
Полная версия
Трофейная рота. Берём всё!
— Василий...
— Товарищ старший лейтенант, — сказал Князь. Не громко — но так, как он говорил Артисту «вылезай», — и я понял, что это не просьба. — Вы сами сказали Деду в первом дворе: «человек, который двое суток не спал, роняет жиклёр». Я слышал. Я стоял рядом. Завтра — ваш жиклёр. Ужин.
Я посмотрел на листок. На восемь машин. На тёмный парк, где спали сорок человек. На Князя, который стоял передо мной с половником, — он пришёл с половником, я только сейчас это заметил, — и не уходил.
— Ладно, — сказал я. — Ужин. Потом — три часа. В два — разбудишь.
— В два, — сказал Князь. — Разбужу.
И я ел — из ротного котла, у бочки с чайником, один, потому что все уже поели, — и Князь стоял рядом и смотрел, как я ем, так, как смотрел на второго номера с сапогом: чтобы сели. И потом я лёг — в кузове «Опеля» Сурова, на брезенте, который Князь туда положил заранее, — и последнее, что я подумал перед тем, как заснуть, было не про двор, не про грузовик поперёк дороги, не про полдень. Это было про то, что старшина Князев только что скомандовал старшему лейтенанту «спать», и старший лейтенант послушался, и это было самое правильное распоряжение за день.
Он разбудил меня в два. Ровно. Фрол сдал посты — тихо, коротко: «всё тихо, Руденко на внешних, я лёг», — и я ходил по парку до пяти, между восьмью машинами с крестиками мелом, и слушал, как спят те, чья смена уже кончилась, и думал о том, что уже наступило шестое.
Шестое. Полдень. Пехота с утра, броня первой, тягач двадцать минут, будка к полудню. Немец торопится. Мы — тоже. Только мы — выспались.
# Глава 26. «Дорога для победы»
В шесть мы вышли, и Артист, который вёз командира, Фрола, Деда, Профессора, двух связистов с их ящиками и одного стрелка, за двадцать два километра сказал ровно одну фразу — «яма слева», — и объехал яму слева. Я ехал рядом с ним и думал, что Князь вчера сделал больше, чем уложил людей спать: он сделал так, что Артист утром молчит, и это молчание стоило дороже любого рассказа.
Колонна шла так, как Фрол расписал ещё в Несвиже: броня — первой, потому что у неё пулемёт и потому что она в случае чего останавливается не сама, а тем, что перед ней; за ней — наш ЗИС; за нами — будка с её двумя; за будкой — тягач с его двумя, замыкающим, потому что тягач — самое медленное и самое дорогое, что у нас есть, и его надо видеть в зеркало, а не искать потом. Двадцать два человека. Четыре машины. Остальные двадцать четыре — Князь, Мелехин, Устинов, второй ДП — шли за нами на втором ЗИСе и трёх «Опелях» с отставанием, о котором вчера договорились: не «видеть хвост», а «час». Час — чтобы не набивать свой пехотный пост сразу двумя эшелонами: капитан успеет развести первые машины и указать, где ждать остальным.
Дорога была та же, по которой Артист возил разведку и наблюдателя, — узкая, лесная, с мостиком через ручей, где тягач прошёл шагом, а мы все смотрели, как он проходит, — и на ней ничего не случилось, кроме ямы слева. Я это отмечаю, потому что в той жизни я усвоил: спокойная дорога — это не везение, а результат, и результат этот сделал вчера Дед с отстойником, Селиванов с гусеницами и Князь с половником.
На пост соседей мы пришли в начале девятого, и пост уже был не пост.
* * *
Вчера здесь стоял лейтенант с картой и три человека при нём, и это был край чьей-то земли, за которым начиналась чужая. Сегодня здесь стояли две подводы с ящиками, санитарная повозка, кухня — их кухня, дымящая, — и человек тридцать пехоты, которые не сидели, а ходили, и лейтенант с картой был тот же, но с ним рядом стоял капитан, которого я не видел, и капитан нас ждал.
— Ракитин?
