Дом Чёрной Луны
Дом Чёрной Луны

Полная версия

Дом Чёрной Луны

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 13

— Простите, — сказал я и присел за бутылкой. — Не рассчитал траекторию.

Она не выругалась и не пошла дальше. Она машинально помогла мне перехватить укатившуюся бутылку, и пальцы у неё были ледяными.

Когда я поднял голову, она смотрела на меня в упор — не со злостью пешехода, а с отчаянной оценкой человека, который выбирает в толпе, кому передать дело, потому что сам до конца его не доведёт. Зрачки у неё расширились во всю радужку.

— Ничего, — шепнула она. Голос звенел от напряжения. — Бывает.

Я тогда списал всё на стресс жителя мегаполиса, буркнул дежурное «всего доброго» и пошёл дальше. Обычный вечер, погрешность в статистике на миллионы ночных прохожих. Но там, на тротуаре, случайный прохожий стал единственным сосудом для крови, за которую в этом особняке готовы перегрызть глотки. «Где» я, выходит, знал. «Зачем» — отложенное в машине — стояло на месте.

— Он не человек с улицы, — сказал Агафон Захарович, и я рывком вернулся в зал. — Он теперь один из нас, нравится нам это или нет. Вопрос, что с этим делать, — не вопрос закона в чистом виде. Это вопрос политики. А политика в этом доме решается не советом старейшин.

Тяжёлые двери в дальнем конце зала разошлись на обе створки; все взгляды сместились туда, и разговоры стихли ещё быстрее, чем при моём появлении.

Вошедший был высок — под метр девяносто, — но не пользовался этим ни на грамм. Сухопарый, с тяжёлой посадкой плеч; двигался он скупо — отвык делать лишнее. Тёмный костюм сидел на нём без единой складки: либо очень хороший портной, либо очень давняя привычка. И каждый в зале — и Агафон Захарович, и женщина в платье — чуть подобрался, чуть сместил вес, как будто в комнату впустили не человека, а понижение давления перед грозой.

Он шёл к нам без спешки и смотрел только на меня. Запоздало всплыли слова конвоира — «в глаза ему не смотри», — я их взвесил и не выполнил: кто опускает глаза раньше, чем велели, уже согласился быть грузом. Чужая кровь внутри решила то же без расчёта — замерла, как замирают перед тем, кто сильнее. Смотрел он без злости и без любопытства — так смотрят на задачу, которую принесли на стол; человека в этом взгляде не было.

— Дамиан Саввич, — тихо сказал кто-то за моей спиной, тоном, каким называют не имя, а диагноз.

В паре шагов от меня он остановился, и чужая кровь в моих венах отозвалась на его близость спазмом, резким до боли: узнала угрозу раньше меня. Ни один мускул на его лице при этом не дрогнул.

— Значит, вот что осталось от дочери Никиты Владимировича. — Голос ровный, светский, без единого нажима — и это пугало сильнее прямой угрозы. — Случайный сосуд для наследия правящей линии.

— Меня зовут Арсений. — Не потому что это могло что-то изменить. Потому что на «сосуд» я откликаться не собирался.

Уголок его губ едва заметно дрогнул — не улыбка, скорее её призрак.

— Мне это неинтересно. Меня интересует, что мне теперь с тобой делать.

К старейшинам он повернулся — коротко, одним движением, — и зал снова замер: все разом затаили дыхание.

— Я услышал достаточно. И у меня уже есть решение.

Глава 3 Пробуждение Хищника

— Я не буду тебя убивать, — сказал Дамиан Саввич. — Пока не буду.

Голос у него не сдвинулся ни на полтона. Этот тон я знал по четырём годам планёрок: регламент читают с листа, человек озвучивает пункт, а не решает его. Только в этом пункте стояло, жить мне или нет. За его спиной старейшины сидели молча — ни один стул не скрипнул, никто не кашлянул. От этой неподвижности у меня свело плечи; крик я перенёс бы легче.

