
Полная версия
Контракт на любовь Дедлайн
— Вы готовы? — спрашивает он тихо.
Вопрос звучит формально. Но в нём есть пауза, которая говорит другое: «ты выдержишь?»
— Я здесь, — отвечаю я.
Он смотрит на меня секунду. Потом — не берёт за руку. Не тянет. Просто поворачивается и предлагает локоть, как на старых фотографиях. Слишком вежливо для такого человека. И это… уважение. Я не беру сразу. Я делаю вид, что поправляю перчатку — хотя на мне их нет. Я выигрываю полсекунды. Для себя. Чтобы не чувствовать, что меня ведут. И только потом кладу ладонь на его локоть.
Моя рука тёплая. Его ткань холодная, гладкая. Через неё чувствуется напряжение мышц — он собран, как перед пресс-конференцией. Мы делаем шаг вместе. Вспышки сразу становятся ближе. Камеры ловят нас, как добычу.
— Сюда! Посмотрите сюда! Улыбнитесь! — голоса липнут к коже, как сладкий запах гортензий.
Артём делает то, что от него ждут: улыбается ровно настолько, чтобы это было похоже на уверенность. Ни грамма больше. Я улыбаюсь тоже. Не широко. Так, чтобы губы не дрожали. И вдруг вижу в толпе знакомую фигуру. Не лицо. Фигура. Поза. Игорь Ланской. Он стоит чуть в стороне и изображает случайного гостя. Но взгляд у него слишком внимательный, слишком направленный. Он смотрит не на Артёма. На меня.
У меня внутри проваливается пол. Не красиво. Не драматично. Физически: желудок сжимается, пальцы холодеют. «Он будет искать подходы. Через вас». Фраза Артёма из машины всплывает так ясно, как будто он сказал её сейчас. Я делаю вдох. Сладость гортензий лезет в горло. Тошнит.
— Не смотри туда, — шепчет Артём почти без движения губ.
Я не смотрю. Но я знаю, что он там. Я знаю, что эта свадьба — не только для бабушки. Не только для инвесторов. Она ещё и поле боя. Я просто пока не умею стрелять. Регистратор говорит ровным голосом. В галерее этот голос звучит странно — будто слова о браке должны быть тёплыми, а они тут холодные, как витрина. Я стою напротив Артёма, и между нами — воздух, который наэлектризован камерами. Я чувствую это физически: кожа на предплечьях будто тоньше, чем обычно.
В первом ряду бабушка. Нина Петровна. В светлом костюме, с идеальной укладкой. С подкрашенными губами — как тогда, в больнице. Я вижу эту деталь и понимаю, почему мне так больно: она всегда старается выглядеть сильной. Даже когда не может. Её глаза блестят. Она держит платок в руках — не прячет, не стесняется. И когда регистратор произносит слова про «союз», бабушка начинает плакать.
Сразу. Не тихо. Не украдкой. Счастливо. И мне в грудь врезается такая вина, что хочется согнуться. Я не имею права разрушить ей этот момент. Не сегодня. Пальцы дрожат. Сначала едва заметно, потом сильнее. Я чувствую, как они ищут кольцо на большом пальце. Я почти начинаю крутить — привычка, спасательный круг. И останавливаю себя в последнюю секунду. Не сейчас. Я слышу внутри: «Я делаю это ради неё, это всего лишь игра».
И это почти правда. Почти.
— Обмен кольцами, — говорит регистратор.
Кольца лежат на подушечке. Белое на белом. Металл на ткани. Как маленькая точка, которая решит всё. Артём берёт кольцо первым. Его пальцы уверенные, как всегда. Он не торопится. Не играет в нежность. Но и не холоден. Он тянется ко мне. И в этот момент я понимаю, что сейчас мне дадут сценарий: «подай руку, улыбнись, посмотри в глаза, замри на два кадра».