— Так точно.
— Мне про вас сказали в четыре утра, и я до сих пор не понял, что вы за люди, — сказал капитан без приветствия и без обиды, просто как факт. — Автомобильный отдел. С броневиком. С тягачом. С будкой. Ладно. Слушай, что есть. — Он подвёл меня к карте лейтенанта, и Фрол с Руденко подошли сами, не спрашивая, и капитан это заметил и не возразил. — Мы пошли в пять. Дорога — четыре километра на запад, до их ворот. Первые три — наши, чисто, они не держали. Дальше — узкое место, за ним поворот, за поворотом — ворота с пулемётом. В узком месте — брошенная машина поперёк, вы знаете. Мы там стоим. Полчаса назад стояли. Они из-за поворота постреливают — не пулемёт, винтовки, охранение у ворот. Пулемёт молчит, но он там. Я не лезу к воротам лоб в лоб, у меня рота, а не полк. Мне сказано: открыть подход, пропустить вас, держать снаружи, объект — ваш. Так?
— Так.
— Тогда — так. Ваш броневик я пускаю до поворота. Не за поворот. До. Там мой взвод, ему нужно, чтобы охранение у ворот легло и не вставало, пока он окапывается на повороте. У вашего броневика пулемёт немецкий, я слышал. Пусть поработает. Коротко. Потом стоит и держит. — Он посмотрел на Руденко. — Кто на нём старший?
— Я, — сказал Руденко.
— Мой лейтенант покажет, куда встать. Дальше поворота — нет. За поворотом — ворота, там — их дело до тех пор, пока я не скажу. Ясно?
— Так, — сказал Руденко.
— Остальные ваши — здесь. Будка, тягач, кто там ещё. Пока не скажу, что дорога — проезд, они не двигаются. Когда скажу — их дело убрать эту машину, я в неё не полезу, у меня нет тягача и нет людей, которые её понимают. — Он повернулся ко мне. — Это — граница. Вы — внутри её. Я — снаружи. Кто её нарушит — тот мне ответит, и мне всё равно, чей он.
— Принято, — сказал я, и Фрол сказал «принято», и это было то, что вчера сказал Артист: за ними, а не с ними. И это было правильно, потому что капитан говорил как человек, у которого рота, а не полк, и который знает, что делает с ротой.
Броня ушла в половине девятого.
Я видел, как она уходила: Селиванов за рычагами, Руденко рядом, Исаев за пулемётом, помощник с лентой, шесть стрелков на скамьях, с ДП посередине, — десять, как считали, — Лейтенант с картой шёл рядом до выхода на дорогу, показывая рукой, потом пошёл впереди к своему взводу. Она прошла мимо пехотной кухни, мимо подвод, мимо тридцати человек, которые все повернулись, как поворачиваются люди, когда мимо идёт чужая машина под своим флагом, — и ушла в лес по дороге, на запад, и я слушал её, пока слышал: сначала мотор, потом ничего.
Потом — минут через двадцать — пулемёт.
Я узнал его, как узнают голос: не наш. Быстрый, ровный, злой, — тот самый, что мы слушали на пробе, только теперь он говорил не в бревно, а в поворот, за которым были ворота. Он говорил коротко: очередь, пауза, очередь, пауза, ещё, ещё, — и потом замолчал. И за ним, издалека, — винтовки, наши и не наши, редкие, — и потом ничего.
Дед, стоявший рядом, сказал:
— Исаев. По его манере — лент не жёг. Короткими.
— Сколько ушло — потом Исаев скажет, — ответил я. — Главное, чтобы свои добрались.
Дед кивнул и посмотрел на дорогу.
Профессор стоял с связистами у их ящиков и ничего не говорил, и я видел, что он не говорит нарочно: потому что то, что он сейчас мог сказать, было бы выводом, а вывода ещё не было.
