
Полная версия
Дом Чёрной Луны
Глава 6 Первая нить
Старейшины так и не поднялись дальше первого движения. Зал замер на полушаге: кто-то привстал, кто-то взялся за спинку стула, и все так и остались в этих позах. Тревога последних секунд осела разом и выхода не нашла. Развязка наступила быстрее, чем я рассчитывал, и без единого удара с чьей-либо стороны.
— Достаточно, — сказал кто-то. Голос я узнал не сразу: Агафон Захарович. Он стоял между мной и Виктором — успел раньше, чем тот поднялся на ноги, и откуда он там взялся, я не видел. — Виктор, ты спровоцировал столкновение на глазах у всего совета. Арсений защищался. На этом инцидент закрыт — если, конечно, ты не хочешь официально оформить его как вызов, со всеми вытекающими формальностями и рисками для тебя лично.
Вызова Виктор не хотел: лицо у него сменилось за секунду, злость ушла под кожу и осталась только в челюсти. Он буркнул что-то невнятное — на извинение не тянуло, но и угрозы в этом не было — и дал кому-то из своих увести себя. На пороге обернулся. Взгляд обещал, что разговор не закончен, а только отложен.
Голод стихал медленно. Он отступал, возвращался и снова отступал, и каждый откат я считал по горлу: сухо, потом чуть меньше, потом опять сухо. Даэлла всё ещё держала меня за плечо. Зал почти опустел, когда я понял, что пальцы у неё сжаты не слабее, чем мышцы под ними у меня.
— Ты в порядке? — спросила она и наконец отпустила руку.
— Определение «в порядке» у меня в последнее время сильно расширилось, — сказал я. — По текущим меркам — да.
Агафон Захарович задержался рядом дольше остальных. Смотрел он так же, как в первую ночь, — долго, и ни разу не моргнул, — только тогда он смотрел на сам факт, что я есть, а теперь пересчитывал, чем я обойдусь дому.
— Второй рывок за месяц, — сказал он тихо, скорее себе, чем мне. — Без обучения, без контроля. Тебе стоит начать заниматься этим всерьёз, пока это не начало заниматься тобой.
Спросить, у кого именно учиться, я не успел: он ушёл, и вопрос провисел без ответа ещё неделю.
Я смотрел ему вслед и складывал вечер. Виктора не наказали. Меня не оправдали — за меня сказали, что я защищался, и этого хватило, чтобы все разошлись. Дом Чёрной Луны не решает конфликты — он их останавливает. В словах Агафона Захаровича разница почти не заметна, на деле она большая: остановленное не значит закрытое. Оно лежит и ждёт, пока его станет некому остановить.
* * *
Расследование — слово громкое для того, чем я занимался следующие несколько дней. Решения начать его я не принимал. Просто однажды потребность хоть в чём-то разобраться перевесила всё остальное. Слишком долго я плыл по течению: сначала шок, потом выживание, теперь рутина дома, который меня терпел, но не принимал. Четыре года я раскладывал чужую неразбериху на задачи со сроком и исполнителем, и эта привычка потребовала своего: хотя бы один ответ на вопрос, который не отпускал с первой ночи. Кем была Дарина. Что случилось с человеком, чью фамилию я теперь, по сути, носил вместо своей.
— Расскажи мне про её отца, — попросил я Даэллу однажды вечером. Мы разбирали очередную партию хозяйственных поручений в цокольной кладовой. Три шага на четыре, камень, ни одного окна; под потолком гудела лампа без плафона, ватт на сорок. Дубовые полки шли по трём стенам, на них стоял инвентарь и склянки в пыли, и две доски посередине провисли под грузом так, что между ними и стеной прошла бы ладонь. Штукатурка осыпалась, с неё тянуло известью; в углу кладка была тёмной от сырости, и въелась эта сырость не за один год. Особняк не чинили — где сыпалось, туда вешали тряпку, и такие тряпки я видел уже не в одной комнате. — Про законного главу. Того, кого сменил Дамиан.
Она замерла. Список был у неё в руке, и пальцы сжались — бумага была плотной, хрустнула и пошла складками. Взгляд ушёл к двери: та стояла приоткрытой, и Даэлла две секунды смотрела в коридор за нашими спинами, прежде чем ответить.
— Заткнись, — прошептала она. Раздражения, к которому я привык, в голосе не было. Голос сел, шёпот вышел с придыханием; так шепчут не от злости — от страха. — Даже не произноси этого вслух.