— Прецедента нет, — продолжил он. — Значит, мы его создадим сами, на моих условиях. Если твоё тело выдержит первое испытание дома — Пробуждение Хищника, — ты останешься. Рядовым. На самой нижней ступени, без права голоса, без покровительства. Просто ещё одна пара рук в доме, который в них отчаянно нуждается. Если не выдержит — вопрос решится сам собой, и мне не придётся марать руки твоей смертью официально.

— А если я откажусь? — Я и сам слышал, как глупо звучит этот вопрос из моего положения.

Уголок рта у него дёрнулся — на полсекунды, не дольше, второй раз за ночь: первый был в зале, когда я назвал своё имя. Улыбкой это не стало и теперь; лицо разгладилось.

— Ты уже не откажешься. Ты умер в глазах человеческого мира ещё до того, как переступил порог этого дома. Отказаться тебе попросту некуда.

Что он имел в виду, я не понял. Угроза общего вида, решил я: на планёрках такие произносят для веса, и я давно научился их пропускать. Эту пропустил тоже — а он говорил буквально, и насколько, мне покажут после испытания, на бумаге.

Меня заперли на третьем этаже. Комната была маленькая: три шага от двери до окна, на окне решётка, кровать застелена туго, без единой складки. На этом этаже когда-то жила прислуга, не семья. Сколько ждать, никто не сказал. Я просидел на этой кровати то ли сутки, то ли двое. От еды я бы отказался, но её никто и не предлагал. Всё это время я прокручивал последний час жизни Дарины, раз за разом, пока не поймал себя на одном: я уже не помнил, вздрагивала ли она перед смертью, или сам дорисовал эту деталь, чтобы не быть просто свидетелем, который ничего не смог.

Голод пришёл на второй день. Не прежний, из человеческой жизни, — новый: он шёл откуда-то из позвоночника и требовал, а не просил. Стакан поставили на пол у двери и ушли, не сказав ни слова. В стакане было тёмное и густое. Я знал, что это. Знал — и всё равно долго сидел над ним, прежде чем заставил себя выпить. Аналитик во мне тем временем составлял список вопросов без ответов и расставлял их по приоритету: другого занятия, которое давало бы хоть видимость контроля, у меня не было. Пункт первый — что это за испытание. Пункт второй — откуда у меня ощущение, что вопрос моего выживания уже решён, и решён не полностью в мою пользу.

На рассвете третьего дня за мной пришли. Рассвет я определил по узкой полосе света: она вползла в комнату через щель между шторами и решёткой, легла мне на руку, и кожу под ней сразу заломило до тошноты.

Двор оказался внутренним: со всех четырёх сторон его закрывали стены особняка. Квадрат брусчатки, тёмной от старости, шагов тридцать на тридцать; посередине сухой фонтан — воду из него вычерпали давно, на дне чаши лежали прошлогодние листья. Меня привели туда ещё затемно, но небо на востоке уже серело. Всю жизнь я читал такую серость как обещание нового дня. Теперь она читалась как обратный отсчёт.

Старейшины расселись вдоль одной из стен. Стулья принесли специально, пальто застёгнуты наглухо — так сидят на официальном мероприятии, а не на проверке, выживу ли я в ближайшие полчаса. Агафон Захарович сидел с краю, руки сцеплены на коленях, и смотрел на меня так же, как в первую ночь: не оценивал, а изучал. Регина Аркадьевна держала на коленях блокнот, уже раскрытый: исход она собиралась записать, каким бы он ни вышел. Дамиан не сел вовсе. Он стоял у противоположной стены, в тени, руки скрещены на груди. Любой исход его устраивал, и по лицу это было видно.