Вывод пришёл в начале десятого, с посыльным от лейтенанта — не с нашим, с ихним, пехотным, — и посыльный сказал, как ему велели, слово в слово: «Броневик на месте, у поворота. Охранение у ворот легло. Взвод окопался. Пулемёт у ворот не отвечал. Ваши все целы. Лейтенант просит командира группы — к машине, смотреть проезд». Потом добавил: «Пулемётчик передал расход — двести. Остаток две тысячи двести пятьдесят».
И следом — как по расписанию, потому что Князь считал часы лучше любого штаба, — на дорогу с востока вышли второй ЗИС и три «Опеля», и капитан, увидев их, сказал мне: «Это тоже ваши? Сколько?», — и я сказал: «Двадцать четыре, с кухней», — и он сказал: «С кухней. Ладно. Ставь их за подводами, и чтобы стояли», — и я поставил, и Князь, выйдя из кабины, первым делом спросил не «что там», а «где котёл ставить», — и это тоже была граница, только своя.
* * *
К машине я пошёл с Фролом, с Артистом и с водителем будки, — потому что смотреть проезд без тех, кто по нему поедет, всё равно что мерить дверь без шкафа.
Три километра мы прошли на ЗИСе, до места, где лейтенант оставил своего человека, и дальше — пешком, потому что дальше начиналось узкое место, и я не хотел в него въезжать раньше, чем увижу.
Узкое место было вот что. Дорога здесь шла по выемке — не такой, как у Несвижа, где нас ждали, а меньше, короче, метров тридцать: слева — канава, глубокая, с водой, за ней — лес; справа — откос, невысокий, песчаный, с соснами по гребню; между ними — сама дорога, шириной в одну машину с небольшим запасом. Не две. Одна с запасом. И в этой одной с запасом, в середине, наискось, — грузовик.
Немецкий, бортовой, порожний, — сержант вчера сказал правильно, — с разбитым передком: капот смят, радиатор вдавлен, левое переднее крыло ушло в колесо, — но на колёсах, на всех четырёх, и колёса стояли прямо, и это было главное, что я увидел, и главное, что вчера увидел сержант. Он стоял мордой на юго-запад, к воротам, задом — на нас, наискось, так что его задний борт почти упирался в откос справа, а разбитый передок смотрел в канаву слева, и между передком и канавой оставался проход — чуть больше двух метров, с захватом обочины у самого края.
По этому краю прошли пехота и броня. Я видел следы: сапоги — много, и гусеницы — одна пара, широкая, ушедшая в мягкую обочину на ладонь, у самой канавы, так что левая гусеница, наверное, шла по кромке, и Селиванов, наверное, вёл её так, как вёл в первый раз, — на ощупь. Он прошёл. Броня — метра два с небольшим шириной, и открытая сверху, и без кузова, — прошла, наклонившись к канаве, и не упала.
И вот тут ко мне подошёл человек лейтенанта — тот, что оставался у ЗИСа, — и сказал:
— Лейтенант велел передать: проезд есть. Ваш прошёл, мы прошли. Давайте будку, и всех, кто дальше.
И водитель будки — я это видел — уже повернулся к ЗИСу, чтобы идти за своей машиной, потому что ему сказали «давайте будку», и он был водитель, а водители делают то, что говорят.
— Стой, — сказал я.
Он остановился.
— Куда ты её поведёшь?
— Туда, — он показал на щель у канавы. — Как броня.
— Броня — два метра с небольшим, — сказал я. — Открытая. Без кузова. По нижнему краю она прошла впритирку. А наверху борт этой машины отъедает просвет. Будка — сколько?
Он посмотрел на проход. Потом на меня. Потом снова на проход, и я видел, как он меряет, — не глазом, а тем, чем меряют водители, которые знают свою машину, как знают ширину своих плеч в дверях.
— Не пройдёт, — сказал он. — Шире. И выше. Кузов зацепит борт этого — вон, задний. Или сядет в канаву левым.
— Артист?
— ЗИС — тоже нет, — сказал Артист. Коротко, без спектакля. — С кузовом — нет. Я бы попробовал, если б надо. Но потом вы бы меня вытаскивали.
— Не надо, — сказал я.
И повернулся к человеку лейтенанта.
