Контракт на любовь Дедлайн
Контракт на любовь Дедлайн

Полная версия

Контракт на любовь Дедлайн

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 8

Контракт на любовь Дедлайн

Глава 1

Виктория

Образец керамогранита цвета влажного сланца весил ровно четыре килограмма. Я держала его на весу кончиками пальцев, проверяя скол на ребре, и слушала, как Даша на другом конце стола методично уничтожает наш финансовый план на ноябрь.

— Звонил главбух «Северного квартала», — сказала Даша, не поднимая глаз от ноутбука. Звук ее ногтей по пластиковым клавишам напоминал дробь сухого гороха по жести. — Акт они подписали, но платежку завернули на повторное согласование в казначейство. Говорят, смена банковских реквизитов холдинга. Задержка минимум на три недели. А скорее всего — на четыре.

Я осторожно опустила плитку на войлочную подложку. Глухой стук отозвался в висках знакомой тупой пульсацией.

Наш рабочий стол в бюро на Чистых прудах был сделан из массива ясеня — два с половиной метра длины, идеальная геометрия, матовое масло без блеска. Мы покупали его два года назад, когда казалось, что заказы на дизайн интерьеров будут расти по экспоненте, а корпоративные клиенты платят ровно в день выставления счета. Теперь на этом ясене ровными стопками лежали образцы штукатурки, веера текстиля и три неоплаченных счета: за аренду помещения, за лицензию на профессиональный софт для визуализации и налог на добавленную стоимость за прошлый квартал.

— Если они задержат транш на месяц, сколько у нас чистого резерва? — спросила я, доставая из металлического стакана цанговый карандаш. Привычка крутить граненый корпус между пальцами всегда помогала вернуть ощущение контроля, когда земля начинала медленно крениться под ногами.

— Если не платить себе зарплату и перевести стажера на удаленку на полставки — ровно восемь недель, — Даша развернула экран в мою сторону. Столбики цифр в таблице горели тревожным желтым цветом. — В конце декабря мы упремся в кассовый разрыв. Нам нечем будет закрыть даже коммунальные платежи за январь, Вика. Не говоря уже о том, чтобы продлить договор аренды этой студии.

Восемь недель. Шестьдесят дней на то, чтобы найти крупного якорного заказчика, согласовать концепцию, защитить смету и выбить аванс. В строительном бизнесе за два месяца обычно успевают только обменяться протоколами разногласий и потерять половину исходных чертежей.

Я сделала вдох, чувствуя привычный запах офиса — молотый кофе, свежая типографская краска из плоттера и сухая пыль от образцов кварцита.

— Ладно. Открывай реестр частных объектов, которые висят на стадии предпроектных предложений. Будем обзванивать тех, кто просил скидку на загородные дома. Согласимся на их условия, если они внесут предоплату до конца недели…

Договорить я не успела.

Мой телефон, лежавший на веере льняных обивок, завибрировал с такой настойчивостью, что подпрыгнул на ткани. На экране высветился номер, которого не было в телефонной книге, но который я знала наизусть: городская кардиологическая больница номер шестьдесят четыре, пост второго терапевтического отделения.

Внутри что-то мгновенно оборвалось и ухнуло вниз, как лифт с лопнувшим тросом.

— Виктория Павловна? — голос дежурного врача звучал сухо, казенно и слишком быстро, словно женщина читала запись из журнала экстренной госпитализации. — Вашу бабушку, Соколову Нину Петровну, доставили на скорой сорок минут назад. Гипертонический криз, давление двести на сто десять, подозрение на острую левожелудочковую недостаточность. Сейчас купируем приступ в палате интенсивной терапии. Она требует вас. Называет вас по имени каждые три минуты и отказывается подписывать информированное согласие на капельницу, пока вы не приедете.

— Я выезжаю, — ответила я, уже перехватывая пальто со спинки стула. — Буду через двадцать минут. Передайте ей, что я в дороге. Пусть она не спорит с процедурной сестрой.

— Постарайтесь быстрее, — бросила трубка и отключилась.

Даша подняла на меня встревоженное лицо, занеся руки над клавиатурой:

— Опять?

— Давление под двести, — я накинула пальто, нащупывая в кармане ключи от машины. — Заблокируй пока отправку коммерческих предложений. Я вернусь, как только пойму, что с ней.

