что найдёшь внутри, но знаешь — должен идти.

— Ты должна это увидеть, — он посмотрел на меня серьёзно, серые глаза почти сливались с небом. — Ты ищешь ответы. Они здесь. Я чувствую. И ты чувствуешь.

Мы пошли за ним по лабиринту. Тропа была размечена красной глиной — пятна на костях, стёртые, но видимые, если знать, куда смотреть. Без неё заблудиться — пара пустяков. Кости повсюду, они образуют стены и потолки, иногда закрывают небо целиком, и тогда становится темно, как в склепе. Звуки здесь странные — ветер свистит между костями, проходя через глазницы и трещины, создаёт низкий гул, похожий на пение. Местные говорят, это голоса умерших. У меня побежали мурашки по спине, но не от страха — от благоговения. Как в соборе, только собор этот сложен из смерти.

Велеслав остановился перед огромным черепом — больше всех остальных, размером с мою избу. Череп Праматери, как он его назвал. Внутри — вырезанные знаки, руны, покрывавшие кость изнутри, как паутина, как вены на старческой руке. Он посмотрел на меня, отступил в сторону, давая дорогу.

— Можешь прочесть? — спросил.

Я подошла ближе. Внутри черепа было темно, но руны светились — слабо, молочным светом, пульсировали, как живое сердце. Мерно, спокойно. В моём мире я бы сказала «фосфоресцирующие бактерии» или «химическая реакция с участием фосфора». Здесь — магия. Чистая, древняя, пугающая. Я чувствовала её кожей — покалывание в кончиках пальцев, как от статического электричества, только глубже, словно кто-то трогает мою душу.

Всмотрелась в знаки. Они не были похожи на древнеславянские — те я видела в книгах по истории, замысловатые, с чертами и резами, похожие на вязаные узоры. Эти — проще, быстрее, словно писала рука, привыкшая к шариковой ручке и рецептурным бланкам. Смесь латиницы и кириллицы, быстрая скоропись, почти стенография. И я узнала этот почерк. С детства. С того самого момента, как научилась писать. Потому что это был мой почерк. Те самые «а» с хвостиком вверх, «т» с перекладиной посередине, точка выше строки — всё это я выводила в школьных тетрадях, в студенческих конспектах, в историях болезней.

«Та, кто придёт по железной нити, вспомнит. Ты — не первая. И не последняя. Открой Древо в ночь Карачуна, и Стужа отступит. Забудь любовь — или потеряешь мир».

Я прочитала вслух, тихо, почти шёпотом. Голос дрожал — не от холода. Глаза щипало, наворачивались слёзы, нос закладывало, как перед приступом аллергии. Я узнавала каждую букву, каждую чёрточку, каждое нажатие — где рука давила сильнее, где слабее. Это моя рука. Мой характер. Моя манера писать. Этому нельзя научиться — это врождённое, как отпечатки пальцев или рисунок радужки.

— Это моё, — прошептала я, касаясь пальцами рун. Кость под пальцами была тёплой, живой, пульсировала в такт моему сердцу. — Это я написала. Но когда? Я никогда не была здесь. В Москве я не вырезала руны на мамонтовых черепах. Я выписывала рецепты и заполняла истории болезней.

В тот же миг, когда пальцы коснулись кости, по левому запястью пробежал ток. Опускаю взгляд — старые ожоги, сморщенная белая кожа, начали светиться. Молочным, тусклым светом, как руны на черепе. Слабо, но явственно — нити, которые я считала просто шрамами, зажглись в ответ на древнее заклинание. Или на мою кровь? Или на то, что я наконец вспомнила?

— Златоцвета, — тихо сказал Велеслав. — Легендарная целительница, которая жила тысячу лет назад. Говорят, она умела воскрешать мёртвых. И что она приходила из другого мира. Как ты.

— Я не она, — я покачала головой, отступая на шаг. Пятка упёрлась в чей-то позвонок, я вздрогнула. — Я Аня. Анна Сергеевна Воронцова. Тридцать лет, травматолог, родилась в Москве. У меня есть паспорт, диплом, прописка в однокомнатной квартире на севере Москвы. Я не целительница из легенд.