— Передай лейтенанту: проезда нет. Есть проход — для пехоты и для брони. Для будки, для грузовиков с кузовом, для того, что мы будем отсюда вывозить, — нет. Машину надо убирать всю. Не подвинуть — убрать. Скажи ему: командир группы просит боевой доступ к машине для тягача и людей. Минут тридцать работы. Он поймёт.
Человек ушёл. Быстро — он был пехотинец, он бегал лучше нас.
Фрол стоял рядом и молчал, и я знал, что он ждёт не приказа, а вопроса, — и спросил:
— Фёдор. Тягач будет здесь работать двадцать минут — Дед сказал двадцать, дадим тридцать. Люди при нём — Дед, водитель, механик, я, Артист, будка. Без прикрытия — не работают. Что нужно, чтобы работали?
Фрол посмотрел на поворот — метров сто впереди, где дорога уходила влево, и за которым были ворота, — и на откос справа, и на канаву слева, и сказал:
— Нужно, чтобы отсюда никто не стрелял по ним. Ворота — за поворотом, оттуда сюда не видно, и нам их не видно, это хорошо. Значит: пулемёт у ворот на нас работать не может. Винтовки — могут, если кто-то выйдет на поворот. На повороте — их взвод и наша броня. Я ставлю своих стрелков — того, что с нами, и ещё из тех, кто на броне, — на гребень откоса, справа, чтобы видели дорогу за поворотом сверху, и вот сюда, к канаве, — двоих, чтобы никто не вышел из леса слева. Броня — стоит, где стоит, с Исаевым. Если кто-то полезет на поворот — она его положит, у неё две тысячи двести пятьдесят, ей хватит. Пехота — их лейтенант держит поворот, это его. — Он повернулся ко мне. — Это — граница, за которую нельзя отвечать огнём: вот отсюда, от машины, до поворота. Кто с той стороны — тот наш. Кто с этой — тот работает. Ясно?
— Ясно.
— Тогда я иду к лейтенанту сам. С его человеком не договоришься — он передаст, а надо, чтобы он понял. — Фрол пошёл, потом обернулся. — И Ракитин. Ты правильно остановил. Я бы не увидел. Я на ширину не смотрю, я смотрю, откуда стреляют.
И ушёл к повороту, и это было всё, что он сказал о моём решении, и этого было достаточно.
Пока его не было, я смотрел на машину, и на проход, и на откос, и думал о том, о чём думал сержант вчера и не додумал, потому что ему не надо было: в какую сторону её брать.
Три стороны было. Вперёд, к воротам, — туда, куда смотрел разбитый передок: тянуть за зад и толкать? Нет: там поворот, там их взвод, там тягач выйдет на прямую к воротам, — Фрол не даст и будет прав. Влево, в канаву, — столкнуть: она уйдёт в воду и в грязь по борт, и тогда проход у канавы кончится совсем, и дорога станет уже, а не шире; и вытаскивать её потом — а вывозить мы будем по этой дороге, — будет некому. Назад и вправо — к началу выемки. Там у подножия откоса было твёрдое расширение: на нём порожний грузовик мог встать вдоль дороги целиком. Не на песчаный склон с соснами, а на ровный край, чтобы борт остался вне нужной нам полосы.
— К откосу, — сказал я вслух. Артисту, водителю будки. — Вдоль. Задом к нам, передком туда же, куда смотрит, но прямо. Чтобы она стояла как на стоянке, у стены. Она уйдёт на расширение, и дорога останется свободной. Хватит места?
Водитель будки посмотрел, померил своим способом и сказал:
— Хватит. С запасом. Если она встанет ровно.
— Она встанет ровно, — сказал я, — если Дед скажет, что встанет.
* * *
Дед сказал не «встанет». Дед сказал «покажи».
Он приехал на тягаче, — водитель за рулём, щуплый на подножке, — и тягач вошёл в узкое место, как входит большой человек в узкую дверь: боком, не спеша, глядя вниз, — и остановился в десяти метрах от разбитого зада грузовика, и Дед слез и пошёл к машине, и не смотрел ни на поворот, ни на откос с нашими стрелками, ни на лейтенанта, который стоял у поворота с Фролом, — он смотрел на грузовик.