Я могу сделать так, как надо. И могу сделать так, как выберу. Артём не хватает меня. Он ждёт. Ждёт мой жест. Секунда. Вторая. Флэш в глаза. Ещё один. Ещё. Сердце бьётся где-то в горле. Я делаю шаг вперёд и первая беру его за руку. Уверенно. Я переплетаю пальцы, как будто это — мой выбор, а не требование протокола. Его кожа тёплая. Теплее, чем я ожидала. И это тепло ударяет по мне током, потому что я вдруг понимаю: он живой. Не только власть, не только деньги, не только контроль. Живой мужчина.
А он сжимает мою ладонь сильнее, чем требует протокол. Не больно. Но так, что я чувствую: он увидел. Он понял, что я не «сдаюсь». Я делаю шаг на своих условиях. Он надевает кольцо мне на палец. Металл холодный на секунду, потом быстро нагревается от кожи. И я ощущаю это нагревание как что-то слишком интимное для публичного зала. Теперь моя очередь.
Я беру кольцо для него. Оно тяжелее, чем кажется. Наверное, потому что в нём слишком много смыслов, которые мне не нужны. Я поднимаю его руку. Я чувствую под пальцами плотность кожи, линии, тёплую пульсацию. И почему-то именно это — пульс — выбивает меня сильнее всего. Я надеваю кольцо ему. Медленно. Камеры щёлкают, как зубы. Бабушка всхлипывает в первом ряду и улыбается сквозь слёзы.
Даша где-то сбоку, я чувствую её присутствие даже без взгляда. Как страховочную сетку.
— Объявляю вас мужем и женой, — говорит регистратор.
Слова падают. И мир вокруг на миг становится слишком ярким. Слишком громким. Слишком настоящим. Потом начинается то, что должно быть «красиво». Поздравления. Шампанское. Руки. Щёки. Вспышки. Мне протягивают бокал. Стекло холодное. Я делаю глоток — шампанское ледяное на языке, почти больно. Оно пузырится, словно смеётся надо мной. Я ненавижу шампанское. Оно всегда про чужой праздник. Я держу улыбку. Я держу спину.
Артём рядом. Он двигается так, будто контролирует пространство: чуть поворачивает корпус — и закрывает меня от особенно навязчивой камеры. Чуть наклоняется — и люди отступают, потому что его личная граница ощущается физически.
— Поцелуй! — кричит кто-то.
Я внутренне вздрагиваю. Вот оно. Классика. Самое дешёвое требование. Артём не делает шаг ко мне. Он смотрит на меня. Вопрос в глазах: «как ты хочешь?» Он ждёт. Не тянет меня к себе ради камер, не подсказывает, что я должна сделать. Впервые рядом с ним у меня остаётся право самой выбрать расстояние. Я делаю вдох. Сладкий запах гортензий снова давит на голову.
— Нет, — говорю я достаточно громко, чтобы услышали ближайшие. И улыбаюсь. — Не сейчас.
Толпа на секунду зависает, словно у всех одновременно отключили звук. Потом кто-то смеётся, кто-то хлопает. «О, какая интрига». «О, какая недоступность». Они переводят это в игру, потому что так проще, чем признать: женщина сказала «нет» публично. Артём не спорит. Не делает вид, что я его унизила. Он просто поднимает мою руку и прижимает к своим губам — быстро, почти формально.
Но его губы тёплые. И от этого жеста у меня внутри всё сжимается. Камеры довольны. Публика получает «романтику». А я — остаюсь в границе. Пока. В толпе я снова чувствую взгляд Ланского. Не вижу. Чувствую кожей, как ощущают солнце за спиной. Он где-то там, улыбается, вероятно, кому-то из гостей. И смотрит, как я держусь. Я делаю ещё глоток шампанского. Холод бьёт в зубы.
— Устали? — тихо спрашивает Артём, наклоняясь ко мне.
— Я не умею уставать в кадре, — отвечаю я.
— Придётся научиться отдыхать без него, — говорит он.
Фраза звучит почти заботливо. И это опасно. Забота — это то, на что я ведусь быстрее всего. Мы проходим в небольшую зону за ширмой — там на миг тише, нет вспышек в лицо. Я выдыхаю. Артём делает шаг ближе. И «властно» обнимает меня — ровно так, как нужно для камеры, которая всё равно найдёт нас через плечо, через прорезь, через отражение.