— А душа? — он смотрел на меня в упор, не отводя взгляда. — Душа помнит? Не голова — душа. Та, что живёт под рёбрами, та, что заставляет тебя лечить, даже когда тебе страшно.

Я не ответила. Потому что внутри — странное чувство, будто я уже была здесь. Будто эти кости знакомы мне, как операционная после тысяч смен, как расположение инструментов на стерильном столе. Будто этот ветер, свистящий между рёбрами, я слышала много раз, в других жизнях, под другим небом. Будто эти руны — не чужие, а свои, родные, вырезанные моей рукой, моим ножом, моей болью.

Я снова протянула руку, коснулась рун. Они вспыхнули ярче — молочный свет стал почти белым, ослепил. Тёплые, почти горячие, как чашка свежего взвара. В голове пронеслись обрывки — лица, которых я не знаю, голоса, которых не слышала, страх, боль, а потом тепло и свет. Женщина в белом платке — та самая, из видения при падении. Мужчина с бородой, похожий на Велеслава, но старше, суровее. Девочка с косами — Милава? Нет, другая. С рыжими волосами и зелёными глазами. Они смотрят на меня, протягивают руки. И голос — не снаружи, а внутри: «Ты обещала. Вернись».

— Я писала это, — повторила я увереннее, убирая руку. Пальцы покалывало, как после долгой работы со скальпелем, когда слишком долго держишь инструмент. — Я помню, как вырезала эти знаки. Другой рукой. Другим ножом. Но помню. Кость была мягче, чем сейчас, свежая, я давила, и она поддавалась, как воск. Пахло жжёной костью и дымом. И я плакала. Потому что знала, что умру скоро. И что вернусь. И что снова умру.

Велеслав молчал, не мешал. Только смотрел внимательно, изучающе, как врач на пациента с редким диагнозом — ищет подтверждение своим догадкам.

Я обошла череп, посмотрела на другие кости. На одной из них, в самом центре лабиринта, на рёбрах, сложенных шалашом, — железная нить. Тонкий стальной трос, вплавленный в кость, как будто вырос из неё, как дерево из земли. Блестел даже в темноте — не ржавый, не старый. Словно его положили вчера. Или сегодня утром.

Я узнала. Такие тросы используют для тарзанок в парках аттракционов. Прочные, многожильные, из нержавеющей стали, держат тонну. Я читала этикетку перед прыжком — «максимальная нагрузка 1200 кг, срок службы 5 лет». И этот — мой. С того самого прыжка. Я узнала маркировку — белая полоска краски через каждые десять сантиметров, нанесённая заводским способом, с мелкими сколами по краям. Это моя верёвка. Та, что оборвалась. Та, что перенесла меня сюда.

В моём мире это просто трос — кусок металла, который можно купить в строительном магазине за несколько тысяч рублей. Здесь — портал. Дверь между мирами. Я не понимаю физику этого процесса. Технически, чтобы переместиться между мирами, нужна энергия, сопоставимая с ядерным взрывом. А здесь — просто обрыв верёвки. Или не просто. Или эта верёвка — не верёвка, а проводник для того, что Златоцвета построила тысячу лет назад.

— Меня позвали, — сказала я, беря трос в руки. Холодный, гладкий, металлический запах — железо и масло. Пальцы скользят по стальным жилам. — Не случайно. Я сама себя позвала. Или та, кем я была раньше. Златоцвета. Она построила это Древо, о котором говорят руны. Она создала портал. И я — её следующая жизнь. Её перерождение. Её шанс.

— Зачем? — спросил Велеслав. Голос тихий, почти благоговейный.

— Не знаю, — честно ответила я, вертя трос в пальцах. — Может, чтобы лечить Стужу. Может, чтобы спасти тебя. Может, чтобы забыть что-то, что нельзя помнить. Или чтобы вспомнить то, что забыла.

— Вспомнишь, — он кивнул. — Со временем. Всё вспомнишь.

