Дважды Ники
Дважды Ники

Полная версия

Дважды Ники

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
14 из 16

Он отпустил её, потому что рука своё дело уже сделала — Дарёна обмякла у его ног, всхлипывая, не в силах больше произнести ни слова связно, — и повернулся к девочке в углу.

— Мне жаль, что до этого дошло, — сказал он ей, и, что было страшнее всего, — не солгал: в его спокойных серых глазах, вблизи от которых Малуша впервые оказалась настолько, чтобы разглядеть их как следует, не было ни намёка на удовольствие, только усталая, застарелая обречённость человека, для которого подобное давно перестало быть выбором. — Дай руку.

Малуша не дала — забилась глубже в угол, — но сопротивление ребёнка семи лет для человека его силы и опыта не составляло даже видимости преграды. Он взял её ладошку так же спокойно, как минуту назад руку её матери, коротким, отточенным движением поднёс к ней тонкий, ничем не примечательный на вид нож, — и мизинец Малуши упал на земляной пол избы прежде, чем девочка успела даже толком закричать, а крик, когда он всё же пришёл, слился с новым, ещё более отчаянным криком Дарёны в один общий, режущий уши звук, от которого, казалось, должны были содрогнуться даже бревенчатые стены.

Верес поднял отрезанный палец с пола и завернул в кусок чистой тряпицы, которую при себе всегда носил для подобных надобностей.

— Кровь не лжёт, — сказал он тихо, ни к кому конкретно не обращаясь, скорее фиксируя факт для самого себя, чем объясняя его рыдающей на полу Дарёне и зажавшей рот ладонями Малуше. — В отличие от людей, она всегда ведёт туда, куда нужно, — к тому, с кем делит один и тот же ток по венам, будь между ними хоть сто вёрст лесной чащи.

III

Он оставил Дарёну и Малушу живыми из холодного расчёта. Мёртвая приманка ничего не стоила. Живая же — испуганная, только что пережившая такое — разнесёт весть о случившемся быстрее любого гонца. Состраданием, если говорить по совести, в тот вечер он был тронут не больше, чем бывает тронут мясник, глядя на оставшуюся тушу после разделки нужного куска. К утру вся Ольшанка будет знать, что случилось в доме вдовы Дарёны, а к вечеру следующего дня — и добрая половина порубежных сёл, через которые Влас годами получал вести о доме, куда сам явиться не смел.

Он оказался прав. Спустя четыре дня, устроив у заброшенной мельницы на границе Гнилой топи ровно тот лагерь, что и рассчитывал устроить с самого начала, — открытый, заметный издалека, с единственным костром на пепелище прежнего жилья мельника, пахнущем гарью даже спустя годы, — Верес почувствовал знакомое, тянущее ощущение в отрезанном пальце, вплетённом теперь в узкий кожаный шнур на его собственном запястье: тонкую, но безошибочную пульсацию чужой, взбудораженной ярости, идущую с северо-запада, всё ближе с каждым часом.

Кровная связь не лгала, как он и обещал Дарёне. Она вела прямо к Власу — а тот, если верить тому, как быстро нарастала пульсация, вовсе не собирался приближаться осторожно.

IV

Влас вышел из леса на закате. Лес за спиной ему уже не помогал — начиналось открытое, ровное поле перед мельницей, шагов на сто вокруг ничем не загороженное, — и Верес увидел его сразу, ещё на опушке: крупную, тяжело сбитую фигуру мужчины за сорок, идущего прямо, не таясь, широким шагом человека, для которого хитрость на этот час перестала иметь значение перед лицом чего-то куда более простого и заметно более неотложного, чем расчёт.

Верес не побежал навстречу и не стал дожидаться, пока противник сократит расстояние сам, — открытое поле было его полем, не Власовым, и он собирался использовать это преимущество сполна, пока оно у него ещё оставалось. Он поднял руку, отыскал в стремительно бегущем к нему теле старый шрам через бровь, что приметил у Власа когда-то, ещё на границе, — рану давнюю, зажившую, но крови всё равно хорошо знакомую, — и потянул.