Его ладонь на моей талии уверенная. Не шарит. Не ищет. Просто фиксирует. И в этом объятии я внезапно чувствую не сцену, а реальность: мужчина, чужое тепло, моё дыхание, ткань платья между нами, слишком дорогая, чтобы быть простой. Он наклоняется, словно собирается прошептать что-то ласковое для легенды. И шепчет другое:
— Держись, ещё час.
Я закрываю глаза на долю секунды. Час. Я могу выдержать час. Я выдерживала ночи у больничной койки. Я выдерживала дедлайны. Я выдерживала бабушкины ультиматумы. Но почему этот час кажется самым длинным?
— Я держусь, — шепчу я в ответ.
— Я вижу, — говорит он.
И отпускает. Снаружи снова шум. Снова вспышки. Снова чужие голоса. Снова вопросы про «как познакомились», «когда поняли», «где будет медовый месяц». Я отвечаю заученными фразами, которые мы репетировали. Они выходят гладко. Почти правдоподобно. Только кольцо на большом пальце живёт собственной жизнью. Я ловлю себя — и сжимаю пальцы, чтобы остановить. Не выдавай. Бабушка зовёт меня взглядом. Она сидит чуть в стороне, рядом с ней Даша — как охранник, только с человеческими глазами.
Я подхожу, и запах гортензий здесь сильнее, потому что рядом высокая композиция. Слишком сладко. Голова кружится. Бабушка берёт меня за руку. Её пальцы сухие, тёплые. Она сжимает крепко — как будто боится, что я исчезну.
— Викуля… — шепчет она, и у неё дрожит голос. — Какая ты красивая.
Я улыбаюсь. Настоящей улыбкой. Потому что это — единственный момент, который не игра.
— Ты довольна? — спрашиваю я тихо.
Она кивает, вытирает слёзы платком. Глаза красные, но счастливые.
— Теперь я могу спать спокойно, — говорит бабушка.
И это бьёт мне в солнечное сплетение. Спокойно. Она так давно не спит спокойно. И я так давно не сплю спокойно рядом с ней, потому что всё время слушаю: «а вдруг».
— Бабуль, — я пытаюсь говорить легко, но голос садится. — Ты же понимаешь, что…
Я замолкаю. Что я скажу? «Это фикция»? «Это ложь»? «Это контракт»? Я не могу. Не сейчас. Не после того, как она плакала счастливо. Я смотрю на неё и понимаю страшное: эта ложь стала частью нашей любви. Как пластырь, который закрывает рану, но под ним всё равно гниёт.
— Что, Викуля? — бабушка улыбается и гладит мою руку. — Всё хорошо. Я вижу. Он хороший мужчина.
Я чувствую, как кровь приливает к лицу. Я хочу возразить. Я хочу сказать: «ты не знаешь». Но она правда не знает. И я не могу отнять у неё эту надежду.
— Он… надёжный, — выдавливаю я.
Бабушка кивает, довольная этим словом. Ей нужны надёжные мужчины. Надёжность — её религия.
— Он смотрит на тебя как на… — она запинается, подбирая слово, — как на своё.
Меня будто ударяют током. «Как на своё». Это звучит слишком опасно. Я улыбаюсь, потому что иначе лицо треснет. И делаю то, что делала всю жизнь: перевод внимания на бабушку, на её комфорт, на её мир.
— Ты ела? — спрашиваю я. — Тебе не тяжело тут?
— Нет, — она машет рукой. — Даша меня контролирует, как санитарка.
Даша фыркает:
— Я просто не даю ей лезть к фотографам и рассказывать, как она нас «устроила».
Бабушка смеётся. И я вдруг понимаю, что в этом смехе есть жизнь. Настоящая. Я сделала это ради неё. Да. И всё равно мне больно. Потому что я только что стала женой человека, рядом с которым я не знаю, где заканчиваются правила и начинается что-то другое.
— Иди, — бабушка слегка толкает меня ладонью. — Тебя ждут.
