Морровинд. Последний шанс
Морровинд. Последний шанс

Полная версия

Морровинд. Последний шанс

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

Драхмы имели разную степень износа: одни демонстрировали стертый профиль имперца, другие — четкую датировку.

После приема пищи из пайка, предоставленного Селлусом Гравием (ломтик хлеба, копченая рыба и вода), я прилег отдохнуть. Наблюдение за угасающим огнем вызвало ассоциации с завершением рабочего дня в офисе: отключение монитора и наступление тишины после выполнения задач.

Сон был прерывистым и сюрреалистичным. Мне виделся Петербург, Нева и вид из окна офисного здания на мост, по которому шел человек и возможно это был я.

Проснулся я от холода. Огонь давно погас, небо было чёрным, без звёзд. Я лежал, не двигаясь, и считал до ста, будто этот простой счёт мог удержать меня в реальности. Встал, только когда восток начал сереть.

На второй день темп движения увеличился по сравнению с первым днем. Повязка на голени размоталась через пару часов ходьбы, ее пришлось выбросить. Рана покраснела, и я использовал один заряд кольца исцеления. Боль почти исчезла и приобрела характер привычного фонового ощущения.

Путь по равнине продолжался, однако ландшафт постепенно трансформировался: появились невысокие холмы, покрытые жесткой серо-зеленой травой, а в низинах — кустарники, источающие характерный горьковато-сладкий аромат. Этот запах вызывал ассоциации с алхимическими ингредиентами, однако я воздержался от их сбора. Продолжая движение и ориентируясь по движению теней, к вечеру второго дня я заметил крутой спуск в низину, где за поворотом промелькнуло некое движение.

Я остановился. Ветер доносил звуки тяжелого дыхания, низкого рыка и отчаянного человеческого голоса. Приблизившись к повороту, я увидел дикого гуара — крупную самку ростом по грудь взрослому мужчине с поднятым гребнем и чешуей на загривке. В отличие от ручных особей Морровинда, обладающих кротким нравом, дикие представители этого вида отличались узкими желтыми глазами, широкой пастью и мощными когтями.

Самка находилась в состоянии крайнего возбуждения, защищая некую цель; перед ней отступал человек — бретонец с характерными чертами лица: тонкими линиями, высоким лбом и темными волосами. Он был одет в поношенную кожаную куртку на меху и грубые штаны. в сжимал дорожный посох не боевого назначения. Его крик выражал крайнюю степень отчаяния перед лицом смерти.

Я предпринял попытку вмешательства, преодолевая склон. Нож Селлуса Гравия оказался в моей руке, однако я не успел предотвратить нападение: бретонец поскользнулся и упал, а гуар совершила прыжок. Мой крик на мгновение отвлекло зверя, что позволило мне вонзить клинок в его бок. Кровь существа — темная и мускусная — окрасила мои руки.

Я стремительно бросился вперед по крутому склону; физическое напряжение было настолько велико, что резкая боль в колене практически утратила свою остроту. Нож Селлуса Гравия словно повиновался воле и сам выскользнул из ножен прямо в мою руку. Несмотря на предельные усилия, я не успевал опередить противника: гуар, ослепленная первобытной жаждой охоты, видела лишь цель перед собой. Бретонец потерял равновесие, упав на землю; его посох соскользнул из рук в тот самый миг, когда чудовище совершило прыжок.

Я издал резкий крик, стремясь хотя бы на мгновение дезориентировать зверя В этот миг, когда существо на мгновение потеряло бдительность, я совершил стремительный рывок, вонзив нож в его бок и резко провернув лезвие вниз по ребрам; сталь с хрустом пробила чешую, и на мои руки хлынула густая темная кровь с резким мускусным запахом.

В ответ на полученную рану тварь издала яростный рев и ударила хвостом, отбросив меня к камню, о который я сильно ударился головой. К моменту моего восстановления сознания ситуация уже достигла своего финала.

Тяжело раненный гуар успел совершить последнюю атаку на бретонца, он разорвал ему горло. Из поврежденной артерии пульсировала темная кровь, чьи толчки постепенно слабели, словно жизнь покидала тело по капле. Бретонец открыл глаза — светлые и голубые, с покрасневшими от давления белками; он попытался что-то сказать, но из его горла вырвался лишь воздух вперемешку с кровью.