— Я просто хочу понять, во что вляпался, — тихо ответил я.
— Те, кто задавал этот вопрос до тебя, больше ничего уже не спросят, — отрезала она и отвернулась к полке. — Это не та тема, с которой можно ходить по дому, если ты планируешь дожить до следующей осени.
Она разглаживала смятый лист о полку — раз, другой, — и складки не расходились. Руки у неё подрагивали.
Дальше я сменил тактику. Прямых вопросов больше не задавал: ронял по фразе за общим ужином фамильяров и младших членов дома, где меня, по крайней мере, не выгоняли из-за стола. Слова «прежний глава» роняли разговор в тишину быстрее любой другой темы, какую я успел затронуть за месяц, — быстрее даже, чем мой собственный неудобный статус. Люди не злились. Они находили себе занятие: разливали чай, поправляли скатерть, вспоминали неотложное дело в другом конце дома.
Ужинали на кухне, в единственной комнате дома, где к вечеру собирались те, кому положено есть. Плита советского образца, на четыре конфорки, из них грели две. Через потолок шла трещина под скотчем, и скотч пожелтел. Длинный стол под клеёнкой в клетку; на углах, где садились чаще, клеёнка была протёрта до ткани. Фамильяры ели картошку с тушёнкой из разномастных тарелок, собранных с трёх сервизов, у половины — сколы по краю. Младшие обращённые сидели с ними за компанию, с чашками чая, к которому не притрагивались. Мне наливали такую же чашку, и я держал её так же, как они, — чтобы было чем занять руки.
Разговор в тот вечер шёл про котлы. Отопление в доме обсуждали так, как у меня на прошлой работе обсуждали премии: с надеждой и без иллюзий. Я дождался паузы между двумя репликами и вставил свою:
— А при прежнем главе с котлами так же было?
Стол сделал то, что делал всегда. Седой фамильяр, тот самый, что поправлял портьеру в дальнем зале, поднялся за чайником. Женщина напротив пододвинула ко мне хлеб, которого я не просил. Кто-то вспомнил про текущий кран наверху и вышел. Пауза уложилась в три секунды, и закрыл её молодой обращённый, сидевший ближе всех к плите.
— Про прежнего не знаю, меня поздно обратили. А порядок в доме — это к Виктору. Ряжские тут соль, у них на всё есть как правильно.
— Виктор со мной разговаривал один раз, — сказал я. — Кулаком.
— Вот и не лезь второй. — Он отхлебнул из чашки, к которой до этого не притрагивался.
Про котлы договорили без меня. Стол пустел, и я остался мыть посуду вместе с седым фамильяром: хозяйственные поручения были единственным моим правом в этом доме, и отказываться от него я не собирался. Он мыл, я вытирал. Вода из крана шла тёплой не сразу, и он ждал с рукой под струёй, потом брал тарелку. Полотенце мне досталось вафельное, серое от стирок. Минуты две мы молчали, потом он сказал и головы не повернул:
— Здесь не помнят вслух. Ни про кого. Так заведено.
— Я заметил.
— Не заметил. Ты спросил. — Он поставил тарелку в сушку. — Те, кто спрашивал до тебя, больше не спрашивают. Тебе это уже говорили, я слышал по тому, как ты спросил.
Я вытирал тарелку дольше, чем ей требовалось. Он смотрел не на меня — на дверь, приоткрытую в тёмный коридор. Тот же взгляд, что у Даэллы в кладовой, только у Даэллы был статус, который можно потерять. У него, по всем раскладам, которые я успел построить, статуса не было вовсе, и терять ему было нечего. Он всё равно смотрел на дверь.
— Нам тут обещают. Годами. Ждут, и я жду. Об этом со мной не заговаривай, и я с тобой не заговорю.
Я промолчал.
Он вытер руки о полотенце, которое я держал, и ушёл первым.
Закономерность сложилась быстрее, чем я рассчитывал. Ни один человек в этом доме — ни старый, ни молодой, ни рождённый, ни обращённый — не сказал о прежнем патриархе больше одного предложения, и это предложение всегда было нейтральным. На скорбь это не походило. Скорбь многословна, ей нужно выговориться. Здесь молчали одинаково, будто по инструкции, и молчали годами: страх, который вбили давно и который никто не рисковал нарушить.
Занятно, подумал я и отложил эту мысль к остальным, которые копил с ночи обращения. Если хочешь понять, где у организации спрятан труп, ищи не то, о чём все говорят слишком много. Ищи то, о чём все молчат слишком одинаково.
