Дом Чёрной Луны
Дом Чёрной Луны

Полная версия

Дом Чёрной Луны

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 13

Джони Рейн

Дом Чёрной Луны

Глава 1 Ночь обращения

[18+ — глава содержит сцены жестокого насилия]

Она втащила меня в квартиру на последнем этаже глухой брежневки рывком — цепко, без суеты, и хватка была не по её сложению: я не успел даже упереться в косяк. Тяжёлый засов щёлкнул трижды, следом глухо лязгнула цепочка. Я шагнул за порог комнаты, и дальше этих четырёх стен для меня ничего не осталось — ни лестницы, ни улицы, ни города за окнами. Первое, что я запомнил точно, — не боль. Запах.

Кровь пахла металлом и жжёным сахаром. Шло это из открытой раны на моём запястье или из воздуха вообще, я не понимал: воздух вдруг стал плотным, я дышал им не через нос, а через кожу.

— Не дёргайся, — сказала Дарина. Голос у неё звучал ровно, но издалека, как через два закрытых окна. — Ещё немного.

Я не дёргался. Не мог. Комната плыла — не в переносном смысле, а буквально: тени по углам ползли в стороны и стягивались обратно, свеча на подоконнике то разгоралась ярче лампы, то съёживалась в едва заметную точку. Где-то внутри головы контрастность выкручивали на максимум, а потом резко сбрасывали в ноль.

Я сидел на полу, спиной к дивану, руки — её и мои — сплетены на уровне груди. Между нашими запястьями блестело что-то тёмное. Кровь. Много крови — гораздо больше, чем должно быть от одного пореза. Она уже пропитала ковёр под нами тёмным пятном, и мой мозг аналитика уцепился за привычное и подсунул: пятно похоже на карту, вон тот выступ — как полуостров. Мысль бесполезная. Но пока я её думал, я не тонул, — и это я отметил. Голове годилась какая угодно ерунда, лишь бы было чем заняться.

— Дарина. — Я попытался поймать её лицо взглядом. Не получалось: лицо не держалось на месте. — Дарина, тебе нужно в больницу.

— Больница не поможет. — Она улыбнулась — слабо, одним уголком рта; на второй уголок сил уже не хватило, и смотреть на эту половину улыбки было больно — не в голове, под рёбрами. — Тут другое лечится, Арсений.

Она произнесла моё имя так, будто знала его всю жизнь — а не полтора часа. Полтора часа назад она почти силой затащила меня в эту съёмную квартиру на окраине и по дороге обрывками объясняла про судьбу и долг. Чёрная кофта с V-вырезом, клетчатая красно-чёрная юбка, плотные чёрные колготки, грубые ботинки на шнуровке; тёмно-рыжие волосы лежали волной ниже лопаток, верхние пряди убраны назад. Ростом мне по плечо, тонкая в кости, на вид выпускной класс — а говорила она тоном человека, который привык решать за других, и я всю дорогу не мог свести одно с другим. Квартиру готовили заранее: мебель сдвинута к стенам, окна затянуты чёрной строительной плёнкой на армированном скотче, зеркало в прихожей завешено серым пледом, вокруг ковра — граница из соли и пепла, местами уже стёртая. Помещение — под одну задачу, и задача была не бытовая. Тогда я решил, что имею дело с сектанткой или с человеком, у которого не всё в порядке с головой, и остался только потому, что за полчаса до этого она сказала мне три вещи обо мне самом. Их не мог знать никто, кроме меня. Даже сейчас, посреди этого ада, в глубине черепа привычно включилось то, что четыре года разбирало чужой бизнес на процессы и узкие места: возражение снято, объяснение получено постфактум, двигаемся дальше.

Только дальше было вот что: она резала себе вены. Не один раз — снова и снова, тонким изогнутым лезвием из деревянной шкатулки с вырезанными на крышке символами. И каждый раз она срезала новую полосу кожи на запястье и подносила руку к моим губам. Я считал порезы. Третий. Четвёртый. На шестом сбился и начал заново: сбиться было можно, бросить — нет.

— Пей, — говорила она. — Пожалуйста, пей, не останавливайся.

Выбора у тела не было — это я установил с двух попыток и больше на тело не рассчитывал. Право решать у меня отобрали. Право запоминать — нет. Хуже всего было не принуждение извне, а то, как послушно сдалось собственное тело, — и это я тоже отметил. Кровь была густой и горячей и первые секунды вызывала рвотный рефлекс, как и положено, — а потом полярность сменилась, и вкус стал... необходимым. Я сам тянулся к её руке и обгонял её движение — и с ужасом осознал, что мне мало. Этот голод не принадлежал мне, но выполнялся моими мышцами. Я разложил так: голод — чужой, мышцы — мои. От этого мутило — но мутило тело, а тело я уже списал.