Шрам лопнул на бегу, плеснув свежей кровью по виску, и Влас на долю мгновения сбился с шага, но не остановился — крупная, кряжистая фигура вильнула в сторону, ушла за обломок мельничного колеса, снова показалась ближе, чем была секундой раньше. Верес потянул снова, целясь в старую метку на плече, — и снова опоздал на полшага: Влас уже нырнул за угол сруба, вывернулся, побежал зигзагом, петляя между грудами гнилых брёвен со звериной, вымеренной сноровкой человека, что годами учил новобранцев этому — не бежать по прямой под чужим прицелом. Каждый новый рывок крови требовал мгновения тишины и сосредоточенности — и как раз за это время противник успевал сместиться настолько, чтобы удар прошёл мимо цели, — а Верес, отсчитывая эти мгновения одно за другим, с холодным уважением отмечал, что перед ним человек, которого действительно учили жить под обстрелом.

Расстояние между ними таяло быстрее, чем Вересу хотелось бы, — шагов пятьдесят, тридцать, пятнадцать, — и когда Влас, петляя, вышел на последний, самый короткий отрезок открытой земли перед костром, Верес перестал бить по старым шрамам и потянулся к тому, что билось прямо сейчас, живо и часто, — к крови в его собственных, разогнанных бегом жилах. Он сжал её всю разом, не проливая ни капли, лишь стиснув изнутри, — и ноги Власа одеревенели на середине шага, будто внезапно налились свинцом, а сам он замер, покачнувшись, в трёх саженях от цели, — так близко, что Верес видел, как на его обветренном, побагровевшем от бега лице ярость на глазах сменяется потрясением: тело вдруг перестало его слушаться.

— Ты правда надеялся одолеть меня в чистом поле? — неторопливо спросил Верес.

Хруст он услышал сбоку и чуть позже, чем следовало, — сухой, короткий треск ветки под чужим сапогом, там, где по всем его расчётам не должно было быть ничего, кроме пустого, насквозь просматриваемого поля. Влас, оказывается, вышел из леса не один — второй, безымянный для Вереса человек из его отряда, всё это время полз через высокую прибрежную траву у мельничного пруда, дожидаясь ровно этого мгновения, когда всё внимание охотника окажется поглощено добычей на виду.

Развернуться и достать его собственной кровью Верес не успевал — на новое плетение просто не было мгновения тишины, которое такому плетению требовалось, — и он ответил единственным, что оставалось под рукой в эту долю секунды: собственным телом — тренированным, поставленным годами телом, которым гордился больше, чем любым магическим ухищрением. Он развернулся на пятке, вскинул левое предплечье наперерез опускающемуся топору и коротким, злым движением всадил свой нож снизу вверх, туда, где под рёбрами у любого человека, даже самого крупного, недостаточно кости, чтобы остановить хорошо поставленный удар.

Топор всё же зацепил его — но не тем страшным, рубящим ударом, что был задуман, лишь скользнул, вскользь пройдясь по рёбрам чуть выше пояса, — и в тот же миг, когда чужой клинок нашёл его тело, хватка Вереса на крови Власа разжалась сама собой: держать одного противника на весу собственной кровью и одновременно драться с другим оказалось ему не по силам, как бы ни хотелось верить в обратное.

Влас, освобождённый, качнулся вперёд, ещё нетвёрдо стоя на затёкших ногах, но уже вскидывая тесак, — а нападавший из травы, получивший в живот нож по самую рукоять, осел на землю молча, одними губами хватая воздух, и Верес, не тратя на него больше ни мгновения внимания, шагнул навстречу главному противнику.

— Знаю, чему тебя учили, — сказал он, поднимая освободившуюся руку. — Руки. Метишь в руки, порубежник. Умно. Жаль только, что умно — не всегда значит достаточно.