Я схватил его за руку, которая все еще сохраняла тепло, пока пальцы судорожно цеплялись за мои. Я удерживал эту руку до тех пор, пока он не скончался — это заняло всего несколько мгновений. Затем конечность остыла и стала тяжелой; я разжал пальцы и отпустил ее.

Солнце скрывалось за холмами, отбрасывая длинные тени. Тени моей фигуры, бретонца и гуара постепенно сливались в единую темную полосу, словно мир стремился нивелировать различия между нами. Я оставался неподвижен, не находя слов или действий в наступившей тишине после произошедшего события.

Спустя пятнадцать минут я поднялся. Решение обыскать тело бретонца диктовалось не личным желанием, а суровой необходимостью: в данных обстоятельствах имущество умерших становится ресурсом для выживших. Я подошел к телу и приступил к осмотру с профессиональной отстраненностью, характерной для человека, привыкшего работать в условиях отсутствия сантиментов.

В внутреннем кармане куртки бретонца был обнаружен кошелек, содержащий двадцать три драхмы мелочью и два золотых. Несмотря на низкую покупательную способность этих средств в Сейда Нин, они представляли значимость для обеспечения безопасности в пути. В другом кармане находился свиток с письмом; я решил не знакомиться с его содержимым по соображениям этики.

Из вещей покойного были изъяты предметы первой необходимости: фляга с кислым вином, сухари, упакованный сыр, огниво, трубка и табак. Я перекладывал эти вещи в свою котомку механическими движениями; мое состояние определялось лишь усталостью человека, осознающего неизбежность предстоящего одиночного пути.

Завершающим этапом осмотра стало извлечение серебряного кольца с гравировкой в виде трех петель с безымянного пальца бретонца. Я идентифицировал этот предмет как малое кольцо исцеления — артефакт, который ранее встречался мне лишь в виртуальной среде и не имел высокой ценности для меня тогда, но приобрел значимость в текущей реальности.

Я надел кольцо на мизинец. Судя по индикаторам, оно сохранило четыре заряда. Несмотря на возможность немедленного использования магической энергии для заживления ран, я решил сохранить ресурс для более критических ситуаций. Затем я осмотрел гуара и извлек один клык; после очистки он был упакован в лоскут ткани. Чешую и мясо добычи я оставил, так как они не представляли практического значения в данный момент.

Необходимость в ночлеге заставила меня искать укрытие. В двухстах шагах от места происшествия я обнаружил небольшую пещеру с сухим полом, обеспечивающую достаточную степень безопасности для отдыха. Я организовал костер из собранных веток и коры. Употребив часть вина погибшего, я ощутил глубокое физическое и моральное истощение.

Наблюдая за игрой света на гравировке кольца, я размышлял о мастере, создавшем этот предмет в имперской гильдии — человеке, который не мог предвидеть, что его работа окажется у чужестранца, сменившего тело владельца. Эти мысли вызывали странное ощущение связи с прошлой жизнью, однако кольцо стало моим приобретением.

Ночью мне явился образ бретонца: он стоял у входа в пещеру и безмолвно наблюдал за мной. Его взгляд был лишен явных эмоций, представляя собой неясный символ либо порицания, либо молчаливого согласия. Я очнулся в предрассветные сумерки с ощущением привкуса вина во рту и кольцом в руке.

Процесс сбора вещей протекал размеренно и неспешно, словно каждое движение позволяло отсрочить наступление нового дня. Завершив трапезу остатками хлеба и сыра, употребив вино и совершив омовение в луже, я перевязал голень полосой ткани, сорванной с рубахи. Сделав глубокий вдох прохладного воздуха, я направился к дороге.

Балмора открывалась постепенно, подобно деталям сложного механизма, проступающим сквозь туман. Сначала появился длинный каменный мост с тремя арками над медленным течением зеленой воды. Затем на противоположном берегу обозначились приземистые дома из теплого камня с плоскими крышами; на них сушилось белье и стояли бочки, а прохожие с любопытством наблюдали за мостом, лодками.

Вскоре пространство заполнил характерный гул города — смесь криков, ударов молотов, скрипа повозок и лая собак. Эта многослойная звуковая палитра вызвала у меня первую тревогу: ощущение невозможности охватить все элементы городской жизни одновременно отозвалось острой внутренней болью.