— Хорошо, — прошептала Дарина. Её взгляд скользнул по моему лицу: зрачки у меня расширились и почти съели радужку, кожа на скулах натянулась и посерела, а под нижней губой тонко налились тёмным капилляры. Она видела, как ломаются черты и сквозь человека проступает чужая маска. Голос у неё слабел с каждой минутой: ровный взрослый тон, которым она говорила со мной весь вечер, уходил, и вместо него оставался тонкий, почти детский. — Хорошо. Получается.

— Что получается? Дарина, что происходит?

Она не ответила сразу. Достала из той же шкатулки истрёпанный лист пергамента. Лист был исписан строчками на языке, которого я не знал, — не кириллица, не латиница, завитки пополам с острыми углами. Она зажала его между пальцев, мокрых от крови, и начала читать вслух. Слова царапали слух: Дарина извлекала звуки не на выдохе, а на вдохе, сухие гортанные щелчки вперемешку с низким гулом, — и читала гладко, монотонно, явно не в первый раз.

Свечи по всей комнате разом вспыхнули столбом пламени, столб на секунду лизнул потолок — и все погасли. Комната ушла в темноту, но я, к своему ужасу, продолжал видеть. Не хуже, чем при свете. Лучше. Я видел трещину в штукатурке над окном, которую раньше не замечал. Видел пыль: она медленно оседала на пол в темноте, и для моих новых глаз это уже не была темнота. Видел лицо Дарины — теперь совсем близко, потому что она подалась вперёд и прижалась лбом к моему лбу, — и видел, как под кожей у неё на висках проступают синие нити вен: кровь уходила в глубину и назад не шла. Веснушки на скулах и переносице от бледности не поблёкли, а проступили резче: на узком белом лице они были единственным цветом. Радужка оказалась серо-голубая, светлее тёмных бровей, и зрачок расползался, съедая цвет. Даже сквозь этот ужас я раскладывал всё по полочкам — не помимо воли, а ею: голова одна во всей комнате ещё слушалась меня, — и вывод получался один: так быстро быть не должно. Что бы это ни было, оно шло не постепенно, а рывком: в меня вливали разом целую лестницу этажей и не спрашивали, выдержат ли перекрытия.

— Дарина, — сказал я, и голос у меня самого прозвучал странно — ниже, глубже, чужой. — Дарина, тебе плохо. Хватит. Останови это.

— Не могу. — Она попыталась засмеяться, вышло похоже на всхлип. — Это так работает. Начала — значит, до конца.

— До какого конца?

Она подняла на меня глаза. Тёмные, почти чёрные — но я, кажется, впервые за вечер увидел в них не заученную уверенность, с которой она вела разговор, а страх. Обычный, до костей человеческий: нижняя губа у неё дрогнула, и она прикусила её, чтобы не дрожала. Вся её решимость, выходит, держалась на честном слове до этой самой секунды, а теперь слово кончилось.

— До моего, — сказала она просто.

И в этот момент я понял — не умом, ниже, — что она не спасает меня. Она тратит последние минуты своей жизни на меня — и то, что она делает, останется со мной после того, как её не станет.

Хватка у неё за последние минуты ослабла до почти незаметной — держать меня было уже нечем, физически я был свободен, — но моё собственное тело не желало отпускать её руку. Команду отпрянуть я отдал трижды; трижды она ушла в пустоту. Четвёртый раз отдавать не стал: внимание было последним, что у меня оставалось. Рот сам тянулся к новому порезу на её предплечье. Я смотрел. Порез — по новому счёту четвёртый. Её пульс под моей ладонью я тоже считал: он редел. Сколько ей оставалось при таком расходе, я прикинул — и результат себе не назвал.

— Всё правильно, — выдохнула она мне в висок. — Так и должно. Не борись, просто... прими.

— Что я приму? Кем я стану?

— Собой. — Она вдруг улыбнулась — на этот раз целиком, обоими уголками, тепло, без усталости. — Просто больше себя, чем ты был. Я видела.

— Что ты видела?

Её пальцы слабели, но всё же сжали мою ладонь.