Влас не ответил — тратить дыхание на слова значило бы красть его у боя, а бою его когда-то учили лучше всего, — и первый же его удар, косой, снизу вверх, прошёл там, где Верес держал бы кисть, промедли он на одно единственное мгновение. Тесак прошёл вплотную к запястью, взрезав рукав, но не кожу, — и по тому, как холодно и по-деловому Влас тут же перевёл замах во второй удар, не разочаровавшись и не сбившись с ритма, Верес окончательно уверился в том, что подозревал с самого начала: этот противник знал о слабости мага гораздо больше, чем полагалось знать простому солдату — знал по личному опыту, и, возможно, не один раз.

Следующие минуты слились в ту особую, вневременную ясность, что Верес помнил по десяткам подобных схваток, — свежая рана на боку жгла с каждым движением, кровь всё ещё сочилась из неё горячими толчками, и именно эту кровь — не ту, что осталась на его собственном виске от гонки по полю, — Верес держал теперь наготове, как держат под рукой оружие, которое ещё рано пускать в ход. Влас наступал методично, экономно, метя каждым ударом в руки и запястья — не в тело, не в голову, — вынуждая Вереса больше уклоняться, чем нападать в ответ, — и с каждым разменом на изборождённом старыми шрамами лице порубежника читалась нарастающая, холодная уверенность человека, которому наконец начинает казаться, что план всё-таки сработает.

Один раз тесак всё же настиг цель — неглубоко, по внешней стороне левого предплечья, — и Верес почувствовал, как по руке, вместе с болью, прокатилась короткая волна той самой слабости, которую Влас, похоже, и рассчитывал вызвать. Но кровь, потёкшая из этой новой раны, легла поверх уже пролитой на боку, — и обеих понемногу, вместе взятых, оказалось наконец достаточно для настоящего рывка.

Он позволил ей течь — не зажимая, не отступая, — и, пока Влас готовил новый, теперь уже завершающий по его расчёту выпад, потянул за всей этой кровью разом, своей собственной, отданной этому вечеру уже не один раз, только теперь в обратную сторону: к себе, через сталь тесака, ещё влажную от последнего пореза. Кровь на клинке вздрогнула, будто рябь на воде от брошенного камня, и вместо того чтобы остаться каплями на металле, потянулась обратно, к своему источнику, увлекая за собой саму сталь, к которой успела прилипнуть.

Тесак дёрнулся в руке Власа — на волосок, не больше, — и завершающий удар, нацеленный в горло, прошёл мимо, по воздуху в ладони от щеки Вереса: этого единственного, вырванного из расчёта Власа мгновения хватило.

Верес шагнул внутрь его замаха — туда, где тесак уже не мог его достать, — и коротким, отработанным до полного отсутствия театральности движением вогнал в открывшийся бок Власа тот же нож, которым минутой раньше остановил человека в траве. Удар вышел неглубоким, скупым, — Верес давно не рассчитывал на удачные единичные попадания там, где мог рассчитывать на нечто понадёжнее, — но кровь, хлынувшая из свежей раны, оказалась тем, чего он всё это время и добивался.

Он потянул снова — теперь прочь, наружу, — и Влас захрипел, оседая на одно колено с лицом, что Верес видел десятки раз у десятков прежних целей: лицом человека, чьё тело только что осознало, что собственная кровь перестала ему подчиняться, — а это хуже обычной боли.

— Прости за палец, — сказал Верес, опускаясь на корточки напротив, — если честно, лучше бы обошлось без этого. Но кровь не лжёт, порубежник, — а мне нужно было, чтобы ты пришёл достаточно быстро.

Светлые, почти бесцветные глаза Власа, уже мутнеющие, нашли его лицо в последний раз — с тем горьким, узнающим спокойствием человека, окончательно понявшего правила игры слишком поздно, чтобы это имело хоть какое-то значение, а вовсе не с ненавистью, которую Верес почти ожидал увидеть.

— Дарёна… — начал он, и не договорил.

— Жива, — сказал Верес, и это опять не было ложью. — Обе живы. У меня, порубежник, никогда не было приказа их убивать — только приказ найти тебя. Остальное было моим собственным решением, а не приказом Всеслава, и то, что оно сработало, не делает его для меня ни на волос более простительным.