Оказавшись на мосту, я осознал окончательность своего пути. Сейда Нин, трюм корабля и Петербург остались в прошлом; будущее началось здесь, в этом шумном и равнодушном городе. Поворот назад был невозможен — он означал бы гибель. Единственным направлением оставалось движение вперед.

Сменив обстановку моста на улицу с иной пылью и новыми ароматами, я искал место отдыха — таверну или дверь, за которой можно было обрести временное убежище от чужого мира. Я обнаружил заведение под названием «Восемь тарелок», узнав его по характерному запаху дыма, пряных трав и старого дерева. Эта повседневная атмосфера дала мне первую надежду за день.

Я помедлил на пороге перед тем, как войти внутрь. За стойкой меня встретил трактирщик — мужчина с обветренным лицом и уверенными руками, чей взгляд оценил мое состояние как «смертельно усталого путника». Этого статуса оказалось достаточно для того, чтобы мне разрешили остаться.

На прямой вопрос о потребностях я ответил просьбой дать воды и хлеба. Трактирщик предоставил глиняную кружку с водой и ломоть темного хлеба за десять медных монет. Получив оплату, он указал на место у окна.

Оказавшись внутри, я ощутил кратковременное облегчение от отсутствия подозрительных взглядов или расспросов о моем происхождении. В этот момент напряжение спало: впервые в этом мире я позволил себе просто находиться здесь, обладая правом на отдых и простую кружку воды. Именно в этой минуте покоя заключалось мое главное достижение дня.

Пока трактирщик протирал кружку, он периодически оглядывался по сторонам — это было скорее привычным действием для поддержания порядка в заведении. В этой будничной сдержанности ощущалась некая стабильность, которая позволила мне впервые за долгое время осознать: я не одинок в этом чужом пространстве. Вокруг находились люди, ведущие обычную жизнь, и возникло предчувствие возможности стать её частью.

Завершив трапезу, я запросил комнату. После краткого кивка хозяина таверны я поднялся на второй этаж. Назначенное помещение оказалось тесным, с низкими потолками; в нем располагались кровать, стул и стол со свечой. Зажегши пламя, я прилег на кровать, сняв обувь и рубаху. Пакет и ключ я разместил на столе, а нож вместе с пятьюдесятью драхмами спрятал под подушку. Медная монета Эдди Твилла осталась лежать отдельно; я долго созерцал её, не решаясь принять никаких действий.

После чего я снял серебряное кольцо бретонца и поместил его рядом с монетой. Огонь свечи отражался на металлах по-разному: серебро излучало холодный блеск, тогда как медь словно стремилась поглотить тепло пламени. Перед сном я осознал, что наступление вечера не является победой — это лишь временная отсрочка. Грядущий день оставался неопределенным, и само знание об отсутствии гарантий составляло суть моего будущего существования в этом мире.

Я погрузился в сон, который перенес меня в Петербург. Я стоял в метро рядом с мамой; она что-то говорила, но я не слышал слов — лишь видел её усталое лицо, полное невысказанной тревоги, от которой сжималось сердце. Я хотел сообщить ей о своем выживании, однако остался безмолвным, словно мой голос принадлежал другому миру.

Пробуждение произошло в Балморе. Свеча всё еще горела, отбрасывая дрожащие тени на потолок. Возвращаясь к реальности, я осознал разграничение между сновидением и действительной жизнью. В этом мире сон не является спасением; единственной опорой остаются собственные силы и следующий шаг.

Глава 9.Гильдия бойцов

Балмора встретила меня утром запахом мокрого камня и кислого дыма, который поднимался из труб рабочего квартала на другом берегу Одай и оседал над городом тяжёлым серым слоем, сквозь который солнце пробивалось тускло, как сквозь запылённое стекло давно не мытой лавочной витрины. Я проснулся в комнате над таверной «Восемь тарелок» на жёстком топчане, укрывшемся шерстяным одеялом, пахнущим воском, мышами и застарелым потом, и первым, что я увидел, открыв глаза, была медная монета Эдди Твилла, лежавшая на столе там, где я оставил её вечером, и в утреннем свете она смотрелась не подарком на удачу, а меткой, которую кто-то поставил на меня, чтобы потом отыскать среди тысяч других таких же помеченных.