— Как ты рвёшь его на части, — выдохнула она одними губами. Зрачки её подёрнулись мутной плёнкой, но пальцы вцепились в меня так, что ногти вошли мне в ладонь: такой силы в этой руке не было весь вечер, и взять её было уже неоткуда. — Не знаю, хорошо это или плохо. Но это единственная надежда, которая у меня была.

Я хотел спросить, кого — «его». Хотел заставить её говорить, потребовать объяснений, но слова застряли в горле: с последним глотком в меня хлынуло тяжёлое, ледяное, старше меня на века — будто в вены закачали ртуть. Мозг, привыкший к задачам с понятным условием, просто захлебнулся. Мир вокруг не погас — он раскрылся на тысячу подробностей разом: я услышал, как в метре от нас остывает пролитый на пол воск, как за сотни метров, на проспекте, резина шуршит по влажному асфальту, и как в груди Дарины с сухим щелчком встаёт последний цикл. Щелчок был один. Второго не было.

Её рука сползла с моего запястья и легла на ковёр ладонью вверх. Тишина стала полной: ни воска, ни проспекта, ни дыхания — только звон в ушах. И в этой тишине моё собственное сердце сделало первый удар — гулкий и такой медленный, что между ним и вторым уместилась целая мысль: будет ли второй.

Порез на её предплечье больше не сочился — качать было уже нечем. Я отстранился, резко, с запоздалым животным ужасом, и смотрел на её застывшее лицо: темнота мне больше не мешала.

Только сейчас с памяти начала спадать пелена, и всплыли отдельные кадры: случайные встречи, взгляды в толпе, тени в метро, которые рассудок годами списывал на усталость. Я вспомнил её лицо — не из этого вечера, а из случайной встречи несколько недель назад: мы столкнулись на улице, и я тогда тут же нашёл этому объяснение, чтобы не думать. Тогда она казалась просто бледной прохожей. Теперь эта бледность стала другой. Восковой, без возврата. Губы посинели, под глазами залегли провалы, скулы обнажили контур черепа.

Дарина была мертва. Не «умирала» — уже умерла, прямо здесь, у меня на коленях, и отдала мне буквально всю себя до последней капли. И эта чужая кровь больше не была чужой: она шла во мне кругом и на каждом круге делала меня другим.

— Дарина, — сказал я один раз, ровно, как говорят в трубку, пока не уверен, что связь оборвалась.

Она не ответила. Два пальца к её шее, туда, где полминуты назад ещё был пульс, — и держать дольше, чем нужно: не потому что надеялся, а потому что хотел знать наверняка. Ничего. Проверено. Слово я себе не смягчал.

Меня вырвало. Резко, без всякого сигнала — согнуло пополам, и по полу разошлась ещё одна лужа, тоже тёмная, но на этот раз не кровь, а то немногое, что было у меня в желудке до того, как начался этот вечер. Зубы стучали, и сквозь панику я отчётливо ощутил голод — не тот, что бывает после обеда, который пропустил, а другой, старше меня самого: он шёл не из желудка, а из каждой клетки разом, и требовал именно того, что только что вышло из меня рвотой. Второй пункт, отметил я между двумя спазмами: голод. Чего он хочет — ясно. Что с этим делать — нет; первая за вечер задача, у которой хотя бы понятно условие.

Спиной вперёд я отполз от тела на карачках, упёрся в стену и попытался дышать. Не помогало: лёгкие делали вид, что работают, — нужды в этом больше не было. Два пальца к собственной шее, поиск пульса — не сразу, а когда всё же нашёл, он оказался таким редким и тихим, что я сначала принял его за отголосок страха, а не за сердце.

«Так, — сказал я себе тем голосом, которым четыре года назад успокаивал себя перед защитой диплома, а потом — целые команды перед сложными релизами. Голос умел одно — разложить всё, что случилось, на то, что известно, и то, что нет, — и я его запустил. — Так. Что мы имеем».

Мёртвая девушка на полу съёмной квартиры, и последний, кто видел её живой, — я. Чужая кровь на губах и, судя по венам, внутри. Тело, которое дышит только по привычке и хочет крови. Это слово я произнёс про себя целиком: с эвфемизмами картина не сходится. Слово «вампир» в неё не пошло: оно ничего не объясняло.

Рука перед глазами выглядела чужой: вены проступали не блёклыми синеватыми дорожками, а резкими линиями глубокого индиго, словно выведенными тушью от запястья до локтя. Язык машинально скользнул по верхним зубам: резцы стали острее, плотнее и длиннее — ещё не клыки хищника, но уже не то, с чем я прожил двадцать пять лет.

