
Полная версия
Опер Сомов: Чужая смена
— Какую полку? — спросил я.
— Любую! — Она даже руками развела. — Мне всё равно, какую. Верхнюю, среднюю. Чтобы одна — и вся моя.
— Тогда так. — Я отложил вилку. — Сегодня не буду, и не потому, что «потом». Потому что у меня одна рука, а в шкафу — лыжи, чемодан и то, чего я даже не помню, что там лежит. — Это, между прочим, была чистая правда. — Как плечо даст поднять — в тот же день. Не в выходные — в тот же день. И это не «в августе».
— Врач сказала — ничего тяжёлого.
— Полка лёгкая. Её-то я подниму.
— Полка — да, — сказала Вера. — А то, что на ней, — нет.
— Тогда ты снимаешь, я командую.
— Нет уж. — Она встала, собрала тарелки. — Ты обещал — ты и снимай. Я подожду. Я ждать умею, я на автобазе работаю. — И, уже у раковины, не оборачиваясь, другим голосом: — Я запомнила, Коля. Я всё запоминаю, ты знаешь.
— Знаю, — сказал я. — Сделаю.
Она кивнула в раковину. Больше мы к этому не возвращались. Она мыла посуду, я допивал чай — без сахара, и она на это уже ничего не сказала, только ложку убрала со стола, — и я поймал себя на том, что мне нравится этот дом. Стул с кофтами, тополь, ложка в морозилке, «претензия будет в следующий раз». Я не знал, чей это дом — его или уже мой. Но полку я ей освобожу. Это было первое, что я здесь пообещал сам.
В дверь позвонили в девять без пяти.
Виктор Ильич стоял на площадке в другом пиджаке — сером, старом, явно из тех, что держат «на дачу», — с левой рукой на косынке через шею, и был не такой серый, как вчера, но и не розовый.
— Живой, — сказал он, оглядев меня. — Куртка та же?
— Другой нет.
— Ну и ладно. У нас с тобой сегодня вид, как у двух погорельцев. Пошли. — И на лестнице, спускаясь боком, чтобы не задеть рукой перила: — Надя пиджак не простила. Руку — простила, а пиджак нет. Сказала: «Ты бы ещё в свадебном пошёл». Я, между прочим, не в свадебном был, я в том, который она сама на прошлый праздник… — И махнул здоровой рукой. — Не важно.
Мы шли пешком. Он — потому что близко; я — потому что не знал, куда идти, и шёл рядом, чуть позади, как ходят с тем, кто знает дорогу. Улицы при свете были такие же, как ночью, только с людьми: двухэтажные дома, вывески буквами по железу, женщина с бидоном, мальчишки с портфелями, грузовик с открытым бортом, из которого пахло хлебом. Я смотрел на всё это, как смотрят на город, в котором предстоит работать: где что, откуда куда видно, где сворачивают. И ни разу не сказал вслух ничего из того, что думал.
Отдел был двухэтажный, с дежурной частью сразу за дверью — окошко, барьер, сержант за барьером, — и с лестницей, стёртой посередине. Меня здесь знали. Сержант кивнул — «Николай Палыч», — кто-то на лестнице сказал «Коль, слыхал, ну ты дал», и я ответил «нормально» — на всё это можно было отвечать «нормально», это я понял быстро. Виктор Ильич шёл впереди и вёл, не оборачиваясь, и это было единственное, что мне сейчас требовалось от напарника.
Руднев сидел за столом у окна, в форменной рубашке без кителя, майор — по погонам на спинке стула, где висел китель. Лет под пятьдесят, сухой, седоватый, стриженный коротко, с лицом, на котором ничего не было написано, потому что писать он на нём, видимо, давно разучился. На столе — телефон, папка, чернильный прибор; на стене — тот, кому положено быть на стене в таком кабинете. Он посмотрел на нас, как смотрят на двух людей, которых уже видел в рапорте.
— Садитесь. Кравцов, рука?
— Зашили. Работает.
— Сомов, плечо?
— Ушиб. Выше головы поднимается.
— Уже проверяли?
— С утра.
— Хорошо. — Он помолчал ровно столько, чтобы стало ясно, что здоровье кончилось и началось дело. — Мазин у нас с вечера, оформлен, сидит. Кулаков по адресу не ночевал, участковый был в полночь и в шесть. Соседи говорят — не видели с воскресенья. Дежурный передал по городу, вокзал и автостанция предупреждены. Это то, что сделано без вас. Теперь то, что без вас не сделается. — Он посмотрел на меня. — Кравцов вас хвалил. Сказал: «Не полез». Я его давно знаю, Сомов. Он это слово в похвале употребил впервые.
