
Полная версия
Трофейная рота. Берём всё!
Щуплый ничего не сказал. Но он стоял так, как стоял на точке, когда Дед дал ему кусок трубки, — только теперь ещё прямее.
— Я тебе скажу, — сказал Дед ему, не мне, — почему я это говорю при командире. В тридцать седьмом у меня был ученик. Хороший. Руки — как у тебя. Я его хвалил — наедине. При людях — нет: думал, зазнается. Он через год ушёл на другую базу, и там его хвалили при людях, и он остался там. Я его потом встретил, спросил: чего ушёл? Он сказал: «Ты меня хвалил так, будто стыдился». — Дед помолчал. — Я не стыжусь. Твоя работа. При командире.
Щуплый посмотрел на него, и я увидел, что у него дрогнуло лицо, и он отвернулся к радиатору, и стал что-то поправлять на хомуте, чего поправлять не надо было.
— Егор, — сказал я.
Селиванов повернулся.
— Твоя. Проба. Как Дед скажет.
— Проба — так, — сказал Дед. — Мотор работает — заглушить, завести снова, от батареи, самому. Потом — проезд, короткий, по нашему участку: до ворот, за ворота, по дороге до столба и обратно. Вперёд, назад, поворот, стоп. Не быстро. Потом — открыть капот и смотреть. Если сухо — принята. Если нет — снимаю.
— Кто в машине?
— Егор — за рулём. Ты — командир, вперёд, рядом. Я — сзади, на лавке, слушать мотор. Он, — Дед кивнул на щуплого, — со мной, смотреть, что я скажу. Исаев — к пулемёту, потому что пулемёт стоит, и его на ходу тоже надо проверить, не стреляя: как держится, не бьётся ли. С Исаевым — помощник. Всё. Шесть. Больше — не надо, это проба, а не поездка.
— Фрол?
— Фрол — снаружи. С ДП. Дорога — наша, но не пустая.
Селиванов сел. Полез — по колесу, через борт, вниз, на своё место, — и сел, и положил руки на руль, и на этот раз не убрал. Заглушил мотор — Дед кивнул. Подождал. Нажал стартер.
Мотор схватил сразу. С полоборота — Дрозд бы сказал, и Дрозд, стоявший в стороне, действительно сказал, и Дед сказал: «Помолчи», — и Дрозд замолчал, но с удовольствием.
— Принята к пробе, — сказал Дед. — Садимся.
* * *
Я сел вперёд. Рядом с Селивановым — на место, где у немцев сидел командир машины: справа от водителя, за своей щелью, под своим бронелистом, — и вот отсюда, изнутри, из-под брони, я увидел то, чего не видел снаружи, сколько ни смотрел: как это — сидеть в ней. Тесно. Низко. Впереди — щель, узкая, и в неё — дорога, кусок дороги, и всё; по сторонам — борта, наклонные, серые, и над ними — небо. Сзади, на лавках вдоль бортов, — Дед, щуплый, и у носовой стойки, стоя, держась за щит пулемёта, — Исаев с помощником. Шесть человек. И место — ещё на четверых, не больше: я это посчитал сразу, по лавкам, и решил, что для нашей работы хватит. Десять. С водителем и командиром — не больше десяти. Не тридцать два.
— Пошёл, — сказал я.
Селиванов включил передачу — тихо, без стука, я это отметил, — и отпустил сцепление, и она пошла.
Как она пошла — это надо было чувствовать. Не как «Опель»: «Опель» идёт, как идёт грузовик, — качается, скрипит, борт стучит. Не как тягач: тягач идёт, как большой зверь, — тяжело, с раскачкой, с гусеничным шорохом. Эта — пошла ровно. Низко. Плотно. Гусеницы сзади — я их слышал — шли мягче, чем у тягача, потому что легче; колёса спереди — держали. Броня не гремела. Мотор — шёл ровно, и Дед сзади, я знал, слушал его так, как слушал всё.