Он обошёл его. Присел у заднего моста. Посмотрел под раму. Потрогал заднее колесо — правое, потом левое, — проверил, не прижат ли скат к кузову, и Дед сказал: «Сзади свободно». Заглянул под разбитый перед, посмотрел на левое переднее, у которого крыло ушло в колесо, и сказал:
— Вот это — не катится. Крыло держит. Если тянуть вперёд — оно упрётся, и она пойдёт юзом, и развернёт. Значит — только назад. И перед тем — отогнуть.
— Отогнуть — чем?
— Ломом. Щуплый, лом.
Щуплый принёс лом с тягача, и Дед сунул его между крылом и колесом и налёг, и крыло отошло с тем звуком, с каким отходит железо, не хотящее отходить, — и Дед проверил зазор над левым передним и сказал: «Теперь крыло не держит. Как пойдёт — увидим».
— Цеплять — за что?
— За задний крюк. Он у неё целый, я смотрел. — Дед показал. — Не за раму — за крюк, у неё крюк на раме сидит, как надо. Трос — короткий, чтобы она не гуляла. Тягач — вот сюда, — он показал на середину дороги в десяти метрах, — назад, к нам, и чуть вправо, к откосу, чтобы, когда пойдёт, она сама шла вправо. Не рывком. Лебёдкой, а не ходом: лебёдка тянет ровно, ход дёргает. Она с разбитым передком, у неё что-то может держать, чего я не вижу. Лебёдкой — если держит, я это почувствую по тросу и остановлюсь. Ходом — не почувствую, и её развернёт поперёк ещё хуже, чем стоит.
— Двадцать минут?
— Двадцать. Если руль у неё крутится. Кто-нибудь — в кабину, держать руль. Не я, я слежу за тросом.
— Я, — сказал водитель будки.
— Тебе сейчас подавать будку. — Дед посмотрел на меня. — Алексей, сядешь?
Это было правильно: за моей спиной не ждала машина, которую нужно было подать сразу после расчистки, а руль держать я умел, и я полез в кабину немецкого грузовика с разбитым передком, через правую дверь, потому что левая не открылась, — и сел на чужое сиденье, на котором до меня сидел кто-то, кого здесь давно не было, — и взялся за руль. Руль крутился. Туго, но крутился. Я повернул его вправо — не до конца, на четверть, как Дед показал рукой снизу, — и стал ждать.
Дальше было так, как на площадке, когда груз идёт: смотрит один, командует один, остальные молчат.
Тягач встал, где Дед показал. Щуплый размотал трос — короткий, как сказано, — и зацепил за крюк, и Дед проверил зацеп рукой, и отошёл, и встал сбоку, так, чтобы видеть трос, оба задних колеса и мою руку на руле в окне, — и поднял руку водителю тягача.
Лебёдка запела. Я это слышал через смятое железо: ровный, тянущий звук, — и трос натянулся, — я видел его в зеркало, единственное, что уцелело на этом грузовике, — и грузовик под мной шевельнулся. Не пошёл — шевельнулся, как шевелится то, что долго стояло. Дед не опускал руку. Лебёдка тянула. И грузовик пошёл — назад, медленно, шагом, — и я держал заданный поворот руля и следил за Дедом: задние колёса уходили на расширение, передок отходил от канавы, — и на середине Дед опустил руку, и лебёдка замолчала, и он подошёл, посмотрел под левое переднее, сказал «идёт», и поднял руку снова.
Ещё метров пять. Ещё. Правый задний скат вышел на твёрдое расширение у подножия откоса, — и Дед крикнул «прямо!», и я выровнял руль, — и грузовик прошёл ещё два метра вдоль откоса и встал, прижавшись бортом к песку, ровно, как на стоянке у стены, передком к воротам, задом к нам, — и Дед опустил руку, и лебёдка замолчала совсем.