Знать правду мог, хотя бы теоретически, один человек в доме, и он же единственный показал мне какую-то долю доверия: Агафон Захарович. Я подловил его через три дня в отремонтированном крыле особняка — таких крыльев тут было немного. Комната в шесть шагов, стеллажи от пола до потолка по всем четырём стенам, проход между ними в ширину плеч. Пахло старой бумагой, кожей переплётов и ладаном — слабым, застарелым.
— Архив, — пояснил он, не оборачиваясь, когда я замер в дверях. — Моя вотчина. Пришёл мыть здесь пол, или у тебя другой повод?
— Хотел спросить, можно ли что-то почитать про историю дома, — сказал я. — Раз уж мне, судя по всему, здесь надолго, хотелось бы понимать, во что я вписался, — не только на уровне бытовых правил.
Он смерил меня долгим взглядом — тем самым, что я уже научился читать как «проверяю, врёшь ли ты», — но кивнул и указал на один из дальних стеллажей.
— Общая история дома — вон там, читай сколько хочешь, это не тайна. — Он помедлил, прежде чем добавить: — Родословные книги — в этом шкафу. Официальные, заверенные, с записями о каждом рождённом и обращённом за последние три века. Тоже не тайна формально. Но советую не задерживаться на определённых страницах дольше, чем требует простое любопытство.
Он вышел и оставил меня одного. Что это было, я решить не мог: предупреждение, проверка — или тот единственный вид помощи, какой Агафон Захарович мог себе позволить, если сам был связан обязательством молчать. Самого обязательства я не видел, но по нему было видно, что оно есть.
Родословная книга весила килограмма четыре. Кожа переплёта потемнела до чёрного, корешок треснул и был подклеен; углы страниц в начале истёрты до мягкости, к концу — целые. Бумага менялась по эпохам: сперва плотный тряпичный лист с водяными знаками, потом тоньше и желтее, а последние листы — машинопись на серой бумаге, и её вклеили поверх рукописных страниц. Менялись и почерки: убористый канцелярский, с завитками, потом ровный, без нажима. Я листал её медленно. Так после недель разговоров с людьми, которые отвечают уклончиво, наконец читаешь, как в компании всё устроено на самом деле, — и, честно говоря, мне это нравилось больше, чем следовало.
Пока глаза шли по строчкам, я заодно разложил тех, кого узнал за первую неделю, — привычка: свести путаницу к короткому досье, по строке на человека. Агафон Захарович — архив дома и, кажется, единственная в нём совесть, и он её прячет. Регина Аркадьевна — порядок и ведомость, в которой посчитаны все, включая меня. Демьян Осипович — молчит, пока не заговорит, а заговорив, гасит любой шум в зале. Всеволод Родионович — мастер не привлекать внимания. Ирина Глебовна — не спорит, запоминает. Пять карточек без единой понятной мотивации.
Записи о прежних патриархах шли подробно, до мелочей: даты обращения, победы в поединках за территорию, дети, внуки, обстоятельства смерти. Где от старости, где в честном поединке за пост; у одного стояло примечание, какой именно техникой нанесён смертельный удар, — полстроки, тем же почерком, без отступа. Своей жестокости история дома не стеснялась, пока речь шла о делах давних.
Никита Владимирович Ряжский. Принятие Главенства Дома — 1889 год. Пресечение полномочий — ноябрь 2016 года. Обстоятельства смерти: несчастный случай.
Всё. Ни дат точнее года, ни описания обстоятельств, ни той канцелярской дотошности, с которой был расписан каждый патриарх дома за три века. Одна строка. Суше и короче любой другой на этих страницах, буквы теснее, чем в соседних записях, и точка в конце поставлена с нажимом — тот, кто это вписывал, задерживаться здесь не хотел.
Я поднёс страницу к настольной лампе и провёл подушечкой пальца по строке. Под пальцем бумага была другой. Вокруг — плотный, гладкий от проклейки лист; здесь, вдоль строки, полоса шириной в два пальца шла шероховато и тоньше, и края у полосы были ровные: верхний слой срезали лезвием, аккуратно, без заусенцев. Глазами я бы этого не нашёл. Кожа теперь читала бумагу, как палец слепого читает точки. Потом сработал нос. Под пылью и дублёной кожей, у самой строки, держался другой запах — кислый, едкий, въевшийся в волокна: страницу смывали чем-то химическим, и смыв не выветрился до конца. Работа была не дилетантская. Лезвие, смыв, новая запись сверху — и всё в расчёте на то, что ни смертный глаз, ни обычный взгляд сородича не станет читать эту страницу так, как читает человек, который ищет, где не сходится.