До ворот — тридцать метров. Селиванов прошёл их на первой. За воротами — дорога, наша, пустая до столба, который был метрах в двухстах, и Фрол стоял у ворот с ДП и смотрел — не на нас, на дорогу. Селиванов дал вторую. Она пошла быстрее — ровнее, чем я ждал, — и я увидел в щель, как дорога идёт на меня, и подумал, что вот так они и ехали, те, кто в ней сидел до нас, — вот через эту щель, — и что теперь в неё смотрю я.
Исаев у стойки, впереди, держался за щит и смотрел не вперёд — на зажим, на то, как стойка ведёт себя на ходу: не бьётся ли, не люфтит ли, — и раз сказал через плечо: «Держит. Не гуляет», — и это было его дело, и он его делал.
Дед сзади молчал. Я обернулся — он сидел на лавке, закрыв глаза, и слушал. Не спал — слушал, как слушают музыку, которую знают: с закрытыми глазами, чтобы не мешало. Щуплый рядом смотрел на него и не смотрел на дорогу.
У столба — поворот. Селиванов повернул — не сразу, с той же паузой, что у тягача: «повернул — жди», — и она пошла по дуге, широкой, гусеницы легли, колёса вывернулись, и она развернулась на дороге, не съезжая на обочину, и пошла обратно. Дед сзади сказал: «Хорошо повернул». Селиванов не ответил.
Стоп — у ворот. Он нажал тормоз — ровно, не дёргая, — и она встала. Без рывка. И стояла, работая, и Дед сказал: «Глуши», — и он заглушил, и стало тихо, и я слышал, как тикает, остывая, мотор.
— Капот, — сказал Дед.
Открыли. Дед сунулся — с лампой, хотя было светло, потому что под капотом всегда темно, — и смотрел, и трогал, и молчал. Потом вылез.
— Сухой, — сказал он. — Заплаты — сухие. Патрубок — сухой, хомуты не сползли. Вода — стоит. Мотор — ровный, я слушал двести метров туда и двести обратно, ни провала, ни стука. — Он посмотрел на Селиванова. — Ты её вёл хорошо. Не дёргал. Поворот — правильный, ты ждал. Тормоз — ровный. — И мне: — Принята. К местной работе. Не к дальнему рейду — я её не знаю. К тому, что здесь: ехать, повернуть, встать, довезти десять человек по своей дороге. Дальше — посмотрим.
— Принята, — сказал я.
И тут Дед сделал то, что мне всегда нравилось: он засмеялся — не в усы, не коротко, — а так, как смеялся над тягачом, когда тот пошёл, — и хлопнул ладонью по броне, по скошенному листу, и сказал:
— Поехала! Ты видел, как она повернула? Как она встала? Это не машина, Алексей Палыч, это... — и не нашёл слова, и махнул рукой, и стоял и смотрел на неё, и щуплый стоял рядом и тоже смотрел, и я подумал, что вот они оба — механик и его помощник, — и что у них сегодня вечер, какого не устроит ни Князь, ни Артист, потому что этот вечер они сделали сами.
— Тягач, — сказал Фрол от ворот. — Тягач её больше не тянет?
— Не тянет, — сказал Дед. — Она сама.
— Значит, тягач — свободен.
— Свободен, — сказал Дед, и Фрол кивнул с таким видом, будто ему вернули что-то своё.
* * *
Стрельбу проверяли отдельно, и это было правильно: одно дело — ехать, другое — стрелять, и Фрол это разделил так же ясно, как Дед разделил «течёт» и «не течёт».
Место он выбрал сам — до пробы, после прибытия, пока Дед паял: за стоянкой, к северу, в стороне от дороги, была лощина с песчаным откосом, в котором никого не могло быть и куда никто не ходил, — и он поставил там двоих, чтобы никто не ходил и сейчас, и сказал: «Стрелять — туда, в откос. Пятьдесят патронов. Не больше. Одна лента, короткими. Исаев стреляет, помощник подаёт, Князь считает, я смотрю. Остальные — не ближе тридцати метров. Всё».
— Пятьдесят? — спросил Исаев. — Мало.
— Пятьдесят, — сказал Фрол. — У тебя две с половиной тысячи, и больше не будет. Наши к нему не подходят. Пятьдесят — чтобы знать, что он стреляет. Не чтобы настреляться.