В чёрной плёнке на окне — глянцевой, как выключенный экран, — на секунду проступило моё отражение. Лицо то же, что и всегда, те же тёмные волосы, давно просившие стрижки. Только глаза были не совсем моими: не другого цвета, просто с едва заметной искрой там, где раньше в зрачке была одна темнота. Я смотрел ровно столько, сколько нужно, чтобы решить: лицо моё, глаза — под вопросом. Остальное отложил.

— Раз. Два. Три, — сказал я вслух, чтобы проверить голос, и осёкся: звук годился кому угодно, только не мне — ниже, с обертонами, которых там не было ещё час назад. Он испугал меня едва ли не больше, чем труп на полу в двух метрах. Запомнил.

Сколько я просидел так, спиной к стене, не знаю: пятно на ковре росло медленнее, чем должно. Минуту. Может, десять. За это время я понял про себя одну вещь: если я перестану считать, я закричу, а после этого меня уже ничто не соберёт. Значит — считать. И первое — не что есть, а что делать: выяснить, что она со мной сделала и зачем. «Как ты рвёшь его на части» — она говорила о ком-то конкретном и умерла, чтобы это сказать. И второе: то, что она в меня влила, никому не отдавать, пока не пойму, что это. Кому «никому» — я не знал. Но квартиру с солью по периметру не готовят для того, о чём никто не узнает.

* * *

А потом снаружи, на лестничной клетке, послышались шаги.

Не одни. Я считал: четверо, пятеро — шаг в шаг, слишком тихие для людей, которые не старались быть тихими специально. Новый слух различал вес каждого в половицах и обрывки короткого злого шёпота — по-русски, без акцента, тоном, которым не говорят, а отдают приказы. Значит, есть кому приказывать. Значит, есть главный.

Входная дверь на тяжёлом тройном засове и цепочке не выдержала третьей секунды. Её не выламывали: от одного удара металл запоров срезало, как фольгу, и полотно вместе с коробкой рухнуло внутрь прихожей. В проёме, на фоне тусклого света лестничной клетки, возникли силуэты — четыре, может, пять. Я пересчитал: пятеро. Все в тёмных пальто с высокими воротниками, серебряным шитьём по кайме и одинаковыми зажимами на лацканах — узкий вычерненный полумесяц, один на всех. Форма. Значит, устав; значит, есть кто его читает.

Первый из них переступил обломки косяка. Я, всё ещё на полу у стены, поднял голову. Наши взгляды сцепились сразу. Его глаза в полумраке не отражали свет — поглощали. Холодные, без тени удивления — взгляд не гостя, а приёмщика. Он не глядел на выбитую дверь, не глядел на тело Дарины — он смотрел прямо в меня и снимал каждую деталь, все до одной: расширенные зрачки, налитые вены цвета индиго, кровь на моих губах. По затылку прошёл холод — тело узнало то, чего голова ещё не знала. Я не отвёл глаз. Раз он считывал меня, я считывал его: остальные четверо не переступили порога, пока не переступил он. Главный — этот.

Он молчал и смотрел, и злости в этом не было — только сухой расчёт и власть. Это была не полиция, не спасатели и не скорая. Это пришли за тем, что Дарина только что передала мне ценой собственной жизни.

Это пришли за тем, что здесь только что случилось.

Глава 2 Дом, который его не звал

Меня подняли с пола раньше, чем я решил, стоит ли сопротивляться.

Чьи-то руки — сухие, твёрдые, одни сухожилия — взяли меня под мышки и рванули вверх одним движением: ни окрика, ни слова. Я попытался вырваться чисто рефлекторно, наугад махнул локтем назад — и ударил в пустоту, потому что человек, который меня держал, сдвинулся, пока локоть ещё шёл. Не увернулся. Именно сдвинулся: знал, куда я ударю, — знал прежде, чем понял я сам.

Это я учёл. Двадцать минут назад я перестал быть человеком — и всё равно оказался слабее всех в этой комнате, настолько, что меня можно было поднять и вынести, как коробку. Слабее всех — это замер, а не приговор. Замер я принял. С коробкой не согласился.

— Тихо, — сказал голос у самого уха. Не грубо. Скорее устало, буднично — как говорят охраннику стажёру, чтобы не мешался. — Дёргаться будешь позже, если разрешат.