Сердце — то немногое, что в новом теле ещё билось, — пропустило удар, и следующий пришёл глухо, в горло.
Подделка в официальной родословной Дома — не нарушение регламента. По законам сородичей это преступление, за которое выжигали целые ветви рода. Тот, кто соскоблил подлинную запись о гибели Никиты Ряжского, скрыл не только расправу над законным патриархом — он расчистил Дамиану дорогу на трон. И Агафон Захарович знал, что я найду в этом шкафу. Он отправил меня именно сюда.
Расследование перестало быть теоретической задачей для адаптации к новой жизни. Теперь у меня в руках была первая зацепка — и вместе с ней чёткое понимание: если кто-то в этом особняке поймёт, какую именно страницу я только что прочитал кончиками пальцев, мой собственный «несчастный случай» впишут в эту книгу задним числом уже к следующему утру.
Глава 7 Кровь как данные
— Ещё раз, — сказал Агафон Захарович. — И на этот раз постарайся вызвать рывок сам, а не ждать, пока это сделает за тебя чужой кулак.
Три недели подряд, каждый вечер, мы занимались в пустом крыле архива — том, где закончили ремонт. За эти недели я выучил, что «постарайся» у него значит «сидим до рассвета, если надо». Я закрыл глаза и стал искать внутри то самое ощущение — нить, что проваливается под ногами за миг до рывка. До сих пор оно приходило только само, без спроса, — не пришло и теперь. Внутри нашлись только раздражение и голод, и голод за последний час подрос.
— Не идёт, — сказал я и открыл глаза. — Третий раз за вечер.
— Идёт, — возразил он, — просто не так, как ты ожидаешь. Ты пытаешься включить это усилием воли, как будто это мышца. Это не мышца. Это дверь, которую открывает не сила, а необходимость. Твоё тело слушается только настоящей опасности, а не твоего желания произвести на меня впечатление.
— Обнадёжил. Значит, чтобы учиться, мне надо раз в неделю оказываться на волосок от смерти.
— Именно поэтому, — сказал он, — я всё чаще думаю, что дело не в тренировке рывка как такового. — Прямо, без подводки; за месяц я к этой его манере почти привык. — Ты сидишь на пороге следующей ступени и не решаешься перешагнуть.
Я моргнул.
— Формирование Ядра Тьмы? — уточнил я. — Ты упоминал об этом вскользь, но без матчасти. Что за чем идёт в вашей лестнице и где на ней я?
Агафон Захарович положил обе руки на спинку старого дубового стула. Взгляд у него стал лекторский: азы, третий семестр, студент опять не читал.
— Очень примитивно, если отбросить велеречивый туман, который так любят напускать молодые хищники вроде Виктора, — сухо начал он. — Первая ступень — Пробуждение Крови, или состояние неофита. В тебе уже есть чужая кровь, твои рефлексы разогнаны, тело не стареет и способно сращивать кости за часы. Но ты — всего лишь решето. Сила входит с пищей и тут же рассеивается в пустоту. И пока ты решето, тебя проще всего потерять: сорвавшийся неофит, который начал брать кровь как попало и где попало, выжигает себе рассудок за считаные месяцы. Получается гуль — бессмысленная, вечно голодная падаль, которую Дом пускает в расход при первой же зачистке.
— Процесс, в котором брак сразу пускают в отходы. Кто это так устроил? — заметил я.
— Потому что это не процесс, а инкубационный период, — отрезал Агафон Захарович. — Вторая ступень — Пробуждение Хищника; её ты прошёл во дворе на рассвете, и прошёл, будем честны, чудом. Тело перестроилось под новую природу, и один случайный луч тебя больше не убьёт. Третья — то самое Ядро Тьмы. Кристаллизация первичного узла. Вся сила, которую ты поглощаешь, перестаёт течь хаотично и связывается в постоянный внутренний контур. С этого момента вампиру открыта Кровавая хватка — воздействие уже не на собственное тело, а на чужую кровь и плоть напрямую. Рывок у тебя и так есть с прошлой ступени; здесь он просто перестаёт быть единственным, что у тебя есть. Дальше — три ступени Тени: Зарождение, Формирование, Трансформация. Собственная тень отделяется от тебя и становится сперва соглядатаем, потом оружием, потом второй твоей шкурой. Седьмая, последняя в этом Шаге, — Восхождение. Выше этой ступени в нашем доме не стоит никто. Дамиан Саввич — на ней же, просто на самом её пике, и старейшины всё равно ниже даже его. А то, что лежит за Восхождением, тебе знать пока рано: досюда доживает один из сотни.