— Знаю, — сказал Исаев. — Я спросил.
Бронетранспортёр подогнали к лощине — Селиванов, на первой, тридцать метров, — поставили носом к откосу, и Исаев встал к пулемёту на щите, и помощник — стрелок из Исаевских, тот, что стоял с ним на пробе, — рядом с лентой. Профессор стоял в стороне — Фрол его позвал «на всякий случай, вдруг там надпись». Профессор принёс то самое наставление: «Порядок проверки посмотреть? Здесь есть», — и Исаев сказал: «Знаю. Я по наставлению вчера с тобой читал», — и Профессор сказал: «Я на всякий случай», — и все, кто стоял в тридцати метрах, засмеялись, потому что это была уже общая присказка.
Помощник — тот стрелок, что стоял с Исаевым на пробе, молодой, из наших шести, — держал ленту так, как его вчера научил Исаев по наставлению, и Исаев перед первой очередью посмотрел на его руки и сказал: «Не тяни. Она сама пойдёт. Ты только направляй», — и помощник сказал «понял» и разжал пальцы.
Исаев стрелял короткими. Три, четыре, пять патронов, — пауза, — ещё. По откосу, в песок, где взлетали фонтанчики. Пулемёт работал — быстро, злее нашего ДП, с другим звуком, — и щит не бился, и стойка держала, и Исаев после каждой очереди чуть поводил стволом, проверяя ход, и помощник подавал ленту ровно. Князь ждал с тетрадью. Когда отстреляли отложенную ленту, Исаев прекратил огонь и помощник показал пустой конец. «Пятьдесят», — сказал Князь и записал расход.
Потом — осмотр. Исаев снял ленту, отвёл затвор, посмотрел в ствол, проверил, как крепится щит, как ходит стойка, — и сказал Фролу:
— Стреляет. Ровно, без задержек. Щит держит, не бьётся. Стойка — крепкая. Второго — нет, стойка сзади пустая, и это так и будет, пока не найдём, а не найдём. Патронов — было две с половиной тысячи, стало две четыреста пятьдесят. Хватит — если беречь — на три коротких боя. На один длинный. Дальше — пусто.
— Принял, — сказал Фрол. — Князь?
— Записано, — сказал Князь. — Две четыреста пятьдесят. Отдельно от наших. Немецкие — Исаеву, наши — как были.
— Пётр?
— Радио — нет, — сказал Профессор. — Я ещё раз посмотрел. Ящик есть, половины нет. Связи в ней нет и не будет. Это броня, а не радиостанция.
— Значит, — сказал Фрол, и я услышал, что он доволен, — у нас есть машина, которая ездит, везёт десять человек под бронёй и стреляет из одного пулемёта две тысячи четыреста пятьдесят раз. Не больше. Это я запомню. — Он повернулся ко мне. — Принята?
— Принята, — сказал я. — Егор — за рулём. Исаев — у пулемёта. Помощник — его. Больше в неё никого не назначаю: остальные места — по делу, когда будет дело.
— Одно место, — сказал Артист.
Все повернулись. Он стоял в тридцати метрах, где ему велели, и смотрел на бронетранспортёр так, как смотрел на «Опель» в первый день.
— Одно место, — повторил он. — Не по делу. По обещанию. Первый круг. После приёмки. Приёмка — была?
— Была, — сказал Дед.
— Тогда — круг.
* * *
Круг был.
Я расскажу его целиком, потому что обещал, и потому что он того стоил, — хотя стоил он не того, чего ждал Артист.
Артист ждал вот чего — он мне это сказал сам, пока бронетранспортёр возвращался из лощины на стоянку: он сядет вперёд. На командирское место, рядом с Егором. Он будет сидеть, и над бортом будет видна его голова, и он будет ехать по дороге мимо стоянки, мимо всех, и все будут стоять и смотреть, и он будет — не махать, махать это глупо, — но он будет сидеть так, чтобы было видно, что это он. И Егор проедет медленно. И это будет — первый круг.