Влас не ответил — не успел, — и последняя капля его крови, покинувшая тело вместе с последним ударом сердца, ушла вслед за остальными на тот же зов, которому подчинялась и вся кровь на этом поле сегодня.

V

Верес поднялся, прижал ладонь к жгущей ране на боку и, сосредоточившись на мгновение, стянул края собственной, ещё не свернувшейся крови плотнее, чем позволила бы простая природа, — рана отозвалась тупой, глухой болью, но кровить перестала почти сразу, оставив после себя лишь стянутый, воспалённый шрам, который заживёт до конца седмицы и без того сойдёт за очередную зарубку на теле, давно потерявшем счёт таким зарубкам. Он отряхнул с колен пепел прежнего мельничного пожарища — в остывающем воздухе всё ещё держался запах гари вперемешку с запахом свежей крови — и какое-то время стоял неподвижно над телом, разглядывая обветренное, изборождённое шрамами лицо человека, потратившего годы на то, чтобы спрятать от мира тех, кого любил, и потерявшего их защиту в один-единственный вечерний бой из-за одной-единственной, неубиваемой в нём слабости — того, что он всё-таки пришёл.

Триумфа он не испытывал — не в том ликующем, шумном смысле, в котором это слово понимали победители иных, гораздо менее грязных сражений. Была только тихая, профессиональная удовлетворённость человека, чья работа наконец сделана и раны, пусть не бесплатно, но уже залечены, — да ещё, где-то на самом дне этого спокойствия, тонкая, неохотно признаваемая даже самому себе тень уважения к противнику, который, будучи всего лишь человеком, чуть не привёл на это поле собственную смерть истинного мага, а не только свою.

Отрезанный палец Малуши он снял с запястья тем же вечером и, прежде чем покинуть поляну, закопал отдельно от тела — из простой профессиональной аккуратности: кровные связи, однажды использованные, лучше не оставлять болтаться в мире без присмотра, мало ли для чего они ещё сгодятся в чужих неаккуратных руках. Он отправит весть в Ольшанку, что Дарёна и Малуша вольны уходить куда пожелают, — и на этом его дело с ними будет закончено. Не милосердие. Просто ещё одна деталь ремесла, доведённого до конца без единого лишнего следа.

Он развернулся и пошёл прочь от пепелища в сгущающиеся сумерки — туда, где его, насколько он знал, дожидалось в Смородине следующее дело, — тем размеренным, тяжёлым шагом, которым шёл когда-то через двор, когда Ярина узнала его в воротах: человек, для которого одно дело заканчивалось лишь затем, чтобы почти сразу началось следующее.

Глава 19

I

Следующие три седмицы слились в один длинный, размеренный ряд одинаковых по форме, но разных по содержанию дней: подъём затемно, стылая вода умывальника, общая разминка до седьмого пота, хозяйственный наряд, три раза в седмицу — тренировка с Ратибором, а в промежутках ежедневная норма отжиманий и бега, которую я назначил себе ещё в первую неделю и с тех пор не пропустил ни разу, что бы ни случилось накануне.

Ратибор гонял меня жёстче прежнего — после разговора о дистанции он, кажется, окончательно уверился, что я не сломаюсь от лишней нагрузки, и перестал сдерживаться. Связки усложнялись, дальний манекен переставили дальше — двадцать пять шагов вместо прежних пятнадцати, — и толчок силы через палец, поначалу неуклюжий и медленный, как первый удар неумелого новичка, с каждой седмицей выходил у меня чуть быстрее, чуть увереннее: всё ещё далеко не так стремительно, как у настоящего книжника, но уже достаточно, чтобы Ратибор при виде очередного удачного броска коротко, без особой похвалы в голосе, ронял одно и то же слово: «Растёшь».

Один раз он выставил против меня старшего ученика — не для боя всерьёз, для короткого, контролируемого спарринга, — и я, к собственному удивлению и к нескрываемому удовлетворению Ратибора, продержался куда дольше, чем позволяла моя выслуга в Башне: не победил, но и не проиграл настолько разгромно, чтобы это выглядело позорно. Первуша, наблюдавший за спаррингом из-за забора вместе с прочими зеваками, вечером за ужином — между ложкой каши и кружкой сбитня — покачал головой и сказал, что за два месяца из деревенского увальня в бойца, способного тягаться со старшим учеником, обычно не превращаются, а помолчав, добавил, что, впрочем, он давно перестал удивляться тому, что происходит именно со мной.