Он замолчал и посмотрел мне в лицо — долго, секунды три.
— Обычно новообращённому требуются месяцы, если не годы изнурительных боёв и литры чужой эссенции, чтобы уплотнить этот узел. Но то, что дремлет в тебе, слишком тяжело для простого неофита. Твой сосуд трещит по швам. Ты либо выплавишь Ядро сегодня ночью, либо твоя собственная кровь разорвёт тебя изнутри при следующем бесконтрольном выбросе.
* * *
Ритуал он провёл в ту же ночь, в самой дальней комнате архива, под сводом. Пафоса не было. На каменных плитах — круг из восковых свечей, оплывших и разного роста, штук двенадцать; на аналое — фолиант, толстый, в кожаном переплёте; посередине круга — я, на голом камне. Агафон Захарович встал за аналой и начал читать. Голос у него сел на полтона ниже обычного, язык был гортанный и старый — ни одного знакомого слова. От этих звуков воздух в комнате загустел, и на каждый вдох теперь уходило усилие: холодный сироп, а не воздух. Эти интонации я уже слышал. Так шептала Дарина в ту ночь, когда вливала в мои разорванные вены своё проклятое наследство.
— Обычно для кристаллизации Ядра неофиту вливают концентрированную кровь сира или поверженного врага, — бросил Агафон в паузе между строфами, и ритм не сбился. — Это даёт готовый шаблон структуры. У тебя шаблона нет — только сырая мощь, которая тебя сейчас пожирает. Не пытайся давить её волей. Заставь её замкнуться в круг.
Формула ударила по вискам — не звуком, а толчками, каждый слог отдельно, и от каждого гудело в затылке. Жар, который неделями бродил у меня в мышцах, вспыхнул разом и ослепил. В груди, там, где когда-то билось человеческое сердце, что-то начало сжиматься — быстро, с ускорением, — и на этом архив треснул и провалился. Свода не стало, пола тоже.
Понял я это только потом, задним числом. Чистой крови для ритуала не было, а значит, со дна поднялась не она — поднялась кровь самой Дарины во мне, и вместе с силой всплыл её собственный слепок той ночи. Воздух в лёгких стал горячим медным пеплом. В уши ударил хруст — влажный, костяной; так ломают не ветку, а сустав. Перед глазами вместо каменного пола стояла кровь, и в ней — картинка. Я не смотрел на неё, я в ней захлёбывался: сквозняк по полу, запах остывающего воска, силуэт в дверях, от которого тело сводило холодом, и совсем рядом — всхлип, глухой, придушенный, и его оборвали сразу. Чей — я понять не успел. Чужая боль, слежавшаяся за годы, шла в меня слоями и снимала мою память слой за слоем: сперва вчерашний вечер, потом четыре года конторы, потом собственное имя. Ещё несколько слоёв, и от меня осталась бы оболочка: голод и ни одной мысли.
Я сцепил зубы до скрежета эмали и сделал единственное, что умел с любым хаосом: сжал его. Схватил этот пульсирующий ком и стал давить внутрь, в одну точку, всем, что было, — так давят на рану, когда бинта нет. Рёбра пошли внутрь, и на миг я решил, что услышу хруст, но не услышал. Из носа на плиты закапало — тёмное, густое, и капли не растеклись, а встали горбиками. Потом сжатие кончилось, и настал штиль — ледяной, мёртвый: узел силы завязался и замкнулся сам на себя, в постоянный контур. Дрожь в пальцах оборвалась, а комната вернулась чёткой до последней трещины в камне — я мог бы пересчитать их, не вставая.
Пламя всех свечей разом вытянулось вверх, в нитку, и погасло с сухим хлопком; воск на них треснул. Плиты вокруг меня, на шаг во все стороны, затянуло инеем — тонким, он хрустел под ладонью. Воздух выморозило так, что в ушах звенело. Я сидел на полу и хватал ртом стылую пыль архива. Болело за глазами и в зубах — в каждом отдельно. В груди стучал новый центр тяжести — ровно, гулко, тяжело; цельный, холодный, и он слушался мысли: я подумал «тише», и он стал тише. В темноте зажглись два огонька, тусклых, на высоте аналоя — глаза Агафона Захаровича. Чиркнула спичка. Лицо у него было белое, скулы свело, и рука со спичкой дрожала. Так выглядит человек, который простоял рядом с миной, пока она решала, рвануть или нет.