— Правила простые, — сказал мужчина. Мне его не представили: крепкий, стрижен коротко, тёмная рубашка, рукава закатаны до локтя, на предплечьях — шрамы, старые, побелевшие. — Ты продержишься против меня до тех пор, пока солнце не встанет полностью над той стеной. — Он кивнул на восточную стену двора. Стена ещё лежала в тени, но по верхнему краю уже наметилась раскалённая каёмка. — Устоишь на ногах, останешься в сознании — считается, что тело выдержало. Проиграешь мне раньше — тоже не смертельно, если успеешь сдаться и уйти в тень. Но чем дольше ты продержишься, тем больше света успеет тебя коснуться, пока ты будешь драться, а не убегать. Так что выбирай сам, чего ты боишься больше — меня или солнца.

— Это что, изощрённая метафора моего испытательного срока? — Та часть меня, что стояла в стороне и оставалась спокойной до отвращения, отметила: юмор в такой момент — либо признак здравого рассудка, либо первый симптом того, что рассудок меня покинул.

Мужчина не улыбнулся.

— Начали.

Первый удар я пропустил целиком. Ни замаха, ни смещения плеч — боец просто пропал из фокуса, и в правое подреберье вошёл кулак, а за кулаком весь его вес, чугунный. Кость под ним треснула, сухо и отчётливо. Меня снесло с ног, двор провернулся, и я приложился спиной о брусчатку — плашмя, всей длиной. Мозг по привычке скомандовал лёгким вдохнуть. Лёгкие не работали: воздух новому телу был не нужен, а сломанные рёбра не давали грудной клетке сдвинуться ни на сантиметр. У стены скрипнул по камню стул — кто-то из старейшин переменил позу.

— Вставай, — сказал он без злобы, ровно констатируя факт. — Свет не ждёт.

Встал я со второй попытки; на первой ладонь съехала по брусчатке. Справа под кожей что-то двигалось. Чужая кровь уже добралась до перелома и тянула обломки рёбер друг к другу — вслепую, по живому, без наркоза и без порядка. Материал она брала из меня же: стянула миллиметр кости — в желудке дёрнуло голодом ровно на столько же. Чинить меня было нечем, кроме меня самого.

Потом он бил меня три минуты подряд. Драться я не умел, зато умел смотреть на повторяющийся процесс, и процесс здесь был: полтора шага до меня, пауза на выбор цели — секунда, не больше, — и выпад всем телом. Менялось только место, куда он попадал. Каждую цель я видел заранее — челюсть, солнечное сплетение, бедро, — а руки поднимались на полсекунды позже, чем надо: сигнал от глаз до них шёл медленнее, чем шёл он. Челюсть щёлкнула, зубы сомкнулись на языке, рот залило собственной кровью. От удара в бедро ногу отбросило назад, я поехал по камню и чуть не сел. За каждый пропущенный удар тело платило кровью: она уходила на починку граммами, и ни один грамм назад не возвращался. Тень у стены за эти три минуты стала уже на ширину ладони.

Первый прямой луч зацепил левое плечо, когда я в очередной раз отлетел от его удара. Боль была не от жара. Плечо ело — кислотой, плеснутой на голую мышцу, едко и до самой кости, и края у этого не находилось. Рубашка на плече истлела за секунду. Под ней вздулся волдырь, чёрный, с пятак, и запахло палёным мясом — от меня самого. Одно я успел заметить: рёбра кровь чинила с первой минуты, а под волдырь не шла совсем. Солнце не просто жгло — там, куда оно попало, клетки замолкали.

— Ещё немного, — сказал боец. Он отступил на полшага — не из милосердия: он давал боли время дойти до меня в полную силу. — Или сдавайся сейчас, в тень, пока свет тебя не добрал целиком.

Я оглянулся на восточную стену. Каёмка по верху кладки стала клином, и клин полз вниз по камням, ряд за рядом, а у подножия стены на брусчатке уже лежала первая жёлтая полоса, шириной в ступню. Минут пять. Может, семь. Потом свет накроет двор целиком.

Сдавайся. Это говорила та часть меня, которая считала риски, — четыре года я строил на ней карьеру, на умении остановиться за шаг до провала. Живой я дойду до следующего испытания, мёртвый не дойду ни до какого. Спорило с ней другое — то, что три дня молчало в запертой комнате и помнило Дарину: лезвие, вены, надрез за надрезом, и что она не остановилась, пока из неё не вышла последняя капля. Шага назад, в тень, я не сделал.