— Семён, — сказал я. — Командирское место — командира. Егор — водитель. Ты — пассажир. Пассажиры — сзади, на лавках.
— На лавках — не видно!
— На лавках — под бронёй. Это бронетранспортёр. Он для того, чтобы не было видно.
Артист посмотрел на меня так, будто я отнял у него сцену. Потом — на бронетранспортёр. На лавки вдоль бортов, низкие, узкие, за наклонными листами, из-за которых торчали только головы сидящих, да и то не у всех. Потом — на Селиванова, который сидел за рулём и смотрел вперёд через щель и не собирался никому ничего уступать.
— Егор, — сказал Артист. — Ты дашь мне порулить? Сто метров?
— Нет, — сказал Селиванов.
— Почему?
— Потому что ты на ней не ездил. Я — ездил. Это не «Опель». Ты сядешь, повернёшь — и она не повернёт, потому что ты не подождёшь. И мы — в канаве. При всех. — Он помолчал. — Я тебе не уступаю руль не потому, что жадный. Потому что это — моя работа. Сяду сзади я — и что я буду делать? Смотреть, как ты её роняешь?
Стало тихо. Артист стоял. И вот тут — за что я его люблю — он засмеялся. Не обиженно. По-настоящему, как смеялся над Суровым в первый день, когда тот сказал «вылезай, мне ехать».
— Ладно, — сказал он. — Ладно. Лавка. Сзади. Под бронёй. Первый круг — на лавке. — Он повернулся к людям, которые стояли кругом и уже смеялись. — Вы слышали? Мне обещали первый круг. Я его получу. На лавке, где меня не видно, за рулём Егор, впереди командир, у пулемёта Исаев, — и я буду сидеть между Дедом и щуплым, потому что они — «специалисты», — и ехать двести метров до столба. Это — праздник. Я так и запишу.
— Я запишу, — сказал Профессор. — Свидетель.
— Ты всегда свидетель!
— Это потому, что я не еду, — сказал Профессор. — Кто-то должен увидеть тебя с дороги.
Сели. Селиванов — за руль. Я — вперёд, потому что командирское. Исаев — к пулемёту, потому что пулемёт. Дед и щуплый — на лавки, потому что Дед сказал «я слушаю мотор» и это было правдой. Фрол — на лавку, потому что «моё место, я сказал». И Артист — на лавку, между Дедом и Фролом, и над бортом торчала его голова — рядом с другими, — и он сидел и смотрел вверх, на небо, и вздыхал.
— Пошёл, — сказал я.
Селиванов тронул. Она пошла — ровно, низко, как на пробе, — из ворот, на дорогу, к столбу. И на дороге, вдоль обочины, стояли люди. Все свободные от постов и работы: они вышли за ворота и встали вдоль дороги, потому что Князь сказал «выйти», а Мелехин сказал «встать», и они стояли и смотрели, как она идёт. И над бортом — головы пассажиров, и одна из них — Артиста, — и он, я это видел через плечо, сначала сидел, потом приподнялся, потом сел на спинку лавки, выше, чтобы было видно, — и Дед сказал: «Сядь, упадёшь», — и он сел, — и Фрол сказал: «Он видел, что ты приподнялся. Все видели. Сиди», — и он сидел, и молчал, и лицо у него было такое, будто он получил ровно то, что хотел, и одновременно ровно не то.
Я смотрел на них через щель — на людей вдоль дороги — и видел лица. Мелехин — стоял, скрестив руки, и смотрел так, как смотрел на всё: проверяя. Колосов — с рукой на перевязи, рядом с Устиновым, и Устинов что-то ему сказал, и Колосов засмеялся. Дрозд — у своего «Опеля», и когда мы проходили мимо, он крикнул: «Молчит?» — и Селиванов, не поворачивая головы, крикнул в щель: «Ворчит!» — и Дрозд крикнул: «Значит, хорошая!» Суров — на подножке своего, с фанеркой в разбитом окне, — не крикнул ничего, только кивнул, когда мы прошли, и это был кивок водителя водителю. Второй водитель — у третьего «Опеля», за которым он сидел с обеда, — смотрел на нас так, как, наверное, смотрел бы на чужую свадьбу: с интересом, но у него была своя.