Сзади — шорох. Я обернулась. Из-за ребра мамонта, пригнувшись, выглядывала Милава. Глаза испуганные, круглые, как плошки, косички растрёпаны, на одной — тряпичная лента развязалась и болтается. Лапти мокрые, на щеке — грязь и сухой мох. Она замерла, как мышь перед котом.

— Ты зачем здесь? — строго спросила я, чувствуя, как внутри поднимается гнев и страх. Она могла заблудиться. Замёрзнуть. Попасть в лапы зверя. Или хуже — наткнуться на то, что не предназначено для детских глаз.

— Я… я хотела помочь, — прошептала она, опуская голову. Голос дрожал — то ли от холода, то ли от страха. — Ты ушла, а я подумала, вдруг тебе нужна будет помощь. Раны перевязывать или ещё что. Я умею. Я смотрела, как ты делаешь. И пошла за вами. Я умею тихо ходить, вы не слышали.

— Это опасно, — я подошла к ней, взяла за плечи, посмотрела в глаза. — Лес Костей — место силы. Здесь можно потеряться навсегда. И не в прямом смысле — душой потеряться. Не смей больше.

— А ты не смей уходить без меня, — она надула губы, но в глазах — страх и обида, и слёзы на ресницах. — Я теперь твоя ученица. Ученицы ходят за учителями. Это закон.

Велеслав усмехнулся — уголок рта поднялся вверх.

— Упрямая девчонка, — сказал он. — Как ты. Яблоко от яблони недалеко падает.

— Она не моя дочь, — отрезала я.

— По духу — дочь, — он покачал головой, и снег посыпался с волос. — Ты её мать. Та, кто учит, кто защищает, кто не бросает. Это важнее крови.

Милава подбежала, схватила меня за руку. Ладошка холодная, грязная, но цепкая, пальцы впиваются в мои, как клещи.

— А что тут написано? — кивнула на руны, заглядывая в череп. — Про железную нить? Про Древо? Я хочу знать.

— Тебе рано, — сказала я.

— Вечно вы, взрослые, — она вздохнула с такой обидой, будто ей не одиннадцать, а сорок. — Ничего не говорите. Я же не маленькая. Я уже видела Стужу. Я видела тварей. Я не боюсь.

— Маленькая, — поправила я. — Поэтому слушайся и не лезь. Когда вырастешь — узнаешь.

Велеслав посмотрел на неё, потом на меня, потом на небо, которое уже начало темнеть с краёв.

— Надо возвращаться, — сказал он. — Скоро темнеет. А в темноте Лес Костей не прощает чужаков. И своих не всегда прощает.

Мы пошли обратно через лабиринт. Милава не отставала, задавала вопросы — что это за кости, кто здесь жил, почему руны светятся, почему черепа такие большие, почему Велеслав знает дорогу. Я отвечала коротко, думая о своём. Велеслав шёл впереди, широкий, сильный, однорукий. Повязка на культе белела в сумерках, снежинки таяли на его волосах, оставляя маленькие капли.

— Ты не ведьма, — вдруг сказала Милава, когда мы вышли из Леса Костей. — Ты — как моя мама. Она тоже умела лечить. Травами, заговорами. И её убили, когда я была маленькая.

Я остановилась, посмотрела на девочку. В её глазах — боль, которую она прятала за дерзостью и любопытством. Потеря матери, о которой она не говорила вслух.

— Как её убили? — спросила я тихо.

— Не знаю, — Милава покачала головой. — Я маленькая была. Помню только, что она ушла за травами и не вернулась. А потом пришли люди с факелами, сказали, что она колдунья, и сожгли её избу. Мы с папой убежали в лес. Потом пришли сюда.

Она смотрела на меня снизу вверх, и в её взгляде было нечто большее, чем детская благодарность.

— Ты не ведьма, — повторила она. — Ты просто лечишь. Как мама. Только не травами, а ножом и серебром.

— Да, — я обняла её, прижала к себе. Худенькая, костлявая, пахнет дымом и лесом. — Я просто лечу. И ты научишься.

Она кивнула, уткнулась носом мне в живот. Я погладила её по голове.

Велеслав смотрел на нас, молчал. В его глазах — что-то тёплое, чего я раньше не видела.