— Нет. — Голос сорвался на середине слова.

Боец пожал плечами — моё решение его не удивило и, похоже, не слишком интересовало — и снова пошёл в атаку.

Выпад пошёл не прямо, а по дуге — короткий хук слева, в висок. Такой удар с такой массой за ним проламывает кость, и я понимал это раньше, чем кулак начал движение, — как и то, что блок опоздает. Дальше я ничего не решал: расчёт и паника сошлись в одной точке, и тело сделало остальное без меня. Внутри коротко щёлкнуло, будто лопнул поводок. Всё, что во мне ещё оставалось, ушло в один бросок. Кровь в жилах разом стала горячей и хлынула в ноги — её кровь, не моя. Перед глазами на миг стало красно.

Двор смазался. Я оказался в трёх метрах от места, где стоял, раньше, чем понял, что двинулся, — и не там, куда целился: ноги проехали по брусчатке, и я едва удержался. Кулак бойца прошёл там, где секунду назад была моя голова, — я услышал, как он рассёк воздух. И сразу внутри стало пусто. Из меня выкачали не воздух — саму способность стоять. Колени подогнулись. Голод, который весь день тлел на краю, взорвался: он требовал сейчас же и заглушал всё остальное. В глазах защипало, изнутри, горячим. Себя я не видел, зато видел бойца: он дёрнулся, и полшага назад в этот раз сделал не по расчёту. От моего лица.

— Вот оно, — сказали за моей спиной, негромко. По голосу — Агафон Захарович; обернуться и проверить, стоя в двух шагах от бойца, я не мог. — Рывок. Без обучения, без подготовки — сам прорвался. Глаза-то как вспыхнули.

Боец остановился и чуть склонил голову набок. Теперь он смотрел на меня иначе — прикидывал заново.

— Быстро. Грязно, но быстро.

Пока меня оценивали, клин света дошёл до середины двора, до края сухого фонтана, и по этому краю я прикинул, где стою: граница тени где-то за спиной, шаг, может, два, дальше свет возьмёт меня целиком. Меня водило из стороны в сторону. У стены Регина Аркадьевна впервые за утро что-то записала в блокнот.

— Заканчиваем, — сказал боец. — Ты продержался. Дольше, чем я рассчитывал, если честно.

Но отступать было некуда. Я чувствовал это спиной, не оборачиваясь: тень стены кончалась на полметра раньше, чем я считал. Первый же шаг назад вывел плечо под утренний свет.

Боль пришла раньше, чем я успел отдёрнуться. Не в одном месте, как в первый раз, — по всей спине сразу, от лопаток до поясницы; так обваривает кипяток, вылитый одним движением. Рубашка на спине задымилась. Я упал на колени. И тогда из той же глубины, где секунду назад родился рывок, снова поднялась чужая сила, та, что досталась мне с кровью, — слабее, второй раз кровь горела уже неохотно, — но её хватило: тело рвануло последним броском в тень у самой стены, туда, где утро ещё не дошло до камня.

В тень я упал лицом вниз, на холодную брусчатку, и остался лежать. Кожа на спине стягивалась рывками, спазм за спазмом: чужая кровь заращивала обугленное, и каждый спазм я чувствовал отдельно. У этой починки была своя цена. Внутри сразу стало пусто и холодно, до озноба: заживление выпило резерв до дна. Ни на один рывок, ни на полшага — ничего не осталось.

Голод ударил в затылок и стал там пульсировать, в такт чужим шагам по камню. Дёсны заныли, глубоко и тупо. В нос ударил запах чужой крови, тёплой — бойца в трёх шагах, старейшин у стены, всего живого во дворе, — и от этого запаха сводило челюсть. Дыхание, которое мне больше не было нужно, сбилось. Остаток разума считал: до ближайшего горла три шага, и тело было готово их сделать. Я держал его тем, что осталось.