— Вика, подожди, — Даша привстала из-за стола, на ее переносице залегла глубокая складка. — Сегодня в три часа дня — презентация шорт-листа по демонстрационному павильону «Набережной». Если мы не отправим обновленную презентацию до полудня, нас просто вычеркнут из претендентов. Это единственный крупный девелоперский проект в этом квартале, ты же сама знаешь, кто за ним стоит! «Воронов Девелопмент» не ждет опоздавших.

— Я помню про «Набережную», — отозвалась я от входной двери, на ходу застегивая пуговицы. — Держи связь с их секретарём. Я буду на телефоне. Но если я сейчас не доеду до шестьдесят четвертой, бабушка устроит там скандал с инфарктом в финале.

Дверь студии захлопнулась с сухим щелчком доводчика.

В отделении кардиологии пахло хлорамином, дешевым жидким мылом и тем застоявшимся, прокисшим страхом, который годами въедается в масляную краску казенных стен.

Здесь все было выкрашено в два цвета: ядовито-зеленый низ и грязно-белый верх. С точки зрения цветовой гармонии это пространство было способно спровоцировать тахикардию даже у абсолютно здорового человека: холодные светодиодные трубки под потолком мерцали с едва слышным гулом, превращая лица медсестер и санитарок в землисто-серые маски.

Я шла по линолеуму, чувствуя, как мокрые от первого ноябрьского мокрого снега подошвы ботинок протяжно скрипят на каждом шагу.

Врач — плотная, уставшая женщина лет пятидесяти в темно-синем хирургическом костюме — перехватила меня прямо у поста. Ее бейдж сообщал: «Тамара Сергеевна Казакова, заведующая отделением».

— Вы внучка? — она окинула взглядом мое пальто, мокрые волосы и кожаную сумку через плечо.

— Да. Виктория Соколова. Что с ней?

Казакова жестом позвала меня за собой в пустой сестринский кабинет, закрыла дверь и оперлась поясницей о высокую кушетку.

— Приступ мы сняли. Ввели магнезию, дали нитраты под язык, подключили монитор. Сейчас давление сто сорок на восемьдесят пять, ритм синусовый, признаков инфаркта на кардиограмме нет. Ферменты чистые. Но вы должны понимать одну простую вещь, Виктория: у нее тяжелая, давно сформированная гипертоническая болезнь третьей стадии. Сосуды хрупкие. Атеросклероз аорты. Это не симуляция. Ей действительно было очень плохо. Еще полчаса такого криза дома в одиночестве — и мы бы получили геморрагический инсульт прямо на кухне.

Я прислонилась плечом к холодному дверному косяку. В горле встал колючий ком.

— Она принимает терапию? Мы же купили все препараты по вашей летней схеме. Импортные, пролонгированного действия…

— Не принимает она ничего последние четыре дня, — отрезала Казакова, и в ее голосе прозвучало глухое, профессиональное раздражение человека, который устал бороться с чужим упрямством. — Соседка, которая вызвала скорую, нашла таблетницу в прихожей нетронутой. Ваша бабушка решила «почистить организм травами». Заваривала какой-то пустырник с боярышником и ждала, когда ей станет легче. А когда затылок сдавило так, что она упала на палас, отказалась звонить в неотложку сама. Заставила соседку набрать вам, потом нашему диспетчеру. И знаете, что она мне заявила, когда мы сняли первую пленку?

— Что? — тихо спросила я, хотя уже заранее знала ответ.

— Она заявила: «Вот умру в этой казенной палате одна, тогда Вика поймет, каково это — остаться без семьи на белом свете».

Казакова посмотрела мне прямо в глаза — без сочувствия, но с жесткой медицинской трезвостью:

— Виктория Павловна, я кардиолог, а не семейный психотерапевт. Ее сердце реально больно. Но она использует свой диагноз как дубину, которой лупит вас по голове. Если вы сейчас зайдете в палату, упадете перед ней на колени и начнете каяться во всех грехах, она выпишется через три дня, через неделю снова бросит таблетки и в следующий раз приедет к нам уже на каталке в реанимацию. Кардиология так не работает. Ей нужен строгий режим, регулярный прием ингибиторов и абсолютное спокойствие. А не драматический театр у постели умирающей.

— Я могу войти? — мой голос прозвучал удивительно ровно.

— Заходите. Третья палата направо. Только помните: орать на нее нельзя, но и идти на поводу у каждого вздоха — это прямой путь на кладбище.