К вечеру мы вернулись в святилище. Снег шёл сильнее, белые хлопья кружились в воздухе, оседали на крышах, на частоколе, на спине Велеслава. Радосвета встретила у ворот, окинула нас взглядом — всех троих.

— Ужин готов, — сказала. — Мойте руки. Милава, иди переодевайся, ты мокрая. Простынешь — Ане лечить.

— Я не замёрзла, — возразила девочка.

— Я сказала — переодевайся, — Радосвета строга, но в голосе — забота.

В избе было тепло, пахло щами и свежим хлебом. Милава прижалась ко мне, уткнулась носом в живот, пахла лесом и дымом и немного потом. Я погладила её по голове, путаные волосы, тощие косички. Внутри становилось спокойнее. Теплее.

— Завтра начну учить тебя травам, — сказала я. — Но сначала — выучить, какие нельзя трогать. Ядовитые опаснее зверей.

— А я не боюсь, — она нахмурилась.

— Это плохо. Бояться надо. Страх заставляет быть осторожной. Врач без страха — труп. И его пациенты — тоже.

Она посмотрела на меня, кивнула. Взрослая не по годам.

Велеслав сидел на лавке, смотрел на меня. В его взгляде было что-то новое, чего я не могла прочитать. Не боль, не усталость, не благодарность. Что-то более глубокое, тёплое, пугающее.

— Ты завтра придёшь? — спросила я, не глядя.

— Приду, — ответил он. — Куда я денусь. Ты меня к себе привязала. Не ниткой — серебром.

— Лечила, — поправила я. — Не путай.

— Не путаю, — он усмехнулся. — Я знаю, что говорю.

Мы ужинали молча. За окном темнело, северное сияние разливалось зелёным, текло по небу, как краска по воде. Я смотрела на него и думала о рунах, о тросе, о том, что я — не первая и не последняя. О том, что Златоцвета была здесь до меня, страдала, любила, теряла. И что после меня будет кто-то ещё.

Но сейчас я здесь. Я живу, дышу, лечу. Я вижу этот свет, этот снег, этого человека. И я не хочу забывать. Ничего.

— Ты чего задумалась? — Милава потянула меня за рукав.

— Ничего, — я погладила её по голове. — Ешь давай. Каша стынет.

Она вернулась к еде, громко чавкала. Велеслав смотрел на меня ещё минуту, потом перевёл взгляд на огонь. Печь потрескивала, дрова стреляли смолой.

Первый раз за долгое время я чувствовала, что могу остаться здесь. Не потому, что некуда бежать. А потому, что хочу.

Глава 9. Первая невеста

Десять лет назад. Южное княжество. Кремль на высоком холме, стены дубовые, рубленые, с башнями по углам. Внутри — терем князя, двухэтажный, с резными наличниками, крытый тёсом. На площади перед теремом — столы для свадебного пира. Готовятся три дня. Пекут караваи, солят мясо, точат ножи. Княжич Велеслав ждёт свою невесту.

Милана. Ей двадцать, ему двадцать два. Она красивая — волосы рыжие, как листья осенью, глаза зелёные, как мох у ручья, голос звонкий, смех колокольчиком. Её любят все — от малых детей до старых ведуний. Она умеет петь, плясать, утешить плачущего ребёнка, уговорить упрямого коня. Велеслав любит её с детства — они росли вместе, их отцы дружили, сосватали их, когда им было по десять. Я слушаю его рассказ и представляю эту девушку. Рыжие волосы, зелёные глаза. В Москве я таких не встречала — или не замечала, занятая своими пациентами и операциями. Интересно, если бы я осталась в своём мире, вышла бы замуж? Скорее всего, нет. Я даже не помню, когда была на свидании в последний раз. Только смены, пациенты, кофе в пластиковых стаканчиках.

Утро свадьбы. Небо чистое, солнце светит — редкость для этих земель, где небо обычно серое, низкое, давящее, как потолок операционной. Велеслав стоит у алтаря в белой рубахе, расшитой серебром. Ждёт. Сердце колотится — не от страха, от счастья. Он смотрит на дверь, откуда должна выйти Милана. Думает: «Сегодня мы станем мужем и женой. Никто нас не разлучит». Милана идёт по ковру, улыбается, в руках — букет полевых цветов. Гости шепчутся: «Какая красивая пара», «Боги благословили их», «Княжич счастлив».