— Багровый венчик, — произнёс он глухо и не отвёл взгляда от моих зрачков: в них ещё дотлевал красный отсвет чужой смерти. — Цвет держится не за чистоту крови, а за мощность самого всплеска: у обычного неофита при кристаллизации глаза едва вспыхивают тусклым янтарём, и на большее у него просто не хватает силы. Такой густой алый я видел только у тех, кто на порядок старше тебя. И то, что ты не сорвался в бешенство прямо сейчас... — Он помолчал пару секунд и стряхнул пепел со спички — медленно. — Либо твой аналитический ум крепче гранита, либо ты просто не понял, на краю какой бездны только что удержался.
— Ощущение такое: череп вскрыли и залили внутрь свинец, горячий, — выдавил я. Челюсти онемели, и каждое слово приходилось разжимать отдельно.
— Зато рассудок на месте, — сухо сказал Агафон Захарович. Стоял он при этом вполоборота, вес на задней ноге: так стоят, когда ещё не решили, бить или нет. — Первичный контур встал. Теперь проверим, во что отлилась эта сила. Буквально.
Он протянул мне руку: на запястье темнел свежий надрез, ещё не схватившийся, — так у вампиров пробуют только что завязанный узел силы. На бледной коже стояла одна капля и не скатывалась. — Дотронься. Попробуй навязать спазм или импульс боли. Проверим плотность твоей хватки.
Я коснулся капли кончиком пальца. Ждал сопротивления — мышц, которые надо продавить, или рычага, за который тянут, — и не получил ни того ни другого. Меня ударило встречной волной: в сознание разом вывалили чужой архив — не папку, а весь шкаф, без описи и не по порядку. Я не управлял его рукой, я его читал. Во рту появился вкус чужой крови, хотя я её не пил, и на секунду я потерял, чьи это руки — моя на его запястье или его на моём. Капля под пальцем за эту секунду высохла до корки. Слои шли сверху вниз: верхний — сосредоточенность архивариуса, до звона; под ним — тревога за собственную жизнь, въевшаяся и глухая; а на самом дне — вина, старая, без имени и без адреса, из тех, что носят так долго, что она перестаёт быть событием и становится свойством характера.
Я отдёрнул руку. Агафон Захарович качнулся назад и ударился лопатками о стеллаж — глухо, с полки съехала папка. Пальцы у него побелели: он вцепился в край рукава и зажал порез — от меня, не от крови. Зрачки расширились на всю радужку. Так смотрит человек, у которого только что прочли то, чего он не показывал никому.
— Что это было? — хрипло выдохнул я и прижал гудящие пальцы к виску. — Я не давил на твои мышцы. Я читал. Память, слоями. Я видел то, что ты прячешь: старую вину, последние твои решения...
Агафон долго не отвечал. Дышал тяжело, с хрипом, и всё ещё держал запястье. Маска ментора, которого ничем не удивишь, треснула до конца. Так смотрят на призрак основателя Дома, который вернулся спросить за каждый стёртый абзац.
— Обычная Кровавая хватка — это примитивный силовой перехват, — произнёс он севшим голосом. Слова выбирал по одному. — Она подчиняет чужие волокна, ломает кости через давление воли. То, что сделал ты... это не воздействие на плоть. Это прямое чтение того, что записано в самой крови. — Он опустил взгляд на зажатое запястье и усмехнулся одними уголками губ — от этой усмешки мне захотелось отойти на шаг. — Для большинства сородичей кровь — это бензин и дубина. Но в крови древних ветвей хранится память, законы и нестираемый след каждого предательства. Если Дамиан узнает, что ты способен читать первоисточник без посредников, он не станет отправлять тебя на зачистки. Он сотрёт тебя в пепел до рассвета.
И я уже знал, на чём опробую это первым делом.
* * *
Комнату Дарины я нашёл не сразу. В родословных книгах о ней была пара строк, и те по форме: год, ветвь, положение в роду. Помог случай — обмолвка одного из фамильяров, седой женщины, что застилала постели в восточном крыле уже, наверное, третий десяток лет.