У столба Селиванов повернул. Люди вдоль дороги смотрели, как она разворачивается — широко, тяжело, красиво, — и кто-то сказал «ого», как говорили все, и Артист услышал, и приподнялся снова, и Дед сказал «сядь», — и она пошла обратно.
И тут Артист перестал искать глазами публику. Проследил за взглядами у дороги, посмотрел на передок, на гусеницы.
Люди вдоль дороги смотрели не на голову над бортом. Они смотрели на неё — на серую, низкую, плотную машину, которая ещё вчера стояла во дворе с пробитым радиатором, которую тащили на тросе тридцать километров, которую спасли из выемки под откосами, — и которая теперь идёт сама. Вот она, публика, которой он добивался. Настоящая. Только смотрела она не на него.
И он — вот за что я его люблю — сделал то, что делал всегда: уступил сцену. Он перестал приподниматься. Он сел, как все, на лавку, под броню, и когда мы проезжали мимо Князя, стоявшего у ворот с котлом, — Артист высунул из-за борта руку и показал Князю большой палец. Не на себя. На неё.
И Князь — я видел — кивнул.
У ворот — стоп. Селиванов затянул тормоз. Мотор работал.
— Круг, — сказал я. — Первый. Семёна. Все видели?
— Все видели, — сказал Мелехин от ворот.
— Обещание — выполнено?
— Выполнено, — сказал Артист с лавки. — Я его получил. На лавке, между Дедом и Фролом, за рулём Егор, — ровно так, как не хотел. И знаете что? — Он посмотрел на людей вдоль дороги, которые уже подходили к воротам. — Это было лучше. Потому что смотрели все, а я сидел внутри. Это, товарищи, редкий случай: публика есть, а тебя не видно, и тебе всё равно хорошо. Я это запомню. Это будет рассказ.
— Это будет стол, — сказал Князь.
— Это будет и то и другое, — сказал Профессор от ворот, — потому что вечер, кажется, начался.
Артист вылез. Спрыгнул с борта, как спрыгивают с подножки, легко, — и не сразу пошёл к ЗИСу. Он подошёл к водительской щели, снаружи, наклонился к ней и сказал Селиванову, который ещё сидел:
— Егор. Ты правильно не дал.
— Я знаю.
— Я бы уронил.
— Ты бы уронил, — согласился Селиванов. — Не потому, что плохой водитель. Потому что она не твоя. Твоя — вон, с крылом. Ты её не роняешь.
— Не роняю, — сказал Артист. — Два года. — И помолчал, и добавил: — Ты, когда будет время, покажи мне, как она поворачивает. Не порулить — посмотреть. Мне интересно, как это — «повернул и жди».
— Покажу, — сказал Селиванов. — Когда Дед разрешит.
— Дед разрешит, — сказал Дед с лавки. — Смотреть — можно. Трогать — нет.
Артист пошёл к своему ЗИСу, к первому, с помятым крылом, и постоял у него, и положил руку на крыло, и сказал ему что-то вполголоса, чего я не расслышал, но что, я думаю, было про то, что он вернулся. И полез в кабину. К своему рулю.
Селиванов заглушил. Вылез. Обошёл машину. Заглянул под открытый капот, проверил, не появились ли потёки. И сказал мне:
— Сухая. Ездит. Моя.
— Твоя, — сказал я. — Совсем.
Восемь машин. Все на ходу. Тридцать два человека. Одна лента — пятьдесят патронов — в песке в лощине, и две тысячи четыреста пятьдесят — у Исаева. Один круг — Артисту, на лавке, при всех.
Дед стоял у бронетранспортёра и смотрел на него, и не уходил, и Князь подошёл к нему с кружкой и сказал: «Григорий. Стол. Сегодня. Ты придёшь?» — и Дед сказал: «Приду. Мне сегодня нечего паять», — и это было, по-моему, первое, что он сказал за эту неделю с настоящим сожалением.
— Тогда — третья попытка? — спросил Князь Артиста, негромко, чтобы Дед не слышал.