Она доходит до алтаря. Он берёт её за руку. Пальцы тёплые, чуть дрожат. От неё пахнет летом — мёдом, травой, чем-то сладким. Я вдыхаю этот запах вместе с ним — хотя знаю, что его нет, что это просто слова. Но я чувствую, как он тогда был счастлив. Как верил, что всё будет хорошо. Как ошибался.

— Не бойся, — шепчет он. — Я с тобой.

— Не боюсь, — отвечает она. — С тобой я ничего не боюсь. Даже смерти.

Жрец начинает обряд. Читает молитвы, связывает их руки лентой — красной, шерстяной, чтобы связь была крепкой. Велеслав смотрит на Милану — она прекрасна, её глаза блестят, щёки розовые, губы улыбаются. Он думает: «Это самый счастливый день в моей жизни. Я запомню его навсегда».

А потом небо темнеет. Не постепенно — резко, будто кто-то накрыл солнце чёрным плащом. Ветер стихает, воздух становится плотным, тяжёлым, холодным. Люди на площади замирают, смотрят вверх. Кто-то крестится, кто-то шепчет молитвы древним богам. Дети плачут, женщины хватают их на руки.

Стужа.

Она приходит не как ветер и не как снег. Она приходит как дыхание — ледяное, мёртвое, беззвучное. Воздух превращается в иглы, они впиваются в кожу, в глаза, в лёгкие. Люди падают, хватаются за горла, за сердце. Кто-то кричит, кто-то молится, кто-то просто застывает с открытым ртом. В Москве я видела такое только в кино — массовые сцены паники. Здесь это реальность. Здесь люди умирают не от пуль и не от ножей, а от холода, который приходит из ниоткуда.

— Бегите! — орёт жрец. — В избы! Спасайтесь!

Но поздно. Стужа уже здесь. Она течёт по земле белым туманом, замораживает всё, к чему прикасается. Трава хрустит под ногами, превращаясь в лёд. Деревья покрываются инеем за секунду. Камни трескаются от холода. Люди замирают в неестественных позах, и их лица покрываются тонкой ледяной коркой. Я представляю это — и внутри становится холодно. Не от ветра, от осознания: в этом мире смерть может прийти в любую минуту. И никто не успеет вызвать скорую. Никто не сделает укол адреналина. Никто не проведёт реанимацию.

Милана сжимает руку Велеслава. Её пальцы становятся холодными, но она не отпускает.

— Беги, — шепчет. — Я задержу её.

— Что? — он не понимает. Голос не слушается, слова застревают в горле.

— Уходи! — она вырывает руку, отталкивает его с силой, которой он от неё не ожидал. — Я задержу! Уходи, спасайся! Не дай ей забрать нас обоих!

— Милана, нет!

Она выбегает навстречу Стуже. Раскидывает руки в стороны, будто хочет обнять её, остановить грудью, закрыть собой. Её платье развевается, рыжие волосы летят по ветру. Велеслав бежит за ней, но не успевает. Стужа накрывает Милану — и она застывает. За секунду. С открытыми глазами, с протянутыми руками, с улыбкой, которая не успела сойти с губ. Лёд покрывает её кожу, волосы, одежду. Она превращается в статую. Красивую, страшную, мёртвую.

Велеслав кричит. Кричит так, что лопаются сосуды в горле, изо рта идёт кровь. Хватает топор — чей-то, брошенный на земле кем-то из охраны. Бьёт по льду. Ледяная крошка летит в лицо, режет щёки, оставляет глубокие царапины. Бьёт снова и снова, пока топор не выскальзывает из рук — потому что его левая рука тоже застывает. Лёд поднимается от пальцев к запястью, от запястья к локтю. Он не чувствует боли — только холод, который пожирает его заживо, поднимается выше, к плечу, к сердцу.