— Тело выдержало. — Боец смотрел не на меня, а поверх моей головы, в сторону старейшин.

— Едва, — отозвался Агафон Захарович, поднимаясь со стула. — Но выдержало. Уведите его с солнца и дайте напиться, пока он окончательно не сорвался в безумие.

Меня подняли — бережнее, чем в ночь похищения, — и уволокли вглубь коридоров, прочь от света. Ещё до того, как усадили на стул, мне сунули в руки тяжёлый гранёный стакан, полный до краёв тёмной густой крови. Руки тряслись, и кровь плеснула через край на пальцы. Я вцепился в стакан раньше, чем включился рассудок, — жадно, по-животному, и стыдно мне за это стало только потом. Тело сработало быстрее мысли: кровь обожгла горло металлом, пожар в затылке погас с первого же глотка, и по венам пошло тепло, густое, от него плыла голова. Только когда стакан опустел, ко мне подошли с банкой мази — тёмной, пахнущей горькими травами. Спину под мазью повело холодом, потом она онемела от лопаток до пояса, и боль ушла за минуту-другую — быстрее, чем я рассчитывал.

Поздравлять меня никто не стал. Один из старейшин поднялся и прочитал признание — официально, со скукой в голосе: «Арсений, не рождённый Дома Чёрной Луны, обращённый вне закона, прошедший испытание Пробуждения Хищника, признаётся низшим членом дома без права голоса». Регина Аркадьевна перенесла формулу в блокнот, головы при этом не подняла. На приём в семью это не походило. Скорее на акт о списании непригодного имущества, зачитанный вслух.

Дамиан задержался у выхода на секунду. Один взгляд в мою сторону, короткий, — бригадир в конце смены проверяет новичка: валился с ног, но не свалился. Ни досады, ни облегчения на его лице не было. Инструмент уцелел, регламент соблюдён. Формулу ещё дочитывали, когда он развернулся и вышел в коридор, не сказав ни слова.

Агафон Захарович уходил последним. Он подождал, пока комната опустеет, и молча положил передо мной на стол папку — тонкую, из серого картона, без надписи на обложке. Такие заводят на любое мелкое дело в любой конторе мира.

— Тебе стоит на это взглянуть. Прежде чем ты решишь, что где-то там, за нашими стенами, у тебя ещё осталась какая-то жизнь, в которую можно вернуться.

Внутри лежало немного: распечатка новостной заметки, две страницы протокола, ксерокопия бланка. Читал я медленно: часть мозга складывала буквы в слова ровно с той скоростью, с какой могла их выдержать, и ни на слово быстрее.

Заметка была короткая, три абзаца, с сайта одного из городских новостных агрегаторов. Тридцатилетний москвич вечером ушёл из дома и не вернулся; на третьи сутки дело закрыли. Версия следствия — несчастный случай на воде, тело не найдено, поиски прекращены «в связи с исчерпанием возможностей». Три дня. Столько понадобилось, чтобы вычеркнуть человека из города окончательно, — и я почти не сомневался, что такую скорость обеспечили не следователи.

Мне было двадцать пять, а не тридцать. Цифру вписали то ли по чужой небрежности, то ли нарочно: чтобы никто, кто станет искать совпадения, меня по ним не нашёл. Протокол — две страницы казённого текста, подпись следователя, которую я никогда не видел, — закрывал дело за отсутствием состава преступления. Бланк — ксерокопия заявления об увольнении по собственному желанию. Моё имя, компания, где я отработал четыре года. Внизу подпись, и подпись моя. Я её не ставил. Отличить её от настоящей не смог бы даже я.

— Это... — Второго слова не нашлось.