Мне на голову набросили капюшон из плотной ткани, и мир схлопнулся до звуков. Тело Дарины осталось за спиной, на полу, в квартире, которую я больше не увижу, и от этой мысли внутри оборвалось резче, чем от капюшона.

Дальше я считал. Лестница, пролёт за пролётом. Двое держат за плечи, чтобы я не упал, хотя ноги у меня в общем-то работали; ещё шаги впереди и сзади — пятеро, как в проёме. Сходится. Улица — мокрый асфальт, выхлоп, до слёз отчётливо. Дверь, бензин — салон. Меня усадили, не грубо, но и без вопросов, пристегнули — пристегнули! — и машина тронулась.

Я сидел в глухом капюшоне в чужой машине, пристёгнут ремнём — вежливым похитителем, — и эта деталь показалась мне сначала отдельно, персонально абсурдной. А потом — полезной: пристёгивают то, что не хотят повредить по дороге. До места я был нужен целым. Этот вывод нравился мне больше предыдущего.

Ехали минут двадцать, может, тридцать. Я запоминал маршрут — секунды разгона, затяжные дуги поворотов, провалы на съездах: три длинных правых, два левых, потом долго прямо. Новая физиология сбивала счёт, и я начинал заново. Сквозь закрытые стёкла долетал город, а под ним — частый стук сотен пульсов — люди на перекрёстках; из воздуховода тянуло живой кровью, и в горле пересыхало. Москва за стеклом жила обычной ночью — сигналы, тормоза у светофоров, музыка из соседней машины, — а в паре метров от неё, в общем потоке, сидел труп, который забыл упасть.

Никто не произнёс ни слова за всю дорогу. Я тоже молчал, и это было решение, а не смирение. Вопрос показал бы им, чего я не знаю, — а не знал я всего, — и не принёс бы ответа: те, кто пристёгивает молча, отвечают не перед пассажиром. Молчание стоило дешевле. Цена — доехать вслепую; её я платил в любом случае.

Мысли шли к Дарине, и здесь картина выходила хуже всего — не потому, что фактов не хватало, а потому, что они мне не нравились. Она меня не спасала. Она влила в меня чужую силу под завязку, переписала меня изнутри и стёрла себя до нуля. Ни инструкции, ни ключей она не оставила. Итог: я — сейф, в который спрятали украденное перед тем, как хозяйку убьют. А те, кто вёз меня сейчас в тишине кожаного салона, ехали этот сейф вскрывать. Вопрос «зачем» я отложил: в этой машине на него не было ответа, а вопросов с ответами хватало.

Гул асфальта сменился сухим хрустом гравия под колёсами, и машина сбавила ход. Снаружи проскрежетали и сомкнулись ворота: железо, тяжёлые створки, скрежет долгий — сначала одна, потом вторая. Конвоир справа от меня впервые пошевелился: два холодных пальца на секунду легли мне на сонную артерию — пульс. Сохранность груза — подтверждено.

— Приехали, — сказал он водителю и повернулся ко мне: — Лишних движений не делай. В глаза Дамиану Саввичу не смотри, пока сам не разрешит.

Имя я запомнил — всё, что мне выдали за дорогу. Тот, кому нельзя смотреть в глаза, и есть тот, кто решает.

Машина встала. Меня вывели — снова те же руки, сухие, без промаха, — провели по гравию — он ехал под ногами, — потом вверх по ступеням, и наконец сняли капюшон.

Первое, что я увидел, — фасад. Три этажа, колонны, лепнина над окнами — и всё это умирало. Строительная сетка по фасаду висела не один сезон и порвалась понизу; в одном крыле окна забиты досками; водосток держался на куске ржавой проволоки. С чужой кровью на подбородке я принял это как условие задачи, а не как впечатление: не резиденция клана на пике, а компания — в прошлом лидер рынка, теперь тянет с ремонтом офиса.

— Внутрь. — Тот же усталый голос сзади, и меня подтолкнули к дверям — мягко, но так, что варианта пойти в другую сторону не было.

Внутри пахло пылью, воском и — на самом дне — засохшей кровью. Высокие потолки, рассохшийся паркет, портреты в тяжёлых рамах, под частью из них — зеркала, завешенные тканью. Меня провели через анфиладу комнат в зал, где ждали, и на пороге тихий гул оборвался разом — так замолкают, когда входит тот, о ком говорили.