Я вылез. Посмотрел. Дорога была — вся: от канавы слева до борта грузовика справа — ширина, в которую входила будка с запасом, и ЗИС с запасом, и «Опель» с будкой, если такой поедет отсюда, — а он поедет.
— Двадцать две минуты, — сказал Артист. Он смотрел на часы, я не просил.
— Я говорил двадцать, — сказал Дед. — Две — на крыло. Крыло я не обещал.
Щуплый отцепил трос, смотал, и тягач сдал назад, — на свободную теперь дорогу, — и встал у канавы, и был свободен: одно перемещение, одна помеха, ни одного нового зацепа, ни одной поломки. Грузовик остался у откоса. Мы его не брали. Он был не наш, и он был ничей, и он был теперь не поперёк, а вдоль, — и это всё, что нам от него было нужно.
Я обошёл дорогу сам — с Артистом и с водителем будки, — от тягача до поворота: шириной, глазом, потом шагами. Артист прошёл вдоль грузовика, вытянув руку, как меряют, и сказал: «ЗИС — пройдёт, не касаясь, борт от борта — рука». Водитель будки прошёл посередине и посмотрел вверх, на сосны на гребне, и сказал: «Верх — чисто, ветки высоко. Кузов — пройдёт». Я посмотрел на обочину у канавы, где ушла гусеница, и сказал, чтобы туда не заезжали: мягко. Всё. Проезд был.
Со стороны поворота Фрол поднял руку — «вижу, стою», — и стрелки на гребне не двинулись, и никто за всё это время не выстрелил ни оттуда, ни отсюда, и это было не везение, а граница.
* * *
Будка прошла в одиннадцатом часу.
Я стоял у грузовика, у откоса, и смотрел, как она идёт: наш «Опель» с мастерским кузовом, — тот, что Дед в первом дворе назвал «домом на колёсах», тот, за который мы отвечали ночью у Любани, тот, к которому Дед не подпускал никого, кроме себя и водителя, — шёл по узкому месту серединой дороги, не касаясь ни канавы, ни грузовика, и водитель вёл его так, как ведут, когда знают, что смотрят: ровно, без остановок, не быстро, — и кузов прошёл мимо заднего борта немецкого грузовика на расстоянии вытянутой руки, — Артист был прав, — и вышел за узкое место, и встал там, где лейтенант показал: у откоса, перед поворотом, в тени, — на безопасной точке, на которой до него никто, кроме брони, не стоял.
И вот тут я увидел то, ради чего это всё, — не потому что искал, а потому что оно стояло передо мной в одном месте.
Наш ЗИС, — тот, что в первое чужое утро стоял с помятым крылом и который с тех пор ни разу не встал, — стоял у тягача. Тягач, — тот, что мы взяли под Любанью за немецкий счёт и который завёлся от инерционной рукоятки, когда Дед сказал «заведётся», — стоял, свободный, с тросом на барабане. Будка, — та, что мы забрали с доставкой в первом дворе, — стояла за узким местом, прошедшая. И у поворота, на разрешённой позиции, — я её сейчас не видел, но слышал раньше, — стояла броня, которую мы нашли без хозяина и завели, и приняли, и на которой Исаев только что израсходовал двести немецких патронов на то, чтобы охранение у чужих ворот легло и не вставало.
Четыре машины из восьми. Три из них мы добыли своими руками, четвёртая была у нас с самого начала, и она нас ни разу не подвела. И сейчас они делали одну работу — одну дорогу, — и без любой из них дороги бы не было: без брони охранение не легло бы, без тягача грузовик стоял бы поперёк, без будки не было бы, чем проверить, а без ЗИСа мы бы сюда не доехали. Это не было гордостью, — гордость приходит потом, когда сидишь и рассказываешь. Это было тем, что чувствуешь на площадке, когда стропа натянулась и груз пошёл: что всё, что ты собирал, — собрано.
— Красиво прошла, — сказал водитель будки. Он вернулся от неё пешком, потому что ему было не велено стоять там одному, и он был доволен так, как бывает доволен человек, которого никто не видел, а он всё равно сделал хорошо.