Пакет был отдан, ключ лежал у сердца во внутреннем кармане, нож Селлуса Гравия дремал под подушкой, и всё это вместе составляло полный список моего имущества, к которому оставалось прибавить пятьдесят драхм за вычетом десяти медяков за ужин и ещё восьми за ночлег, и этот нехитрый расчёт я произвёл ещё до того, как встал, потому что привычка считать ресурс, оставшийся до исчерпания, выработалась во мне быстрее, чем привычка вставать по утрам в чужом теле. А ещё забыл посчитать вещи и деньги, взятые у погибшего бретона на дороге, и магическое кольцо малого исцеления, лежавшее в мешочке у пояса, серебряное, с процарапанной руной, тёплое на пальце, словно кто-то где-то в другом месте держал его в ладони перед тем, как отдать.

День ушёл на то, чтобы найти улицу Канал и дом номер два. Дом оказался узким, двухэтажным, зажатым между лавкой красильщика, из которой через щель в ставне сочился устойчивый запах индиго и уксуса, и чьим-то складом, в окне которого всегда горела свеча, всегда одна, всегда в одном и том же углу, будто склад этот не столько хранил, сколько караулил. Второй этаж дома смотрел на улицу двумя окнами с потрескавшимися ставенками, за которыми пустовала комната с очагом, выложенным тёмным базальтом, с дубовым столом на одной ножке, который слегка кренился, стоило на него опереться, и с койкой, накрытой грубым шерстяным одеялом. Я запер дверь своим железным ключом с квадратным зубом, тяжёлым, тёплым, с патиной на бородке, прошёлся по комнате, постоял у окна, слушая, как под ногами ходуном ходит мостовая, по которой катят телеги, гружённые бочками и корзинами, и понял, что теперь у меня есть адрес, который нельзя никому называть, и что адрес, который нельзя никому называть, это всё-таки больше, чем ничего. Возвращаться туда днём было нельзя: агент, который сидит в своей конспиративной квартире, как паук в паутине, сам напрашивается на визит, и Кай Косайдес не говорил этого вслух, однако из всего, что он сказал в Сейда Нине, это следовало с точностью бухгалтерского баланса, и потому остаток дня я провёл на улицах, изучая Балмору так, как изучают чужой код, не по документации, а по стеку сбоев, двигаясь от крика торговки к драке у моста, от стражи, лениво обходящей квартал, к нищему, что спал у стены Храма, прикрыв голову лохмотьями.

Вечер опустился на Балмору, словно тяжёлый бархатный плащ, приглушая цвета и заостряя тени. Я пришёл к Каю Косайдесу. Адрес его дома я узнал утром, за завтраком в таверне: горячий травяной чай дымился в глиняной кружке, обожжённой тёмно-жёлтой, с трещиной, залитой оловом, а свежая краюха хлеба пахла печью и домом, тем самым, которого у меня уже не было.

Дом Косайдеса в Балморе оказался куда просторнее того, что стоял в Сейда Нине, но, как ни странно, хранил ту же самую атмосферу затаённой тишины. Он будто не пропускал свет внутрь, а принимал его неохотно: лишь скупые полосы пробирались сквозь узкие проёмы, затянутые тонкими льняными занавесками, и ложились на пол ломкими клиньями.

Воздух здесь был густ от запахов — старой бумаги, тёплого воска и сухой травы. Казалось, сам дом шептал о тайнах, слишком долго хранившихся в его стенах. И шёпот этот слышался не ушами, а кожей — как ощущается сквозняк в комнате, где месяцами не открывали окон.

Кай Косайдес сидел за своим столом, склонившись над стопкой пергаментов, исписанных мелким почерком. Перо в его пальцах двигалось с той же неотвратимой плавностью, с какой мерно качается маятник в больших напольных часах. Он читал с особенной неторопливостью — так человек перечитывает не новости, а подтверждение давно известного. Словно каждая строка лишь скрепляла печатью то, что он и без того знал, и в этом повторении обретал уверенность.

В его движениях не было суеты, в лице — ни удивления, ни нетерпения. Только спокойная сосредоточенность человека, привыкшего иметь дело с истинами, не требующими доказательств.

Перо скрипнуло и замерло. Кай поднял на меня глаза — с прищуром. Казалось, он взвешивал меня на внутренних весах — против гирьки, которую я не видел.В этом безмолвном измерении не было ни враждебности, ни благосклонности — только холодная точность расчёта.

— Садись, — сказал он, не повышая голоса, и кивнул на табурет у стены, обитый потёртой кожей. — Доложи, как есть, без прикрас. Дом нашёл?