Их было одиннадцать. Я пересчитал дважды: эту работу мне здесь никто не мог запретить. После шумной улицы по новым рецепторам ударил ритм чужих сердец — редкий, сбивчивый: удар, пауза, за которую я успевал досчитать до трёх, ещё удар, будто сердце вспоминало через раз, что ему положено биться. Разного возраста — лицами, по крайней мере, — они стояли без единого случайного движения и смотрели на меня кто с брезгливостью, кто с тем расчётом, с каким смотрят на чужую ошибку, за которую платить, возможно, придётся всем. Я разглядывал их в ответ. Кто главный — не читалось: никто не стоял в центре, все одиннадцать стояли вполоборота к пустому месту у дальних дверей. Значит, главный ещё не вошёл.

— Это он. — Женщина лет сорока на вид, в строгом тёмном платье, сказала это не мне, а куда-то в сторону остальных, будто меня самого тут не было. — Обращённый чужой кровью. Без рода, без прецедента.

— Он здесь, — сказал я. — На случай, если это учитывается.

Никто не повернулся. Это тоже была информация.

— Прецедент есть. — Другой голос, старческий, с трещиной, негромкий: поверх него никто говорить не стал. Из группы вышел грузный старик — по виду глубоко за семьдесят, хотя в этом доме такие оценки, похоже, ничего не стоили, — с тяжёлым, грубо вытесанным лицом и слегка выцветшими глазами — внимательными: они считали меня, пока я считал зал. — Прецедента в смысле закона нет. А в смысле факта — вот он стоит перед нами. Факт всегда старше закона, Регина Аркадьевна, сколько бы вы ни хотели обратного.

— Агафон Захарович, при всём уважении к архивам, дому сейчас не факты нужны, а то, чем мы будем расплачиваться, если Двор узнает, что закон нарушен у нас под носом.

Старик — Агафон Захарович, значит, — подошёл ближе и обошёл меня по кругу медленно, шагом эксперта перед находкой: подлинник или подделка. Я смотрел на него в ответ. Один на весь зал подошёл ближе двух шагов, и он же один сказал «факт» там, где остальные говорили «закон». Если здесь кому-то я был нужен живым, начинать стоило с него.

— Кто тебя обратил? — Он смотрел мне прямо в глаза.

— Дарина. — Голос дрогнул на её имени. Слышали все одиннадцать, скрывать было поздно; дрожь я принял к сведению и больше на неё не тратился. — Она... она умерла. В процессе.

По залу прошла рябь — не крик, не возглас: десяток людей разом сменил дыхание, и это было тише крика и хуже.

— Она мертва, — повторил кто-то из глубины зала.

— Одна из последних прямых наследниц, что у нас ещё оставались, — сказала женщина в тёмном платье. Брезгливости в ней больше не было. Был страх: руки она сцепила перед собой, и пальцы не лежали на месте. Страх я взял на заметку — первое в этом доме, что годилось в дело.

— Она сама решила. — Злость поднялась раньше, чем я успел её посчитать, и считать я не стал. — Никто её не заставлял. Она резала себе вены сама, снова и снова, пока...

— Замолчи, — сказала ещё одна женщина, помоложе, и лицо у неё при этом не двигалось. — Ты не имеешь права даже произносить, что она решила. Ты — недоразумение, залатанное чужой кровью через закон, который она нарушила ради тебя, кем бы ты ни был.

Агафон Захарович поднял руку — не резко, просто поднял, — и в зале снова стало тихо.

— Он не виноват в том, что произошло. Виновата она, если уж на то пошло, — или, если угодно, виновата система, которая довела прямую наследницу правящей линии до того, что она сочла обращение постороннего своим единственным выходом. Но это уже вопрос не к нему.

— Он всё равно то, чем дом не может себе позволить рисковать, — сказала женщина в платье. — Обращать можно только рождённых. Стоит этому выйти за наши стены — и мы заплатим не штрафом, а всем, что от нас ещё осталось. Он вообще никто — просто человек с улицы, которого она подобрала неизвестно где и зачем.

Меня царапнуло это «неизвестно где и зачем» сильнее, чем всё остальное сказанное в этом зале, — потому что я и сам толком не знал ответа, а «неизвестно где» на деле имело точный адрес: тротуар у магазина, ночью, несколько недель назад.

Она шла по тёмной улице от метро — быстро, шагом загнанного зверя, и то и дело поглядывала на экран телефона. Я вышел из круглосуточного с пакетом, в котором звенели две бутылки пива, повернул к подъезду — в голове ещё крутилась работа — и не заметил её. Мы столкнулись плечами. Пакет порвался, бутылки с глухим звоном покатились по стылому асфальту.

На страницу:
1 из 13