Палата была двухместной, но соседняя койка стояла пустой — голый панцирный матрас был аккуратно застелен тонким синим шерстяным одеялом.

Нина Петровна полулежала на высокой функциональной кровати. На спинке висела пластиковая бутылка с физраствором, прозрачная трубка от капельницы тянулась к ее тонкому, сухому предплечью, покрытому темными синяками от частых инъекций.

На ней был ее любимый домашний фланелевый халат — нежно-мятного, пастельного оттенка с мелкими перламутровыми пуговицами. Этот цвет всегда казался мне воплощением домашнего уюта, пока бабушка не превратила его в униформу своего затяжного, непрекращающегося давления. На тумбочке рядом с пластиковым стаканом воды лежала жестяная коробочка мятных леденцов, пачка влажных салфеток и маленькая иконка в серебряном окладе.

Воздух в комнате был пропитан ментолом, валокордином и больничной духотой.

Когда я переступила порог, Нина Петровна не повернула головы. Она смотрела в окно — туда, где за двойным стеклом на голые ветви тополя падали редкие, серые хлопья мокрого снега. Ее профиль казался выточенным из желтоватой слоновой кости: тонкий нос с горбинкой, ввалившиеся щеки, седые волосы, уложенные в аккуратный, трогательный пучок на затылке.

Ей было семьдесят два года. Женщина, которая вырастила меня после того, как родители разбились на трассе под Владимиром, когда мне было двенадцать. Женщина, которая продала свои золотые сережки, чтобы оплатить мне первый год курсов академического рисунка.

И женщина, которая методично, день за днем, выкручивала мне руки чувством неоплатного, бесконечного долга.

— Здравствуй, Вика, — произнесла она еле слышно. Голос звучал слабо, с легким присвистом на выдохе. — Думала, уже не успеешь. Думала, так и закрою глаза среди чужих людей.

Я не бросилась к кровати. Не стала обнимать ее за худые плечи и гладить по рукам, как делала раньше, захлебываясь слезами вины.

Я подошла к стулу у стены, сняла пальто, аккуратно повесила его на спинку, провела ладонью по ткани, расправляя заломы, и села. Ровно. Расправив плечи. Положив руки на колени.

— Здравствуй, бабушка. Врач сказала, что давление стабилизировали. Криз купирован.

Нина Петровна медленно повернула лицо. Ее глаза — прозрачные, водянисто-серые, того же цвета, что и осеннее московское небо за окном — скользнули по моим рукам, задержались на моем лице. Она искала следы паники. И не находила их.

Ее тонкие губы обиженно дрогнули:

— Конечно. Врач сказала. Вам, молодым, лишь бы бумажку подписать да дальше по своим офисам побежать. А то, что у меня в груди все огнем горит и воздух словно через мокрую вату проходит, врачу невдомек. Ей что? Она зарплату получает.

— Бабушка, Казакова — заведующая отделением. Она тридцать лет спасает людей с такими кризами. И она нашла у тебя в прихожей полную таблетницу.

Нина Петровна слабо махнула свободной от капельницы рукой:

— Химия одна! Печень от них болит, в голове шумит… Я же чувствую свой организм! Я хотела как лучше. Травки попить, сосуды почистить…

— Ты не травки хотела попить, — спокойно, без тени злости перебила я. — Ты хотела, чтобы я сорвалась с работы. Чтобы я бросила встречу, бросила бюро, примчалась сюда на такси и сидела здесь, глядя, как капает раствор.

В палате повисла тяжелая, плотная тишина. Было слышно, как в капельнице мерно, с паузой в две секунды, падает прозрачная капля: кап. Кап. Кап.

Цвет ее лица изменился — бледность сменилась легким, нездоровым румянцем на скулах.

— Вот как ты заговорила, — прошептала она, и в ее голосе прорезались знакомые, слезливые, давящие нотки. — Родная внучка. Единственная кровь на земле. Я ночей не спала, когда ты с корью лежала. Я на трех работах мыла полы, чтобы у тебя краски немецкие были! А теперь я, оказывается, специально умираю? Специально давление до двухсот нагоняю?

— Я знаю, что криз настоящий, — ответила я, глядя прямо в ее серые глаза. — Я знаю, что тебе было больно и страшно. И именно поэтому я больше не буду в этом участвовать.

Она замерла, недоверчиво приподняв подбородок:

— В чем — в этом?