— Нашёл. Улица Канал, второй номер, второй этаж, два окна, очаг, стол, койка. Заплатил за месяц вперёд, ключ у меня, второго нет, — ответил я, стараясь говорить ровно, без торопливости новичка, который боится, что его не дослушают, и без самоуверенности дурака, который думает, что дослушать обязаны. — Сосед красильщик, с другой стороны склад, в окне которого всегда горит одна свеча.

— В окне склада горит свеча — значит, там ктото следит, бретон. И следят не за складом, а за улицей. Не замечай, проходи мимо — так же, как идёшь мимо того, кто сверлит тебя взглядом, будто хочет прочесть мысли. Ни намёка, ни взгляда в ту сторону: пусть думают, что ты ничего не видишь. Доложи о городе.

Я рассказал ему о Кабаках у южных ворот, о страже, о нищем у Храма, о трактирщике Ульфе, о ценах на ячмень и солёную рыбу, о том, что мост через Одай скрипит по-разному в зависимости от того, кто по нему идёт, и что этот скрип я уже научился различать. Кай слушал, не перебивая, лишь изредка чиркая что-то в своей книге тонким гусиным пером, и чернила у него были чёрные, густые, пахнущие железом и камедью, как пахнут чернила у людей, которые пишут не для красоты, а для архива.

— Первую неделю будешь ночевать здесь, — сказал он, когда я закончил, и закрыл книгу, и пальцы его задержались на обложке чуть дольше, чем нужно, словно он привычным жестом гасил в себе желание сказать что-то ещё. — На койке в задней комнате, питаться тем, что есть. У новичка, у которого в кармане меньше сорока драхм, деньги должны уходить не на еду, а на то, чтобы не умереть, когда еда кончится. Это не просьба, это правило, и спорить с ним будешь после того, как увидишь, что я прав.

— Я не хочу жить за чужой счёт, — ответил я, и голос мой прозвучал суше, чем я хотел, потому что гордость во мне была ещё жива, хоть и пробита насквозь, как пробивают старую бочку, в которой хранили последнее. — Я смогу платить.

— Сможешь, — согласился Кай, и в его голосе не было ни насмешки, ни угрозы, была одна лишь констатация, и от этого спокойствия мне стало вдвое тяжелее, чем стало бы от крика. — Сможешь, но не сейчас. Сейчас ты дорогая, ещё не проверенная вещь, которую я держу при себе, потому что она мне нужна живой. Когда вещь станет дешёвой и проверенной, она сама начнёт платить, и я не стану её удерживать. А пока что сиди тихо, ешь то, что дают, и не смей делать мне одолжений, потому что одолжения, бретон, у нас с тобой считаются по другому счёту, чем у всех прочих.

Я хотел возразить, но вовремя понял, что это не благотворительность, а содержание инструмента, и возражать означало бы претендовать на роль, которой у меня не было, и я промолчал.

Задняя комната была тесной и глухой, без окон, с лежанкой у стены, табуретом и медным тазом, в котором стояла уже остывшая вода — на её ровной поверхности покоилась крохотная соринка, похожая на тёмную точку, застывшую в неподвижном зеркале. В воздухе стоял запах остывшей золы и сушёных трав, пучками развешанных по стене: мяты, пустырника и ещё какойто третьей, горьковатой, чьё название мне было неведомо — может, полынь, а может, чтото местное, растущее лишь в сырых низинах у реки.

И в первую ночь на новой лежанке я слушал, как в соседней комнате скрипит перо — ровно, неутомимо, будто отсчитывая секунды в этом глухом, замкнутом пространстве. Я думал о том, что живу у человека, который не любит меня, не ненавидит и даже не доверяет мне по-настоящему — и, возможно, это самая честная форма человеческих отношений, какую я встретил в этом мире за девять дней. В ней не было фальшивых улыбок и ложных обещаний, только сухая прагматика, которая держала нас обоих в узде.

Три следующих дня я потратил на поиски заработка: сидеть за чужим столом, питаясь из чужой миски, было тяжелее, чем голодать. Кай не возражал, только бросил, не поднимая головы от пергамента, что работа должна оставлять свободными утренние часы. Я запомнил эту оговорку как негласное условие: утро отдавалось тренировкам и визитам в гильдии, вечер — выживанию.