Артист подумал. По-настоящему — я видел, как он думает, и это было не про рассказ.
— Нет, — сказал он. — Не сегодня. Сегодня — и так вечер: он сам пришёл, ему нечего паять, он будет сидеть и рассказывать про заплаты, и мы будем слушать. Это — его вечер, а не наш. Третью — когда будет что праздновать по-настоящему. Когда возьмём то, за чем едем. Тогда — стол, какого не было, и рассказ, какого не было, и он останется, потому что будет нечего чинить и нечего проверять. А сегодня — пусть просто сидит.
— Ты повзрослел, — сказал Князь.
— Я на лавке посидел, — сказал Артист. — Это меняет.
И это было всё, что можно было сказать о вечере второго июля, и было ещё светло, и Князь уже нёс котёл, и Дед сидел у бронетранспортёра с кружкой и рассказывал щуплому, водителю тягача и Колосову, как кладут вторую заплату, чтобы не отошла первая, — и они слушали, и никто его не перебивал.
# Глава 22. «Разрешение на Хеннинга»
Через Несвиж мы шли третьего июля в десятом часу утра, и я запомнил из него больше, чем из Глуска и Слуцка вместе, — потому что впервые ехал через город не в кабине с Артистом, а в бронетранспортёре, на командирском месте, за своей щелью, и город через щель выглядел иначе: узко, кусками, близко.
Восемь машин. Головной — ЗИС Артиста, с мелехинскими в кузове; за ним — бронетранспортёр с Селивановым, Исаевым у пулемёта, мною и пятью стрелками на лавках, — Фрол настоял, чтобы броня шла второй, «чтобы видеть голову и чтобы её видели», и сам сел на тягач, который теперь шёл сам, свободный, без троса, — и это было для Фрола, я видел, отдельное удовольствие: сидеть на тягаче, который ничего не тащит. Потом — ЗИС Князя, «Опели» Дрозда, Сурова, второго водителя, будка. Замыкающий — тягач с Фролом и ДП.
Город взяли вчера. По нему шло то же, что по всем взятым городам: сапёры, регулировщики, колонны, связисты с катушками. Замок — старый, с башнями, над прудом, — стоял целый, и на его мосту стоял часовой, и наш бронетранспортёр он проводил глазами так, как провожали все, — а потом посмотрел на звезду, которую Князь вчера вечером нарисовал мелом на броне, на скошенном листе, большую, кривоватую, — и успокоился. Князь нарисовал её сам, не спрашивая, — «чтобы свои не стрельнули», — и Дед сказал, что мел смоется первым дождём, и Князь сказал: «Значит, нарисую снова», — и это было правильно.
Регулировщица на площади показала нам налево, на запад, и на выезде из города дорога пошла полями к нашему парку в шести километрах западнее, о котором Чумаков написал: «там будет место, там будет всё».
Место было. Большой двор — бывшее какое-то хозяйство, с длинными сараями, с навесами, с воротами, с колодцем, — и в нём уже стояли свои: машины автоотдела, бочки, палатки, посты, — и нам отвели угол: за вторым сараем, у стены, где восемь машин встали кругом, носами наружу, как всегда, с будкой в середине и с бронетранспортёром у ворот, потому что Фрол сказал «броня — к воротам, она для этого».
Я расставлял их сам — не потому, что водители не умели, а потому, что это была моя работа и мне её не хватало: кто где встанет, чтобы выезжать не разворачиваясь, куда тягач, чтобы тянуть любую, куда будка, чтобы Дед ходил от неё ко всем не дальше двадцати шагов. Полчаса. И когда все восемь встали, я обошёл их и подумал, что вот теперь это — парк. Не колонна, не двор, — парк, с местом, откуда мы будем уходить и куда вернёмся.
Чумаков был здесь. Его «виллис» стоял у палатки автоотдела, и он вышел, когда мы въезжали, и стоял, и смотрел на восемь машин, входящих в ворота, — на ЗИСы, на три «Опеля», на будку, на тягач, на броню со звездой, — и не сказал «ого». Он сказал — мне, когда я подошёл доложиться:
— Ракитин. Когда мы виделись, ты ещё просил починить ЗИС.