— В твоей игре со смертью ради того, чтобы заставить меня жить по твоему сценарию.

Нина Петровна судорожно перевела дыхание, ее пальцы вцепились в мятную фланель халата:

— По какому сценарию, господи помилуй?! Чего я для тебя прошу? Золота? Дворцов? Мне семьдесят два года, Вика! Я каждый вечер ложусь и не знаю, проснусь ли утром. Я одного хочу — успеть увидеть тебя замужем! Увидеть, что рядом с тобой есть надежный, сильный мужчина, который защитит тебя, когда меня не станет! А ты заперлась в своей конторе с дощечками и образцами обоев, носишься по стройкам с мужиками-прорабами, лицо серое, личной жизни ноль! Тебе двадцать шесть лет! Еще два года — и всё, поезд уйдет, останешься одна в пустой квартире со своими эскизами! За кого ты держишься? За эту Дашку? За свои бумажки?

Она говорила это не впервые. Каждую неделю, за каждым воскресным обедом, в каждом телефонном звонке звучали те же самые слова: «успеть увидеть», «надежное плечо», «одна на белом свете», «поезд уйдет». Это была замкнутая кольцевая дорога, по которой мы ходили годами.

Раньше я начинала оправдываться. Доказывала, что архитектура — это серьезная профессия. Что дизайн-бюро — это бизнес, который требует времени. Что нельзя выйти замуж за абстрактного «хорошего человека» просто ради штампа в паспорте и спокойствия бабушки.

Сегодня я молчала.

Я смотрела на ее сухое запястье, на мятный халат, на капельницу и понимала: если я сейчас промолчу или снова начну спорить, этот спектакль повторится через месяц. Только в следующий раз сосуд в ее голове может не выдержать.

Я встала. Подошла к кровати вплотную, остановившись в полушаге от тумбочки с мятными леденцами.

— Послушай меня внимательно, Нина Петровна.

Она осеклась. Мое обращение по имени-отчеству подействовало как щелчок выключателя: бабушка подобралась, ее глаза сузились.

— Я люблю тебя, — произнесла я, чеканя каждое слово негромко, но с той абсолютной, гранитной твердостью, с какой обычно объявляют строителям окончательную толщину несущей стены. — Я помню про сережки, про немецкие краски и про полы. И именно поэтому я не позволю тебе убить себя ради того, чтобы доказать мне свою правоту.

Я сделала паузу, давая каждому слову упасть в тишину палаты:

— Мы договоримся прямо сейчас. На моих условиях. Первое: ты начинаешь пить базовую терапию строго по часам, как распишет Казакова. Каждое утро соседка или сиделка, которую я найму и оплачу, будет приходить и контролировать прием таблеток. Ты перестаешь пить травки, выбрасываешь свои настои и прекращаешь звонить мне со словами «я умираю, приезжай прощаться». Если тебе плохо — ты вызываешь скорую помощь, а не устраиваешь проверку моей внучьей преданности.

Нина Петровна тяжело сглотнула:

— А если…

— Второе, — не дала я ей перебить себя. — Ты хотела, чтобы я занялась личной жизнью? Хорошо. Я даю тебе три месяца.

Она моргнула, словно не расслышала:

— Сколько?

— Три месяца. До конца января. Ровно девяносто дней. В течение этого срока я обещаю тебе рассмотреть вопрос создания семьи. Серьезно, без отговорок и без попыток спрятаться за проектами. Если появится вариант надежного, взрослого, прагматичного союза — я не стану от него отмахиваться. Я пойду на этот шаг. Но ты взамен до конца января не произносишь вслух ни слова о свадьбах, детях, одиночестве и моем возрасте. Ты занимаешься своим здоровьем, гуляешь в сквере по сорок минут в день и соблюдаешь режим.

Я наклонилась чуть ближе, заглядывая ей в глаза:

— Если ты нарушишь это правило хоть один раз — если я узнаю, что ты пропустила прием таблеток или попыталась снова манипулировать мной через скорую помощь — уговор аннулируется в ту же секунду. И тогда ты больше никогда, слышишь меня, Нина Петровна? Никогда не поднимешь тему моего замужества. Либо мы договариваемся так, либо я прямо сейчас разворачиваюсь, ухожу и оставляю тебя разбираться с врачами самостоятельно.