— Я тоже к этому не сразу пришёл, — сказал я.
Что-то в лице у Руднева двинулось — не улыбка, сдвиг на одну черту, — и вернулось на место.
— Дальше будет проще, — сказал он. — Или сложнее. Посмотрим. Лидия Андреевна.
Она вошла, видимо, ждала за дверью или шла по коридору — в форме, капитан, с папкой под мышкой, тридцати с небольшим, с волосами, убранными так, чтобы не мешали, и с лицом человека, который сегодня уже успел с кем-то поговорить и остался этим разговором недоволен. Она кивнула Виктору Ильичу — «Виктор Ильич», — и мне — «Сомов», — и села, не спрашивая куда.
— Белова ведёт дело, — сказал Руднев. — Всё, что по магазину, — её. Всё, что по Кулакову, — ваше с Кравцовым. Мазин — её, вы с ним говорите только о Кулакове и только через неё. Лидия Андреевна, что он говорит?
— Много, — сказала Белова. — Ночью — дежурному, утром — мне. Говорит, что нож принёс «попугать, если что». Это его слово, «попугать». Говорит, что Кулаков позвал его «зайти в магазин, забрать своё». «Своё» — тоже, если верить Мазину, слово Кулакова. Что именно «своё», Мазин не знает или не говорит; я думаю — не знает, ему это было неинтересно, ему было интересно, что позовут. Кулаков сказал: продавщица его знает, пустит, дело на пять минут. Продавщица не пустила. Пока он её уговаривал, она позвонила. Дальше вы знаете лучше меня.
— Она позвонила при них? — спросил я.
— Она говорит — ушла в зал «за ключами» и позвонила оттуда. Они ждали во дворе. Кулаков ждал — он был уверен, что уговорит. — Белова посмотрела на меня. — Это её слова: «был уверен». Не моя оценка.
— Он два раза смотрел в дверь, — сказал я. — Не на дверь — в дверь, в проём, туда, в подсобку. Пока Мазин с ножом ходил, он смотрел не на нож. И когда уходил — ещё раз. Как смотрят на своё, оставленное не там.
— В дверь или на дверь?
— В дверь.
— Это разные вещи, — сказала Белова, — и я вас за это спрашиваю не из вредности. Взгляд — ваше наблюдение. Что там у него «своё» — ваша версия. Я вашу версию в дело не положу, пока не увижу, что там. Ночью двор, дверь, приёмку и зал осмотрели. Заведующая заявила, что кладовые под её замками, ключи у неё, недостачи не видит. Открывать ночью не стали.
— Не с чего было, — сказал Виктор Ильич.
— Не с чего было, — согласилась она, не глядя на него.
— А с чего будет? — спросил я.
— С основания. — Она закрыла папку. — Если появится — я осмотр назначу в тот же день. Взгляд к делу не подошьёшь, Сомов. Я бы и рада.
— Я тоже видел, — сказал Виктор Ильич.
— Значит, взгляд видели двое. — Белова наконец повернулась к нему. — А в кладовой не был никто. Виктор Ильич, я не спорю, что вы видели. Я спорю, что этого достаточно.
Он наклонил голову — не соглашаясь, а принимая, — и я подумал, что эти двое спорят не первый год и что мне в этом споре пока делать нечего.
— Версию я понял, — сказал Руднев. — Сейчас вы куда?
— В магазин, — сказал я. — При свете. Поговорить с продавщицей ещё раз — вчера она говорила при ноже.
— Идите. Если будет, за что взяться, — сюда, дам людей. Если не будет — тоже сюда, будем думать, куда он делся. — Он уже взял трубку, но не поднял. — И, Сомов. Куртку смените. У вас вид, как будто вас уже допросили.
* * *
Магазин при свете оказался угловым, с длинной вывеской по железу, с двумя витринами, в одной — кастрюли и утюг, в другой — приёмник на подставке, гитара и глобус; внутри — три отдела, прилавки, запах олифы и мыла; в дальнем, хозяйственном, — весы с гирями, и за ними Нина. В халате, с волосами под косынкой, отпускала мужику гвозди — на вес, в кулёк, — и, увидев нас, не бросила гвозди, а довесила, приняла деньги и выбила чек. Потом только подняла глаза.
— Пришли, — сказала. — Я двор с утра мыла. Ящики починять некому: грузчика-то нет, а второго не дали. Заведующая с шести на ногах. Как рука, Виктор Ильич?