— Починили, товарищ майор. Больше не течёт.
— Вот и хорошо, — сказал он. — Иди. Через час — ко мне, с теми, кто нужен. Я тебе привёз то, что обещал. И ещё кое-что, чего не обещал.
* * *
Через час в палатке автоотдела нас было пятеро: Чумаков, я, Фрол, Дед и Профессор. Стол — ящик, накрытый картой, — и на карте я впервые увидел то, за чем мы ехали восемь дней, не как стрелку, а как место. Не точку — район: карандашный овал, километрах в двадцати с лишним юго-восточнее Барановичей, в лесу, между дорогой и речкой, — и в нём ничего, кроме леса и одной отметки: «лесничество».
— Сначала — ты, — сказал Чумаков. — Всё, что у тебя есть. По порядку. Я читал твои бумаги, но я хочу услышать.
Я рассказал. По порядку, как Профессор учил: что видели, что читали, что думаем.
Бумаги с первого «Опеля»: точки ремонтной сети, сокращение подразделения. Бумаги с будки: выдача расходников двадцать пятого июня подвижной ремонтной группе майора Курта Хеннинга, следующее получение — на Любанском направлении. Двор с сараем под Глуском — их точка, взята. Пустой двор западнее Слуцка — их точка, брошена, переносное вывезено систематически. Старик у слуцкого узла: на рассвете тридцатого — две машины с будками, шесть мастеровых, ящики, на запад по несвижской дороге. Записка из бронетранспортёра: первого июля отправить двух ремонтников с ящиками из прежней стоянки к сбору по дороге на Несвиж. Сержант Мелехин: двадцать восьмого, западнее Глуска, пять-шесть машин с будками, на запад. Ремонтник на восточном подходе к Слуцку: утром тридцатого, западнее Слуцка, пять машин с будками, от города.
— Это — что видели и читали, — сказал я. — Теперь — что думаем. Они свозят ремонтное имущество в одно место. Не бросают — собирают: мастерские, инструмент, людей. Направление — на запад, по дороге на Несвиж и дальше. Место — не знаем. Готовы ли они уйти оттуда — не знаем. Хеннинг — имя получателя из одной записи, и то, что он ведёт эту группу, — предположение.
— Пётр, — сказал Чумаков. — Ты читал. Что скажешь?
Профессор сказал то, что говорил всегда, и я ждал этого:
— Товарищ майор. Всё, что я читал, — хозяйственное. Накладные, записки, путёвки. Ни одна бумага не говорит «база стоит там-то». Они говорят: выдать, отправить, получить, собрать. Направление — да, по дороге на Несвиж, и слово «сбор». Адреса — нет. Кто там сейчас — нет. Сколько машин — нет. И ещё: последняя бумага — от тридцатого. Сегодня третье. За три дня они могли собраться и уехать дальше, и всё, что я читал, будет про место, где их уже нет. — Он помолчал. — Я это говорю не потому, что не верю. Потому что вы спросили, что я читал. Читал — это. Остальное — надо смотреть.
Чумаков кивнул. И — это я заметил — не стал переспрашивать: он услышал границу и принял её как границу, а не как отговорку.
— Хорошо, — сказал он. — Теперь я. — Он положил палец на карандашный овал. — Твоя стрелка, Ракитин, — та, что ты мне прислал позавчера из-под Слуцка, — совпала. Не с картой. С людьми. Соседи, — он назвал стрелковое соединение, и я его запомнил и не буду называть, — стоят вот здесь, — палец лёг на дорогу восточнее овала, — и их разведчики три дня смотрят на этот лес. Они видели движение: машины с будками, по лесной дороге, к лесничеству. Не колонну — по две, по три. Туда — гружёные. Оттуда — порожние или совсем не оттуда. Они не заходили: у них своя задача, и лес — не их. Они доложили. Доклад лёг рядом с твоим. — Он посмотрел на меня. — Вот и весь секрет. Никто не знал, что искать. Ты сказал что. Они сказали где примерно. Я это соединил и понёс наверх.