В палате стало слышно, как за стеной, в коридоре, санитарка катит металлическую тележку с кастрюлями. Глухой лязг алюминиевых крышек подчеркнул мертвую тишину комнаты.

Нина Петровна смотрела на меня долго, не мигая.

Она искала слабину. Привычную податливость девочки-сироты, которую легко прижать к стенке напоминанием о пережитых бедах и родительской могиле. Но перед ней сидела женщина двадцати шести лет, у которой за плечами было собственное зарегистрированное бюро, восемь недель до банкротства и четкое понимание: компромисс возможен только тогда, когда у него есть жесткие, измеримые границы.

Ее пальцы на мятном халате медленно разжались.

— Три месяца… — прошептала она, пробуя это слово на вкус, как кислый леденец. — До конца января?

— До тридцать первого января, — подтвердила я. — Время пошло с сегодняшнего дня.

Она медленно, с трудом перевела дыхание, опустила голову на подушку и закрыла глаза. На ее бледных веках проступили тонкие синие прожилки:

— Хорошо. Договорились. Позови сестру, пусть снимет эту гадость… рука затекла.

— Сестра снимет капельницу тогда, когда закончится флакон, — отрезала я. — Лежи смирно. Я вернусь вечером, привезу бульон и назначенные лекарства из аптеки.

Я развернулась, взяла пальто со стула и вышла из палаты, не оборачиваясь.

На лестничной клетке между третьим и вторым этажами пахло застарелым табачным дымом — кто-то из врачей явно покуривал здесь в открытую форточку вопреки всем противопожарным запретам.

Я толкнула тяжелую металлическую раму. В лицо ударил сырой, колючий ноябрьский воздух, пахнущий прелыми листьями, бензином и близким снегопадом.

Пальцы слегка подрагивали, когда я доставала телефон из кармана.

Я сделала это. Я сама открыла дверь компромиссу, которого боялась больше всего на свете. Три месяца. Девяносто дней на то, чтобы найти человека, готового разделить со мной не романтическую сказку, а трезвую, выверенную конструкцию, способную успокоить умирающую старуху и не разрушить мою собственную жизнь.

Где берут таких людей в двадцать шесть лет при восьми неделях до разорения бюро? На сайтах знакомств? В проектных институтах? Среди субподрядчиков по вентиляции?

Телефон в руке коротко звякнул входящим сообщением.

Я разблокировала экран. На связи была Даша.

«Вика, срочно! Они перенесли время. Представители “Воронов Девелопмент” ждут нас сегодня в шестнадцать ноль-ноль на сороковом этаже башни “Империя”. Заказчик лично примет участие в отборе трех финалистов по демонстрационному павильону “Набережной”. Если мы берем этот контракт — аванс закроет кассовый разрыв до лета. Если пролетаем — в декабре нас нет. Ты успеешь доехать до студии и переодеться?»

Я посмотрела на экран, потом на свои мокрые ботинки, перепачканные больничной грязью.

Восемь недель финансового резерва. Три месяца семейного дедлайна. И сороковой этаж башни, где решается судьба моего бюро.

Я набрала номер Даши.

— Готовь презентацию на ясеневом столе, — сказала я, перешагивая через ступеньку и спускаясь к выходу. — Буду через двадцать минут. Мы заберем этот павильон, Даша. Чего бы нам это ни стоило.

Глава 2

Артём

За панорамным остеклением сорокового этажа Москва казалась гигантской микросхемой, залитой холодным ноябрьским свинцом. Низкие тучи скребли брюхом по шпилям соседних высоток Сити, а внизу, в узком каменном желобе набережной, река отливала маслянистой чернотой.

Я не любил этот вид. В нем было слишком много показного величия и слишком мало функциональной пользы. Стеклопакеты толщиной в тридцать два миллиметра отсекали городской гул, но не спасали от сквозняка, который неизменно тянул от вентиляционных решеток под потолком переговорной.

Вдоль стола из полированного травертина сидели семь человек. Семь членов совета директоров непубличного акционерного общества «Воронов Девелопмент».

Перед каждым лежал закрытый кожаный бюллетень голосования и финансовая сводка за третий квартал. На экранах планшетов ровным синим светом горела трехмерная модель «Набережной» — двенадцать гектаров бывшей промзоны у речного порта, которые мы рассчитывали превратить в главный архитектурный узел десятилетия.