— Быстро, я понимаю. — Злорадства у Агафона Захаровича в голосе не было, ни капли. Тон наставника, который вскрывает нарыв без наркоза: с наркозом дольше. — Но у нашего Дома длинные руки и отлаженные протоколы. Твой человеческий след зачищен без права на восстановление. Родные уже смирились с фактом твоей гибели и скоро оформят свидетельство. Друзья вздохнули и выпили за упокой. На твоё рабочее место в понедельник выйдет другой человек. Тебя вычеркнули из реестра живых так чисто, словно ты был случайной опечаткой.

Я не отрывал глаз от бланка. Ручку вёл кто-то чужой, а рука вышла моя, до последнего завитка на заглавной букве. Пальцы на листе онемели. Это было хуже ожога на плече: ожог хотя бы сидел на коже, снаружи, а тут из-под меня вынули пол. Двадцать пять лет. Планы на год вперёд, ночи без сна перед сдачей, победы по работе, люди, без которых я не представлял себе недели, — всё это лежало передо мной стопкой казённой макулатуры толщиной в три миллиметра.

— Вы добиваете меня? — На эти три слова ушло больше сил, чем на подъём с брусчатки. Я смотрел ему в глаза, и они не менялись. — Чтобы я сломался окончательно?

— Наоборот, — сказал Агафон Захарович, поднимаясь. — Многие в твоём положении какое-то время живут иллюзией, что однажды смогут вернуться. Ломает не знание, что возвращаться некуда, — ломает надежда, которую слишком долго не отнимали. Отсюда и до конца это твой единственный дом. Чем раньше примешь, тем больше у тебя шансов.

Дверь за ним закрылась, и в комнате остались я, стакан и папка. На дне стакана подсыхала тёмная плёнка. В папке — четыре листа, по которым человека с моим именем больше не было. И ещё оставалась Дарина — не образ, а толчок в затылке, тот же, что весь день, только тише. До неё Дом дотянуться не мог: её смерть не подшивалась ни к какому протоколу, её кровь до сих пор гудела у меня в жилах, и живым меня оставила она. Она отдала всё не для того, чтобы я стал списанным инвентарём в руках Дамиана. Прошлое не просто закончилось — его профессионально стёрли, но в этой новой реальности у меня оставался долг, который ни один вампирский регламент не сможет закрыть за отсутствием состава преступления.

Глава 4 Даэлла

Две недели после испытания я провёл в основном на коленях. В буквальном смысле: дом раз в несколько дней отскребали от пыли, что лежала здесь годами, а желающих среди обращённых кровных не находилось. Статус «низший член дома без права голоса» на деле означал то же, что «стажёр без оклада». Тебе выдают тряпку, ведро и дают понять, что тебя терпят, а не ждали. Четыре года назад я с этого и начинал — стажёром в конторе на полсотни человек, где рук не хватало и потому росли быстро: до тимлида там дотягивали за три года каждого, кто тянул.

Я оттирал воск со ступеней в западном крыле: снаружи оно выглядело целее остальных, а изнутри его расковыряли лесами почти до потолка. Воск лежал слоями и снимался только скребком. За спиной раздались шаги, лёгкие и быстрые, а те, кто обычно приходил проверить, не сачкую ли я, ступали тяжело, всей подошвой.

— Тебя, значит, посадили на ступени, — сказала она. — Классика. Всех новеньких сначала сажают на ступени, будто это какой-то обряд посвящения. У меня в своё время ушёл почти месяц, прежде чем я поняла, что дело не в грязи, а в том, чтобы посмотреть, сломаешься ты или нет.

Я обернулся. С колен я сначала увидел ботинки: тяжёлые, на толстой подошве, со сбитыми носами. На верхней ступеньке стояла девушка — то есть девушка с виду — и держала руки скрещёнными на груди. Тёмные волосы стянуты на затылке кое-как, на бегу, две пряди выбились на лицо. Почти чёрные, густые и волнистые, ниже плеч, от прямого пробора: собирали их пятернёй, а не расчёской. Лицо узкое и длинное, скулы высокие, подбородок острый; кожа белая, над воротом рубашки выступали ключицы. Глаза светлые, серо-зелёные. Единственное светлое пятно при таких волосах, и тени под глазами в полпальца. Тёмная рубашка, рукава закатаны до локтя, и я впервые увидел в этом доме одежду, что сидела на человеке, а не на роли. Смотрела она без брезгливости и без холодного прищура, которым меня две недели мерили в коридорах, — смотрела с любопытством: так разглядывают редкий экспонат, который случайно оказался у тебя в коридоре.