Меня ждут. Меня ждут камеры. Меня ждёт толпа. Меня ждёт мужчина с кольцом на пальце, который шепчет мне про «ещё час», как будто это поле боя, а не свадьба. Я встаю, наклоняюсь и целую бабушку в щёку. Её кожа пахнет пудрой и чем-то знакомым из детства. Тёплым.
— Люблю тебя, — говорю я тихо.
— И я тебя, — отвечает она. — Не бойся.
Не бойся. Если бы это было так просто. Час тянется. Липкий. Яркий. Громкий. Я улыбаюсь. Я отвечаю. Я поднимаю бокал. Я смотрю в камеры так, будто это моя работа. Артём рядом всё это время. Он не становится «милым». Не изображает влюблённость. Но он защищает границу — мою. Когда кто-то слишком близко подходит, он делает шаг, и человек отступает. Когда кто-то задаёт слишком личный вопрос, он отвечает коротко, и вопрос умирает в воздухе.
Я ловлю себя на мысли, что рядом с ним легче дышать. И тут же ненавижу себя за это. Потому что легче — это зависимость. А я пришла сюда, чтобы не быть зависимой. Чтобы выторговать свободу. Мы выходим на секунду в коридор галереи — там прохладнее, нет запаха гортензий так густо. Я прислоняюсь плечом к стене, чувствую холод сквозь ткань платья. Хорошо. Остужает.
Артём рядом. Он смотрит на меня так, будто оценивает состояние объекта. Но в этом есть и другое — внимание.
— Вы молодец, — говорит он.
Я фыркаю.
— Это звучит как оценка сотрудника.
— Это и есть оценка, — спокойно отвечает он. — Вы держитесь.
Я закрываю глаза на миг.
— Я не хочу держаться всю жизнь.
— Вы не будете, — говорит он.
Слишком уверенно. Слишком как обещание, которое никто не просил.
— Не обещайте, — говорю я. — Мы не про обещания.
Он молчит секунду.
— Мы про протокол, — соглашается он.
И всё равно его голос звучит мягче, чем обычно. Или мне кажется. Я чувствую, как кольцо на безымянном пальце тянет кожу — непривычный вес. И этот вес говорит: «ты теперь другая». Я открываю глаза.
— Всё? — спрашиваю я.
Он смотрит на часы.
— Почти.
Я киваю. Почти — значит, ещё немного. Ещё вспышки. Ещё улыбка. Ещё «как вы счастливы». Ещё Ланской где-то в толпе, невидимый, но ощутимый, как сквозняк. Мы возвращаемся в зал. Камеры снова находят нас моментально. Щёлк. Щёлк. Щёлк. Белый свет вспышек выжигает мне внутреннюю сторону век. Я держусь. Ещё час. Потом всё начинает расползаться: люди прощаются, кто-то уходит, кто-то остаётся. Бабушку уводят в машину — я вижу, как она махает мне рукой, и это счастье на её лице держит меня на ногах лучше любого шампанского.
Даша обнимает меня быстро, крепко, словно закрепляет меня в реальности.
— Ты была идеальна, — шепчет она. — И ты не продалась. Ты выторговала. Я горжусь.
— Я боюсь, — отвечаю я честно.
Даша отстраняется, смотрит прямо.
— Я тоже бы боялась. Но ты не одна.
Она уходит, растворяется в людях, и вдруг становится тихо. Не совсем — город за окнами шумит. Но внутри галереи наступает пустота после праздника: запах гортензий выдыхается, свет становится менее жестоким, шаги звучат громче. Артём подходит ко мне. Теперь вокруг меньше свидетелей. И мне становится не легче, а страшнее. Потому что публичная роль закончилась. А началась жизнь под одной крышей.
Он смотрит на меня сверху вниз. Не давит. Просто фиксирует.
— Поехали, — говорит он.
Я киваю. Слишком быстро. Потому что если я начну думать, я остановлюсь. Мы выходим на улицу. Холодный воздух ударяет в лицо, как пощёчина. Я вдыхаю — и впервые за день ощущаю нормальный запах: мороз, выхлоп, ночь. Машина ждёт. Та же капсула, тот же рокот, тот же дорогой запах, который теперь будет моим фоном. Я сажусь на заднее сиденье. Платье шуршит. Белое на белом.