— Работает. — Он показал косынку. — Вы как?
— Работаю, — сказала Нина. — А что мне.
Это было сказано так, что сесть и пожаловаться она бы не согласилась, даже если бы кто-нибудь и предложил. Виктор Ильич и не предложил. Он облокотился здоровой рукой на прилавок, как облокачиваются покупатели, и стал говорить — не о деле, о булочной.
— У меня, Нина, была на Речной булочная. Давно, вы ещё, наверное, в школу ходили. И была там тётка на кассе — хорошая тётка, все её знали. И грузчик у них муку выносил. Понемногу, мешок в неделю. Она видела. И молчала — не потому, что в доле, а потому что боялась: скажу — спросят, откуда знала, почему раньше не сказала, а не сказала — так, может, обойдётся. Полгода молчала. А когда его взяли, ей и сказали: знала. Потому что молчала. Вот я к чему…
— Вы к чему? — спросила Нина. — Что я вам сейчас чего-то не говорю?
— Я к тому, что если есть что — лучше сейчас.
— Виктор Ильич. — Она положила обе руки на прилавок. — Я вам вчера всё сказала при ноже. Я вам сказки не буду слушать про тётку с Речной, я не девочка. Я вам про замок хочу сказать, а вы меня булочной перебили.
Виктор Ильич выпрямился. Я тоже.
— Про какой замок?
— Вы вчера спросили: под чьим. Я сказала: под заведующей. А ночью лежу и думаю: под чьим. У нас три кладовые. Две — при складе, там всё, там заведующая каждый день. А третья — дальняя, в конце коридора, за приёмкой, — туда никто не ходит, там сыро, там хлам. И замок на ней — Стёпин. — Она сказала «Стёпин», и ей это, видно, не понравилось, и она поправила: — Кулаков повесил. В августе. Я сама видела: пришёл с замком, новым, с пробоем, и повесил, и сказал — заведующая велела, сырость, чтоб не лазили. Я и не лазила. Чего мне там. А сегодня утром я у заведующей спросила: вы велели? Она говорит: какой замок? Она про него не знала. Она думала — это старый, наш. — Нина посмотрела на нас по очереди. — Я вам это сама говорю. Вы запишите, что сама. А то потом скажут: Лосева знала, Лосева молчала. Я не молчала. Я вчера при ноже стояла с гирей, вы видели.
— Видел, — сказал Виктор Ильич. — Запишу, что сама.
— Его когда уволили? — спросил я.
— В конце августа. За прогулы — заведующая ему давно грозила, он и не приходил по три дня. А замок — раньше. Недели за две. — Она подумала. — Он тогда как раз при приёмке был, партия пришла, культтовары, — их через наш двор возят, у зала подъезда нет.
— Какая партия?
— Не знаю я. Не мой отдел. Коробки. Я гвоздями торгую.
Коридор за приёмкой был тёмный, узкий, с лампочкой, которая не горела, и кончался дверью — низкой, дощатой, крашеной в тот же зелёный, что стены в больнице. На двери — пробой, новый, с блестящими шляпками шурупов на старой краске, и в пробое — замок. Амбарный, тяжёлый, чёрный, тоже новый: на дужке ещё не было ржавчины. Я на него посмотрел и не тронул. Виктор Ильич — тоже.
— Не мы, — сказал он. — Белова. С понятыми, с заведующей, при свете. Иначе всё, что там, будет «нашли Сомов с Кравцовым, а кто туда положил — неизвестно».
— Знаю.
— Знаю, что знаешь. Я это себе сказал. — Он посмотрел на замок ещё раз. — С августа висит. Ночь простоит.
— Он вернулся сюда за «своим», — сказал я. — Если там что-то лежит, он это знает, и он знает, что мы теперь тоже знаем — или узнаем. Ночью двор пустой, Нина уйдёт домой.
— Руднев даст человека во двор, — сказал Виктор Ильич. — Я позвоню.
Он позвонил — от кассы, из зала, при покупателях, одной рукой, — сначала Рудневу, потом Беловой, и с Беловой говорил дольше. Я стоял рядом и слышал её голос из трубки — не слова, ритм: короткие, ровные фразы. Виктор Ильич повесил трубку и сказал:
— Завтра в девять. У неё сегодня два допроса и очная ставка, и она не будет их переносить из-за замка, который висит с августа. Её слова. Человек во двор — с восьми вечера. Тоже её слова: «Так и передайте Сомову, чтобы не ходил проверять сам».