— Инженерная часть закрыта полностью, — произнес я, глядя прямо на председателя совета, Вацлава Юрьевича Шестакова. — Транспортная развязка согласована в Москомархитектуре в прошлый четверг. Берегоукрепление посчитано с двойным запасом на случай весенних паводков. Смета сидит в коридоре тридцати четырех миллиардов рублей. По доходности мы опережаем финансовую модель Ланского минимум на четыре пункта.

Шестаков не торопился отвечать. Ему было шестьдесят четыре, тридцать из которых он провел в креслах советских главков и частных инвестиционных фондов. Он носил старомодные костюмы из тяжелой английской шерсти, медленно перекладывал бумаги сухими пальцами с пигментными пятнами и умел молчать так, что у молодых начальников департаментов начинали дрожать колени под столом.

Он снял очки в золотой оправе, положил их на кожаную папку и посмотрел на меня тяжелым, выцветшим взглядом:

— К бетону вопросов нет, Артём Сергеевич. Ваши инженеры едят свой хлеб не зря. Вопрос в другом. На прошлой неделе закрытый инвестиционный консорциум завершил предварительный аудит участников. Из пяти претендентов в коротком списке остались двое: мы и «Ланской Групп».

Шестаков сделал паузу, постукивая ногтем по столешнице. Звук выходил сухим, как треск ломающейся ветки.

— Игорь Ланской вчера ужинал с главой инвестиционного комитета. И положил ему на стол не смету. Он положил подборку публикаций из деловых телеграм-каналов и расшифровку закрытого отчета агентства репутационных рисков. Главный тезис: «Воронов Девелопмент» — компания одного человека. Авторитарная структура с критической зависимостью от эмоциональной стабильности генерального директора.

Справа от меня шевельнулся Илья Морозов, представлявший фонд миноритарных акционеров. Сложив пухлые руки на животе, он кисло протянул:

— Ланской бьет туда, где тоньше всего, Артём. Инвестор заходит в проект на семь лет. Семь лет длинных денег частных пайщиков. Им не нужны гениальные одиночки с взрывным характером. Им нужен скучный, респектабельный, предсказуемый институт. Ланской позиционирует себя как идеальный фасад: образцовая семья, благотворительные вечера, двое детей в МГУ, жена в попечительском совете музея. А ты?

Морозов не договорил, но в воздухе повисла фамилия, которую в этом кабинете старались не произносить вслух последние три года.

Елена.

Женщина, которая когда-то имела право подписи на моих личных счетах и ключи от загородного дома. Женщина, которая во время раздела активов вынесла в прессу каждую частную ссору, продала базу подрядчиков конкурентам и едва не сорвала вывод наших облигаций на биржу. Пресса полоскала ту историю шесть месяцев. Журналисты смаковали детали, смаковали мои ночные визиты в офис, замороженные стройки и суды.

Я вытащил компанию из того пике с перегрузкой в девять g, не отдав ни одного ликвидного участка. Но шрам остался. Для рынка я стал хищником без тыла — человеком, который в критический момент может замкнуться в глухой обороне или пойти на таран, сметая по пути чужие бюджеты.

— Прошлое закрыто три года назад судебным мировым соглашением, — холодно ответил я. Голос звучал ровно, на полтона ниже привычного рабочего регистра. — Ни одного неисполненного обязательства за мной нет. Компания показала тридцать процентов операционной прибыли по итогам прошлого года.

— Инвесторам плевать на твои суды трехлетней давности, Артём, — перебил Шестаков, подавшись вперед. — Им важен сигнал. Ланской создает нарратив: Воронов — пороховая бочка. Сегодня он строит, а завтра у него очередной нервный срыв или скандальный развод, и стройка встанет на стадии котлована. Через четырнадцать недель консорциум объявит победителя. Но решение о финансировании финальной стадии и допуске к закрытому голосованию совет директоров нашего АО принимает сегодня.

Он открыл папку и пододвинул ко мне лист с проектом протокола:

— Члены совета не готовы одобрить увеличение конкурсного бюджета на семьсот миллионов рублей без гарантий репутационной устойчивости. У нас есть предложение. Ты остаешься техническим руководителем проекта. Вся стройка, инженерия, закупки — под тобой. Но лицом заявки и председателем конкурсного контура мы назначаем нейтральную фигуру. Например, Морозова. Или привлекаем внешнего управляющего партнера с безупречным публичным профилем.

На страницу:
1 из 8