Артём садится рядом. Не напротив. Слишком близко. Двигатель гудит. Город плывёт мимо. Я смотрю на свои руки. На кольцо на безымянном пальце. На кольцо на большом — моё старое, тревожное. Два круга металла. Два замка.
— Вы можете снять фату, — говорит он.
Я тянусь, осторожно вытаскиваю шпильки. Волосы освобождаются, падают на плечи. Кожа головы ноет от лака и напряжения. Я выдыхаю.
— Я устала, — говорю я.
— Я вижу, — отвечает он.
И пауза снова становится опасной. Потому что в паузе можно сказать лишнее. Можно признаться. Можно попросить. Можно сорваться. Я не делаю ничего из этого. Я просто сижу и смотрю в окно. Когда машина останавливается у его дома, у меня внутри всё сжимается. Пентхаус. Его территория. Его правила. Наш контракт. Я выхожу, и холод тут же прилипает к коже, словно хочет удержать меня снаружи.
Артём идёт рядом. Плечо к плечу. Не прикасается. И это почему-то хуже, чем если бы прикоснулся. Мы поднимаемся на лифте. Тишина. Только мягкий гул и моё дыхание. Я чувствую, как платье давит на ребра. Как кольцо на пальце напоминает о себе. Как сердце бьётся слишком быстро. Дверь открывается. Тепло. Сухой воздух. Чистота, от которой хочется чихнуть. Запах дорогого дома, где нет жизни.
Я делаю шаг внутрь. Артём закрывает дверь за нами. Звук щёлкает, как замок. Он снимает пиджак, остаётся в рубашке. Смотрит на меня.
— Добро пожаловать в ад, миссис Воронова. Снимите это платье, оно слишком дорогое, чтобы вы в нем уснули.
Глава 8. Трещина в броне
Артём
Свет из холодильника режет полумрак ровной белой полосой, как скальпель. Я держу дверцу открытой слишком долго — не потому что выбираю, а потому что мозг не успевает сформулировать простую команду: «возьми воду, закрой». Боль подступает волной. Сначала — в глазах. Потом — в висках. И сразу хочется вырвать себе голову и оставить где-нибудь на гранитной столешнице, чтобы она перестала пульсировать, как сигнал тревоги. Сзади тихо.
Слишком тихо для пентхауса, в который только что вошла новая жена.
— Вы так и планировали познакомить меня с вашим домом? — голос Виктории звучит из гостиной, сухо и устало. — «Добро пожаловать в ад».
Я не отвечаю. Я не хочу слышать лишние звуки. Даже её. В контракте есть пункты про спальни, расстояние, публичные роли и запреты на слежку. Там нет пункта: «что делать, когда тебе нужно закрыть холодильник, а ты не можешь». Я нахожу упаковку таблеток. Пальцы немеют. Я выдавливаю одну, вторую… пластик упрямо сопротивляется, словно тоже решил проверить меня на выдержку.
Из гостиной шуршит ткань. Платье. Снимает. Хорошо. Её проблемы — там. Мои — здесь. Я беру стакан. Стекло холодит ладонь, и это почти приятно, пока не приходит резкая вспышка боли от отражения света. Я морщусь, закрываю один глаз, пытаюсь налить воду из фильтра. И в этот момент рука дрогнула. Таблетки высыпаются на пол. Тихо, но этого достаточно. Пластик ударяется о плитку. Белые кружки разлетаются, как мелкие зубы. Я застываю.
Боль — выше. Внутри черепа словно кто-то поворачивает винт. Я опускаюсь на корточки, и холод пола бьёт в колени сквозь ткань брюк. От резкого наклона темнеет. Не романтично. Не героически. Просто — темнеет. «Не сейчас». Я тянусь к таблетке, и пальцы скользят по гладкой поверхности. Она уходит дальше, под тень кухонного острова. В голове щёлкает злость: на себя, на свет, на эту ночь, на эту свадьбу, на чужие вопросы, на гортензии, на шампанское.