Кто-то хватает его сзади, оттаскивает. Он вырывается, падает, ползёт к Милане на коленях, оставляя кровавые следы на замёрзшей земле. Но Стужа уже ушла — так же внезапно, как пришла. Оставила после себя мёртвую тишину, иней на деревьях и ледяную статую девушки в свадебном платье. И его руку — мёртвую, чёрную, которую уже не спасти.

Велеслав сидит перед ней три дня. Не ест, не пьёт, не спит. Смотрит на её застывшее лицо, на открытые глаза, на улыбку, которая не успела сойти с губ. Ему кажется, что если он будет сидеть достаточно долго — лёд растает. Если он будет верить — она оживёт. Если он не отойдёт — Стужа вернётся и заберёт и его, и они будут вместе навсегда.

На третий день приходит отец — южный князь, сухой, жёсткий, с седой бородой, с холодными глазами, в которых нет жалости. Смотрит на сына, на статую, на чёрную от крови и мороза руку, которую уже не спасти.

— Увезите его, — говорит страже. — Отрежьте руку, перевяжите. И увезите на Север. Подальше. Чтобы я его не видел. Чтобы он не позорил род.

Велеслав не сопротивляется. Его поднимают, тащат в телегу. Он смотрит на Милану до последнего — пока она не скрывается за поворотом дороги. Её лицо — спокойное, красивое, ледяное — снится ему потом десять лет.

Её статую не трогают. Она остаётся стоять на площади перед теремом. Лёд не тает — ни в жару, ни в холод, ни под дождём, ни под солнцем. Говорят, Стужа забрала её в своё сердце, а здесь оставила только оболочку. Пустую, красивую, ледяную. Говорят, она ждёт своего часа. Говорят, она ещё вернётся.

Велеслав не возвращается в южное княжество уже десять лет. Иногда ему снятся сны — Милана стоит перед ним, протягивает руки, зовёт. Он просыпается с криком, в холодном поту, и культя болит так, будто её отрезали только вчера. И снова засыпает — чтобы снова увидеть её.


Аня сидит на лавке, слушает. Велеслав рассказывает сухо, коротко, будто читает отчёт о проделанной работе. Но я вижу — его пальцы сжимают край стола так, что костяшки белеют, а дерево, кажется, вот-вот треснет. Культя дёргается — нервный жест, который он не может контролировать, хотя прошло уже десять лет. Голос ровный, но в нём — боль, которую он не может спрятать. В Москве я слушала такие рассказы от пациентов. Они говорили о потерях — о детях, которые умерли у них на руках, о мужьях и жёнах, которые ушли и не вернулись. У них были такие же глаза — пустые, затравленные, с надеждой, которую они сами не признают. Я слушала, кивала, подписывала направления к психологу. А здесь нет психолога. Есть только я и мои руки.

— Я винил себя, — говорит он, глядя в огонь. — Думал, если бы я был быстрее, сильнее — спас бы. Если бы не стоял как дурак у алтаря, а побежал раньше. Если бы топор был острее. Если бы я не замер на месте, когда она выбежала. Если бы я держал её крепче. Если бы я крикнул раньше.

— Ты не мог её спасти, — тихо отвечаю я. — Стужа сильнее одного человека. Даже очень сильного. Даже такого, как ты.

— Мог, — он качает головой. — Должен был. Я её жених. Я обещал защищать её. Клялся перед богами. И не защитил.

— Ты винишь себя. Думаешь, если бы ты был сильнее — спас бы.

— Да, — он не отводит взгляд от огня. — Каждый день думаю. Каждую ночь. Даже когда не думаю — она приходит во сне и напоминает.

Вспоминаю свои потери. Бабушку, которая умерла у меня на руках от рака поджелудочной. Я была на первом курсе, ничего не умела, даже обезболивающее не могла подобрать правильно. Сидела у её кровати, держала за руку, и чувствовала, как пульс становится слабее, реже, пока не останавливается совсем. И тоже винила себя. Думала: если бы я училась лучше, если бы поступила раньше, если бы заставила её пойти к врачу не полгода назад, а год — может, успели бы. Может, она была бы жива. Эта боль не уходит. Она просто затихает на время, а потом возвращается. Как его боль.

На страницу:
6 из 8