— Я бы не пошёл.
— Она этого не знает, — сказал Виктор Ильич. — Она тебя знает другого.
* * *
Вечером Вера была дома — у неё был выходной, и она провела его так, как проводят выходной, когда накануне пришлось бежать к брату в больницу: перемыла всё, что моется, и выстирала то, что не мылось. Куртка моя висела на балконе, зашитая по боку крупным, злым стежком, — «носи, пока новую не выдадут, а лучше сам купи». Мы ели, и она рассказывала про автобазу — не про вчерашнее, а про то, что у неё там вообще: что механик, тот самый, который «садись, довезу», второй месяц обещает ей починить стул в диспетчерской, и стул качается, и она подкладывает под ножку график; что водители называют её «Вера Пална», а одному, молодому, она за это уже дала выговор, устно, и он теперь называет её «Вера Пална» ещё старательнее. Я слушал. Я, кажется, никогда в жизни так не слушал про чужой стул.
— Ты чего? — спросила она. — Ты слушаешь так, будто я тебе про Кулакова рассказываю.
— Про стул интереснее.
— Про стул, — сказала Вера, — интереснее всем, кроме механика.
Ложку она со стола так и не вернула.
* * *
Наутро, в девять, Белова пришла с двумя понятыми — дворником из дома напротив и женщиной из соседнего дома, обоим было велено смотреть и не трогать, — и с заведующей, полной женщиной с кольцом ключей на пальце, которая всю дорогу по коридору говорила «я не знала, я не знала» и, кажется, сама уже не понимала, кому. Виктор Ильич стоял у двери. Я стоял с ломиком — плоским, кованым, из хозяйственного отдела, Нина выдала под роспись, — и когда Белова сказала «снимайте», я подвёл его под пробой и налёг. Правой. Левая держала ломик за конец и больше ничего не делала; плечо всё равно сказало своё, но негромко. Шурупы были новые, а доска старая: пробой вышел из неё с сухим треском, с двумя щепками, и замок повис на нём, не открытый, целый. Белова забрала оба — пробой и замок — в бумагу. Дверь открылась внутрь, в темноту, и из темноты дохнуло сыростью, известью и картоном.
Виктор Ильич посветил фонарём.
Кладовая была шага три на четыре, с земляным, кажется, полом под досками, с полками вдоль стен — на полках вёдра, рулон толя, пачки чего-то слежавшегося. А в дальнем углу, от пола до плеча, ровно, как складывают люди, привыкшие складывать, — коробки. Картонные, одинаковые, с синим штампом на торце. Я подошёл. «ВЭФ-202». Приёмник. Я знал эту марку — не отсюда, из другой жизни: такие доживали век у стариков на дачах, со стрелкой, которая ходит по стеклу, и с городами на стекле. Здесь это был товар. Новый.
— Заведующая, — сказала Белова. — Это ваш товар?
— Наш… — Заведующая смотрела на коробки, и лицо у неё делалось тем, что бывает у людей, когда они понимают, что дальше будет долго. — Наш. Партия. В августе пришла. Он их разгружал. Я думала, они на складе. Они должны быть на складе…
— Должны, — сказала Белова. — Почему они здесь, а не на складе, и почему вы за месяц этого не заметили — это у нас с вами будет отдельный разговор. Не сейчас. — И взяла первую коробку сверху.
Она была тяжёлая — приёмник внутри, в промасленной бумаге, с паспортом под крышкой. Вторая — тоже. Третья, из-за первых, из середины стопки, — пошла в руках вверх, как пустая. Она и была пустая. Белова открыла: внутри — картонная вставка, смятая бумага и тонкая книжечка, паспорт, с заводским штампом и номером, вписанным от руки. Аппарата не было. Четвёртая — пустая. Пятая, шестая — я перестал следить. Белова снимала их одну за другой, ставила на пол в два ряда — полные к полным, пустые к пустым, — и пустой ряд рос быстрее. Она их пересчитала — это была её работа, не моя, — и записала, и понятые смотрели, как им было велено, а заведующая говорила «я не знала» уже совсем тихо, себе.
Я стоял и смотрел на два ряда. И то, что вчера было взглядом, а позавчера — «своим» из чужого пересказа, становилось у меня на глазах тем, чем было с самого начала.
— Это не налёт, — сказал я. — Позавчера — не налёт. Это — последний рейс.
Белова подняла голову.