На неё — тоже, хотя она ни при чём.
— Чёрт, — выдыхаю я. Слишком громко.
Сзади мягкий шаг. Я не слышал, как она подошла. Значит, я действительно плохо.
— Артём? — она произносит моё имя без «Сергеевич», и от этого в груди неприятно зудит, будто меня лишили формы.
— Иди спать, — говорю я, не поднимая головы. Голос срывается на короткое, раздражённое. — Закрой дверь.
В контракте нет пункта «закрой дверь», но в моём мире он всегда есть. В моём мире слабость — это то, что держат за закрытой дверью.
— Вы на полу, — отвечает она ровно. Не испуганно. Не жалостливо. Просто факт.
— Я контролирую ситуацию, — говорю я, и это звучит особенно глупо, когда я ловлю таблетку пальцами и снова её роняю.
Тишина. Пауза, в которую я слышу собственный пульс в висках. Она не уходит. Конечно, не уходит.
— Вы всегда так врёте? — спрашивает она, и в голосе нет насмешки. Есть раздражение. Почти моё.
— Это не ложь, — я сжимаю зубы. — Это… формулировка.
— Формулировка «я не справляюсь», — спокойно говорит она.
Я резко поднимаю голову — и тут же жалею. Свет из холодильника режет прямо в глаза, мигрень вспыхивает так, что хочется застонать. Она стоит у входа в кухню. В моей рубашке. Клише. Я видел это тысячу раз — в дешёвых сценариях, где женщина в мужской рубашке должна быть символом интимности. Здесь это не интимность. Это практичность. Её платье — дорогое, тяжёлое, неудобное. Рубашка — свободная и настоящая.
И это почему-то выбивает сильнее, чем если бы она вышла обнажённой. Потому что обнажённость — это игра. А вот так — это её территория в моём пространстве, без просьбы, без поклона, без попытки понравиться. Её волосы распущены. На лице нет макияжа. Кожа чуть блестит от умывания. И пахнет она… цитрусом и бумагой. Как свежий блокнот и выжатый лимон в воду.
Я чувствую этот запах даже сквозь боль. Она смотрит на таблетки на полу, потом на меня. И делает то, что я не ожидаю. Не спрашивает. Не «вам плохо?». Не «может вызвать врача?». Она просто опускается рядом — быстро, уверенно — и начинает собирать таблетки ладонью, будто собирает рассыпанные бусины. Холодный пол под её коленями заставляет её чуть втянуть плечи, но она не комментирует.
— Не трогай, — выдыхаю я.
— Поздно, — отвечает она.
Я хватаю её запястье. Не сильно. Но достаточно, чтобы остановить. Её кожа тёплая. Моя ладонь холодная и влажная. Я ненавижу это несоответствие.
— Я сказал: не трогай, — повторяю я. Голос глухой. Мне кажется, что я слышу себя издалека.
Она поднимает на меня взгляд. В её глазах нет страха. Есть граница.
— А я услышала, — говорит она. — И решила, что это не приказ, а привычка.
Я сжимаю челюсть. Боль отдаёт в зубы.
— Вы не обязаны, — добавляет она тихо. — Я не из жалости.
Слово «жалость» задевает больнее мигрени. Я отпускаю её запястье. Она заканчивает собирать таблетки, складывает на салфетку, которую достаёт из ящика. Чётко. Без суеты. Потом закрывает холодильник. Полумрак снова заполняет кухню. Свет больше не режет. Я выдыхаю — и понимаю, что держал дыхание. Она ставит стакан на гранитную столешницу. Звон стеклянного стакана о гранит звучит громко. И почему-то этот звук становится якорем. Реальностью. Точкой.
— Пейте, — говорит она.
— Не командуй, — автоматически бросаю я.
— Не командую, — спокойно отвечает она. — Предлагаю. Если вы сейчас начнёте спорить, я уйду. Хотите?
Нет. Я не хочу. Но признать это — значит признать нужду. Я беру стакан. Стекло холодное, вода пахнет ничем — идеальной чистотой. Я делаю глоток. Боль не уходит, но перестаёт нарастать. Она протягивает салфетку с таблетками.