Первым моим пристанищем стало место уборщика в кабаке у южных ворот, в том самом квартале, где день и ночь грохотали телеги, а воздух был густ от запаха смолы, пота и мокрого дерева, будто сама улица пропиталась трудом до последней трещины в булыжнике. Здесь, среди грузчиков и носильщиков, жизнь не просила разрешения, она брала своё с хриплым выдохом и тяжёлым шагом. Хозяин кабака, данмер с лицом, словно навек застывшим в кислой гримасе, окинул взглядом мои руки, не то оценивая, не то сожалея о том, как судьба распоряжается людскими надеждами. Он был одет в длинный, засаленный фартук из воловьей кожи, на котором застыли пятна от эля, жира и крови от разделки рыбы, и эти пятна складывались в карту его рабочих часов, такую же честную, как карта звёздного неба.

— Коли пришёл, стало быть, руки есть, — сказал он, и голос у него был хриплый, простуженный, как у человека, который слишком долго дышал кислым паром над чанами с брагой. — — Щётка вот, ведро, мешок опилок, — Сотэ ткнул пальцем на груду инвентаря у стены, и в этом жесте не было ни злости, ни спешки — только сухая уверенность, что спорить тут не о чем. — И чтоб к закату пол был так чист, ни пыли, ни следа, ни намёка на то, что тут вообще ктото ходил. Понял?

— Понял, — ответил я.

— Тогда не стой, — сказал он и отвернулся к своим котлам, и больше в тот вечер мы не разговаривали, и это молчание было самой правильной формой договора: хозяин не объяснял мне, кто я, я не объяснял ему, кто он, и в этом обоюдном незнании скрывалась единственная честность, какую я встречал в рабочих местах Балморы.

Три вечера я таскал воду, соскрёбывал со столов засохшее пиво и рыбью чешую, выгребал угли изпод очага и разбрасывал опилки по липкому полу. К третьему вечеру ладони покрылись мозолями, поясницу жгло огнём, а запах прокисшего хмеля так въелся в кожу, что никакое мыло не могло его смыть.

Я опустился на приступок у задней двери — туда, где сгущались тени, а воздух пах пролитым элем. И вдруг понял: эта метла за один вечер вытянула из меня больше сил, чем должен отдавать человек, который ещё надеется прожить долгую жизнь. Мир будто тихо шепнул: «Теперь ты знаешь, чего стоит этот угол».

За три вечера я заработал пять медяков — и отработал их с лихвой. Больше в тот кабак я не вернулся. Хозяин даже не спросил почему: для него я был расходным материалом — как и он сам для города. В этом жестоком равенстве не было ни обиды, ни горечи — только холодная ясность

.Книжный магазин нашёлся сам, как это бывает с правильными решениями, когда ты уже готов их принять. Магазин Дориса Дарвела стоял в среднем квартале, узкий, с глубокой, уходящей в полумрак залой, и я заглянул в него по привычке, выработанной прошлой жизнью, где книги были моим единственным честным удовольствием. Внутри пахло бумагой, старым клеем и пылью, нагретой солнцем в окне, и эта пыль была не грязью, а осадком времени, и я стоял, вдыхая её, как вдыхают запах родного дома. Дорис Дарвел оказался пожилым бретоном с кривой спиной, тонкими, но ещё сильными пальцами, испачканными чернилами у самых ногтей, и глазами, которые читали посетителя быстрее, чем тот успевал открыть рот. Развалы стояли по всему полу: книги грудами, россыпью, в корзинах и ящиках, принесённые скупщиками из Сейда Нина, из Вивека, из конфискованных поместий, и я, глядя на этот хаос, сказал первое, что пришло в голову.

— Разбор по разделам поднял бы вам продажи втрое, — сказал я, и голос мой прозвучал громче, чем я хотел, потому что слова эти я уже долго носил в себе, как носят монету, которую не решаются отдать. — Покупатель, который нашёл нужное за минуту, возвращается, а покупатель, который утонул в развалах, уходит и не возвращается.

Дорис долго смотрел на меня, потом молча пододвинул мне стул, стопку ярлыков и чернильницу. Чернильница была фарфоровая, с отбитой ручкой, и чернила в ней давно не меняли, они загустели, как густеет старая кровь, и я подумал, что в этой чернильнице, как и в этом магазине, держали не то, что блестит, а то, что работает.

На страницу:
3 из 9