— Смотрите, — сказал я. — Замок повешен в августе, при приёмке, до увольнения. Партию везли через двор, он разгружал. Часть коробок ушла не на склад, а сюда, куда никто не ходит, и на неё он повесил свой замок и сказал всем, что так велено. Никто не проверил: сыро, хлам. Дальше, пока он работал и ходил через этот двор каждый день, он выносил. Не коробками — аппаратами: коробку вскрыл, приёмник вынул, коробку поставил обратно, чтобы стопка стояла, как стояла. Паспорт ему не нужен, на толкучке паспорт не спрашивают. Вынес не всё. Потом его уволили: ключ от двора у него кончился, а ключ от замка остался. То, что здесь, он считал своим. Позвал Мазина, пришёл вечером, когда Нина одна, — на пять минут, забрать остальное. Нина не пустила. Мазин достал нож. — Я посмотрел на пустой ряд. — Вот эти уже не здесь. И это не один человек за пазухой. Это машина.
Тишина в кладовой стояла ровно столько, сколько нужно, чтобы каждый проверил это на себе.
— Это версия, — сказала Белова.
— Это версия.
— Кто вскрывал, кто выносил, когда и на чём — вы не видели. Замок повесил он, это показание продавщицы. Партию разгружал он — показание заведующей. Пустые коробки здесь — факт. Всё остальное между этими тремя точками — ваше. — Она замолчала и посмотрела на пустую коробку у себя в руках, на паспорт, на номер, вписанный синими чернилами. — Но номера — да. Номера я беру. У каждого аппарата свой, заводской, в паспорте и на шасси. Пустых коробок — столько же, сколько паспортов. Если они где-нибудь всплывут — в комиссионке, в мастерской, в скупке, у кого-нибудь на столе, — их можно узнать. Это не версия. Это то, с чем можно ходить.
— Я и пойду, — сказал Виктор Ильич от двери. — Не с номерами — с грузчиком. Где жил, с кем пил, у кого из его дружков машина или гараж. Приёмники — не мука, их в подвале не держат: нужно сухое, закрытое, своё. Я в этом районе давно, Лидия Андреевна; его самого не знал, но кого-нибудь из тех, с кем он пил, — знаю точно.
— Идите, — сказала Белова. — Остаток и коробки я изымаю, до вывоза — под постом, ключ у меня. — И, уже мне: — Сомов. Если найдёте машину — я хочу знать, кто её видел. Видел машину — или человека за рулём. Это, повторяю, разные вещи.
— Запомнил, — сказал я.
Она кивнула — коротко, как кивают тому, кому поверили ровно на столько, на сколько пока можно, — и вернулась к своим рядам.
Я вышел во двор. Он был при свете обыкновенный: ящики Нина составила заново, асфальт вымыт, тёмное пятно у стены всё-таки осталось — кровь с асфальта не смывается за один раз, это все знают, кто мыл. Ворота были закрыты. За воротами шла улица, за улицей — город, в котором я третий день и который знал ровно настолько, чтобы дойти от дома до отдела. Где-то в этом городе стояли — в гараже, в сарае, в чьей-то комнате под кроватью — приёмники с номерами из тех паспортов. И где-то в нём был человек, который вернулся сюда за своим, потому что ему было очень нужно. Такие не уезжают, не забрав. Такие приходят ещё раз — не сюда, так туда, где лежит остальное.
Надо было только понять — куда. И успеть туда раньше него.
Глава 3. Человек у гаражей
Два дня Виктор Ильич ходил, и я ходил за ним.
Не искал — ходил. Разницу я понял к вечеру четверга, когда мы в четвёртый раз за день пили чай, которого не хотели. Он ни у кого не спрашивал про Кулакова. Он приходил к человеку, у которого было своё — пивной ларёк у бани, сапожная будка на углу, окно вахтёрши в общежитии, где Кулаков жил до магазина, — и говорил про это своё. Что пиво нынче с водой. Что подмётки он бы и сам себе поменял, да рука. Что в общежитии опять не топят — и вахтёрша смеялась, потому что сентябрь. И где-то между подмётками и сентябрём Виктор Ильич говорил: «А Стёпа-то к вам заходит ещё?» — так, как спрашивают про общего знакомого, не про беглого. И человек говорил: не заходит. С воскресенья не заходит. А до того — заходил, и пил, и должен остался, и вообще, Виктор Ильич, если увидите, передайте…
Я стоял или сидел рядом и молчал. Так мы договорились ещё в четверг утром, на лестнице отдела: он знает, с кем говорить, я знаю, с какой стороны приходят неприятности. Он говорил. Я смотрел на дверь.