— Какие вы обычно пьёте? — спрашивает она.
Вопрос деловой. Не личный. И от этого он легче.
— Те, что в упаковке, — говорю я и киваю на стол. — Две.
Она берёт упаковку, быстро смотрит, потом кладёт две таблетки на мою ладонь. Пальцы у неё тонкие, в ногтях — едва заметные следы чего-то тёмного. Краска? Графит? Жизнь, которая не отмывается до конца. Я проглатываю таблетки, запивая водой. Глоток, второй. Я ставлю стакан на гранит — звяк снова звучит слишком резко, и я морщусь. Виктория замечает. Не комментирует. Она открывает морозилку — я слышу тихий вздох уплотнителя, запах холода. Достаёт пакет.
— Что это? — спрашиваю я, уже раздражаясь заранее.
— Компресс, — отвечает она. — Лаванда.
— У меня нет лаванды, — говорю я.
— У вас нет жизни, — спокойно говорит она. — Но компресс есть.
Я на секунду не понимаю, откуда она это взяла. Потом вспоминаю: в шкафу на кухне лежат всякие «сервисы» от дизайнеров интерьера, которые мне навязали. В том числе — эти идиотские ароматические штуки. Она оборачивает компресс тонким полотенцем и подходит ближе.
— Нет, — говорю я сразу.
— Да, — отвечает она и протягивает мне.
Я беру — лишь бы она не касалась. Полотенце холодное, компресс пахнет лавандой слишком живо, слишком по-домашнему. Запах пробивается через боль и одновременно раздражает и успокаивает.
— Ложитесь, — говорит она.
— Я не лягу при тебе.
— Тогда вы упадёте, — ровно отвечает она. — И это будет глупо.
Она смотрит на меня так, будто объясняет очевидное ребёнку. Я ненавижу, когда со мной так. Но сейчас у меня нет сил защищаться. Я встаю. Слишком резко. Мир качается. Я хватаюсь за край острова, пальцы впиваются в камень. Виктория не делает вид, что не видит. Она просто подходит и кладёт ладонь мне на затылок. Тепло. Чёткое, спокойное тепло. Её пальцы в волосах — не ласка. Наведение. Как если бы она направляла слепого.
Я резко вдыхаю. Запах цитруса и бумаги ударяет в нос. Не интимно. Но близко.
— Не надо, — выдавливаю я.
— Надо, — отвечает она тем же тоном, каким я обычно говорю людям на совещаниях. — Идём.
Я позволяю. И это самое унизительное. И самое облегчительное. Мы идём в гостиную. Полумрак здесь мягче. Огни Москвы за окнами размыты и далеки; ночью город кажется непривычно тихим. Диван серый, идеальный, без следов жизни. Она ведёт меня, ладонь на затылке, вторая — на моём локте. И я вдруг понимаю: она сильнее, чем выглядит. Не физически. Внутри.
— Сядьте, — говорит она.
Я падаю на диван. Не с достоинством. Просто падаю. Компресс выскальзывает из руки, и она ловит его на лету — быстрым движением. Меня тошнит от ярости. От собственной слабости.
— Я не просил, — говорю я.
— Я не продаю услуги, — отвечает она, и в голосе слышится знакомое. Та же гордость, которую я увидел в кабинете. — Я делаю то, что считаю нормальным.
— Нормальным? — я почти смеюсь, но это выходит хрипло. — Для вас нормально — заботиться о человеке, который вам по контракту чужой?
Она на миг замирает. Смотрит на меня. Боль в голове делает её лицо слишком резким, слишком контрастным.
— По контракту — да, чужой, — говорит она. — По факту — человек на полу кухни. Это всё, что мне нужно знать.
Я закрываю глаза. Лаванда пробивается сквозь воздух. Она кладёт компресс мне на лоб, чуть выше бровей. Холод разливается по коже, и я чувствую, как мышцы лица отпускают сами собой. Не полностью. Но чуть-чуть.
— Держите, — говорит она и накрывает компресс моей ладонью, чтобы он не съезжал.