— Даэлла, — назвалась она. — Меня назначили тебе в проводники. Официально — потому что кто-то должен объяснить тебе правила, прежде чем ты нарушишь одно из них и сгоришь буквально или фигурально. Неофициально — потому что больше никто не вызвался, а мне нужны были очки в глазах кое-кого повыше.

— Приятно слышать такую честность, — сказал я и встал. Колени затекли так, что первые два шага вышли бы как у старика, и я постарался этого не показать. — Обычно новую работу продают немного иначе.

Она фыркнула — коротко, в нос, без улыбки, но не для вида. Две недели я не слышал, чтобы в этом доме кто-нибудь смеялся, и успел забыть, что так бывает.

— Ты уже второй, кто сравнивает всё происходящее с работой, — сказала она. — Первым была я сама, лет пятьдесят назад. Тогда мне казалось остроумным.

— Тебе сколько лет? — спросил я и тут же пожалел: прямее некуда.

— Достаточно, чтобы не обижаться на такие вопросы, и недостаточно, чтобы перестать выглядеть на двадцать три. — Она наклонила голову к плечу. Взгляд стал другим: с интересом, в упор. — Обращена почти семьдесят лет назад. Всё ещё на середине Пробуждения Крови, для сравнения — раз уж тебе, наверное, интересно, с кем тебя поставили в пару. Не самый впечатляющий проводник, зато живой пример того, что в этом доме можно годами топтаться на одном месте и не сойти с ума. Или сойти, но по-тихому.

Горечи в голосе не было. Она сообщила это так, как сообщают прогноз погоды: плюс пять, осадки. Мне это скорее понравилось, чем нет. Две недели со мной говорили так, что после каждого слова я ждал следующего ожога, и по людям, которые говорят иначе, я успел соскучиться.

— Ладно, — сказала она. — Пойдём, покажу тебе дом, пока ты не спалил себе что-нибудь важное по незнанию.

Следующий час она вела меня по коридорам и выдавала правила в темпе, каким опытный сотрудник вводит в курс дела стажёра, которого не рассчитывает увидеть здесь через месяц: показала, назвала, дальше. Коридоры второго этажа я выучил с колен, а в рост они выглядели иначе. Паркет рассохся и вытерся до серого посередине, лампы горели через одну, портреты в тяжёлых рамах висели плотно, и под каждым третьим — зеркало под тканью. Пальто она так и не сняла, хотя вела меня по своему дому: накинуто на узкие плечи, длинное, чёрное, обшлага обтёрты до белизны.

— Кормление — три раза в неделю, строго по расписанию, здесь, — Даэлла ткнула подбородком в стальную дверь в подвальном коридоре. Серая, без таблички, с новым замком. — У Дома своя сеть частных медцентров и подставных лабораторий по всей Москве. Люди приходят сдавать плазму или якобы участвуют в платных клинических испытаниях за хорошие деньги, подписывают стопку NDA и уходят довольные, даже не понимая, куда потом уходят пакеты с их группой. Проверка строжайшая: скрининг на токсины, инфекции, психоактивные вещества. Никакой «дикой охоты» в подворотнях — Дамиан за несанкционированный укус на улице снимет шкуру быстрее инквизиции. Не вздумай пробовать что-то за пределами лимита: на низших ступенях голод сносит крышу за секунды, а сорвавшийся вампир — это угроза маскировке, которую списывают в утиль без предупреждения. Ну и про солнце помни: нарушишь протокол безопасности — превратишься в горстку пепла раньше, чем успеешь позвать на помощь.

На страницу:
2 из 13