За два дня я узнал город так, как узнают, когда ходишь за тем, кто знает дорогу: не по названиям — по поворотам. Где за булочной сквозной двор, где кончается асфальт и начинается завод — кирпичная стена, потом забор из бетонных плит, потом трубы над ним и дым. Реку я увидел один раз, с горки, — серую, широкую, с мостом, — и Виктор Ильич сказал: «За реку нам не надо. Он не заречный».
Плечо к пятнице ходило. На повторном осмотре врач проверил движение и силу руки: ушиб оставался чувствительным под пальцами, но работе уже не мешал. Вера каждое утро смотрела из кухни, как я одеваюсь, словно принимала работу, и ничего не говорила. Пока.
В пятницу к обеду у нас было две вещи.
Первую дала Белова — в коридоре, на ходу, с папкой под мышкой, между двумя своими допросами: на Мазина записан «Москвич», старый, четыреста седьмой, серый; стоит у него во дворе под брезентом, она его смотрела — пустой. Вторую дал сварщик из литейки, Саня, с которым Кулаков пил у бани и который двадцать минут рассказывал Виктору Ильичу про свою «Яву», а потом, уже уходя, уже спиной, сказал: «А Стёпа? У Стёпы гараж есть. На полосе, за заводскими, где труба идёт. Машины нет, а гараж есть. Он туда мужиков водил, когда дома нельзя. Сыро там».
Сыро. Приёмники в сырости не держат. Но люди держат в сырости что угодно, если это своё и если больше негде.
— Пошли смотреть, — сказал он. — Смотреть, Коля. Не трогать.
— Я знаю.
— Знаю, что знаешь. Я себе.
Это у нас с ним уже стало присказкой, и мне это нравилось.
Полоса начиналась там, где кончались заводские кварталы: пятиэтажки, потом двухэтажные, бревенчатые, потом пустырь с одной дорогой через него, и за пустырём — вдоль бетонного заводского забора — гаражи. Два ряда, лицом друг к другу, а между ними проезд — узкий, разбитый, в колеях, с лужей посередине, которая, судя по цвету, не высыхала никогда. Боксы кирпичные, боксы из ржавого железа, боксы из того и другого; ворота крашены в бурый, в зелёный, в никакой. Ряд, что справа, стоял спиной к заводскому забору; ряд слева — спиной к пустырю. Полоса шла вдоль забора и вместе с ним, далеко впереди, поворачивала — куда, отсюда было не видно.
И — люди. Пятница, шестой час; ворота открыты через одни, из ворот торчат ноги и спины; на табуретках сидят и курят; из чьего-то приёмника — футбол; пахнет бензином, горелым маслом и откуда-то жареным луком. Полоса жила своей жизнью, и жизнь эта была мужская, вечерняя, с закрытыми от улицы воротами.
Мы остановились у въезда — ворот там не было, два столба и остатки шлагбаума, — и я посмотрел вдоль проезда. Он был прямой, как коридор. Одна линия глаз до самого поворота.
— Если он здесь, — сказал я, — он нас увидит раньше, чем мы его. Тут всё на просвет. Двое чужих у въезда — это видно с любого табурета.
— Видно, — согласился Виктор Ильич.
— И если он рванёт — я пойду, а вы нет.
— А я и не собираюсь. Мне бегать не велено. — Он поднял левую; косынку он снял ещё в четверг, но руку носил так, будто косынка осталась, — согнутой, у груди, в рукаве, под которым угадывалась повязка. — Ты вот что пойми. Тут у каждого своё за железом, и не у всех это машина. У кого ворованный бензин, у кого — про что жена не знает, у кого просто он сам, чтоб никто не видел. Мы придём и спросим про Стёпу — половина ворот закроется, а вторая половина скажет «не знаю», и это будет правда, потому что они захотят не знать. Дай мне. Я не буду спрашивать про Стёпу.
— А про что?
— Про машины. Тут больше ни про что не спрашивают. — Он посмотрел на меня. — А ты стой. Так, чтоб я тебя видел, а они — не очень. Не рядом со мной, чуть в стороне. Смотри на проезд. Если кто пойдёт быстро — не окликай, просто иди за ним. Если побежит — тогда твоё.
— А если он сидит вон там за воротами и слушает?
— Тогда ты его увидишь раньше меня. На то ты и стоишь. — Он помолчал. — И вот ещё что. Не спрашивай никого ни о чём. Ты с людьми говоришь, как будто у тебя время кончается.