— Прошла, — сказал Дед. — Красиво — это когда узко. Тут было достаточно. Достаточно — это не красиво. Это правильно. — Он подумал. — Мне правильно — приятнее.
— А мне — красиво, — сказал водитель.
— Тебе можно, — сказал Дед. — Ты за рулём. Мне нельзя, я слежу за тросом. У меня «красиво» — это когда трос не порвался.
— А что бы было, если бы порвался?
— Ты бы это видел, — сказал Дед, — а я бы это рассказывал. Долго. Вечером. Тебе бы не понравилось.
Артист засмеялся, — впервые за утро, — и я понял, что он весь день молчал не потому, что Князь его уложил, а потому, что ждал, когда можно будет.
Пехотный лейтенант подошёл к грузовику у откоса, посмотрел на него, посмотрел на дорогу, прошёл её шагами сам — до поворота и обратно — и сказал мне:
— Это — проезд. Нам — тоже. У меня повозки, кухня, санитарная. Они здесь не прошли бы. Теперь пройдут. — Он помолчал. — Я не понял, зачем вам будка, когда пошёл броневик. Теперь понял. Вы этой будкой мерили.
— Мерили, — сказал я.
— Ладно. Капитану скажу.
И ушёл к повороту, к своим, — и это было то, что сказал Чумаков в Несвиже: «нужен майору, нужен соседям». Соседям он тоже был нужен. Дорога — тоже.
* * *
Подтверждение пришло по станции.
Я в это не верил до последнего, и связисты, я думаю, тоже, — потому что вчера старший из них сказал «на объекте не обещаю, лес», и я его понял. Но станция оставалась на своём посту, почти в четырёх километрах позади, на открытом месте, у дороги, — и связисты, оставшиеся там с Профессором и с ящиками, развернули станцию за пятнадцать минут, как обещали, и настроились на пункт, который дал им капитан, — на его собственный, пехотный, ближайший, — и в начале одиннадцатого приняли короткое: «Проезд подтверждён. Ввод группы к объекту — по готовности, около полудня. Порядок прежний: броня, группа, обеспечение. Капитан». Он уже ушёл со стоянки к передовому пункту, откуда руководил взводом.
Это принёс мне наш посыльный. От станции до меня было почти четыре километра лесной дороги, а второй станции при мне не было: разговаривать было не с чем. Она достала до капитана. Этого было достаточно. Посыльный — оставался. Рука и свисток — оставались. Но одна короткая фраза прошла по проводу, которого не было, и это был первый раз, когда наша станция сделала то, для чего Чумаков её дал, и Профессор — я знал это, не видя, — стоял рядом с ней и не говорил «вот», потому что не говорил «вот» никогда.
Потом мы отдыхали.
Полчаса, — Фрол сказал полчаса, и это было столько, сколько было. Сменно: стрелки на гребне — по двое, вниз, к тягачу, где стоял мешок, — и потом обратно. Мешок пришёл с тем же посыльным, что принёс подтверждение: Князя не пустили дальше поста, — «обеспечение — когда двор ваш», сказал капитан, и Князь, я думаю, впервые за неделю не нашёл, что возразить, — но мешок он собрал за те три минуты, пока посыльный переводил дух: хлеб, сало, вчерашняя каша в котелке, холодная, и записка карандашом, сверху, на клочке от ведомости: «Командиру — есть. Не «сейчас». К.» Посыльный сказал, что ему велено эту записку отдать в руки и дождаться, пока прочтут. Я прочёл. Посыльный ушёл. Фрол, стоявший рядом, посмотрел на записку и сказал: «Он тебя теперь не отпустит», — и я сказал, что знаю. Дед сел на подножку тягача и не спал, а смотрел на грузовик у откоса так, как смотрят на работу, которая сделана. Артист лёг в кузове ЗИСа и уснул за минуту — он умел. Водитель будки стоял у будки, за узким местом, и не отходил, и я его понимал.