II

Ярину я в эти три седмицы видел трижды — не считая тех случаев, когда замечал издалека, как она в форменном кожаном снаряжении обходит стену дозором, ровным, неспешным шагом человека, для которого эта обязанность давно перестала быть чем-то, требующим внимания. Каждый раз она находила меня сама, будто у неё был какой-то свой, только ей известный способ угадывать, когда я останусь один достаточно надолго для разговора, — и каждый раз разговор начинался с одной и той же, чуть насмешливой фразы про дыру в заборе, которую она, по её собственным словам, «всё никак не соберётся заделать».

В тот вечер она нашла меня у той же полуразрушенной сторожевой будки, куда сама привела меня в первый раз, — сидела на прежнем каменном подоконнике, забросив ногу на ногу, кутаясь в плащ от вечерней сырости, и разглядывала меня с неторопливым, оценивающим прищуром.

— Слышала, ты продержался против старшего ученика дольше, чем полагается кузнецу твоего возраста, — сказала она вместо приветствия, и уголок её узких губ дрогнул в намёке на одобрение — щедрее она, видимо, не умеет. — Быстро растёшь. Мне это, признаться, льстит: значит, время на тебя я потратила не совсем зря.

— Вы мне почти ничего не рассказали. С чего мне расти? — сказал я, садясь напротив, на тот же обломок кладки, что и в прошлый раз, и глядя ей в лицо чуть дольше, чем позволяла простая вежливость.

— Разве? — она склонила голову набок, и её светло-серые глаза на мгновение сузились в уже знакомом мне прищуре — так она щурилась, когда собиралась сказать не совсем то, чего от неё ждут. — Я говорила тебе, что дар делает голову и тело податливее к новому. Ты хоть раз об этом задумался?

— Каждый день на тренировке, — честно признал я.

— Вот тебе и рост, — она усмехнулась, и в этой усмешке, против обыкновения, не было ни капли насмешки — только что-то похожее на удовлетворение мастера, чей случайно оброненный совет неожиданно принёс плоды. — Знание иногда работает лучше тренировки, кузнец. Запомни это — пригодится не только со мной.

Мы проговорили дольше, чем в прошлый раз, — не по уговору и не в обмен на тайны, просто потому, что молчание между нами давно перестало быть неловким, а разговор шёл сам собой, без усилия. В какой-то момент, когда небо над проломленной крышей будки окончательно почернело, а где-то в траве не смолкали сверчки, и голос её опустился до той тихой, вкрадчивой хрипотцы, которой говорят не для чужих ушей, я поймал себя на мысли, что придвинулся к ней ближе, чем требовал разговор, — и что она не отступила: напротив, чуть склонилась ко мне сама, разглядывая моё лицо снизу вверх с голодным, неприкрытым интересом.

Она положила ладонь мне на колено и, склонившись к самому уху, прошептала:

— Я хочу тебя.

Я на мгновение растерялся — почувствовал себя так, будто вернулся в старую жизнь, на свидание с очередной девушкой: она просто прямо сказала о своём желании, без игр и намёков. Обнял её за талию — тёплую даже сквозь тонкую ткань, — она подалась навстречу послушно, и я на секунду забыл, что передо мной могущественная магичка: видел только красивую женщину рядом.

Поцеловал её в губы, начал спускаться ниже, раздевая её, и услышал негромкий стон. Развернул её, уложил грудью на прохладную траву и взял её, то и дело отвлекаясь на то, как хороша её фигура в лунном свете. В голове билась одна мысль: даже самая сильная женщина хочет покориться — это у них в крови, и работает всегда одинаково, нужно лишь доказать, что ты достоин обладать ею.

Потом мы лежали на траве — снаружи было прохладно, а внутри я неожиданно гордился собой: гордился, что сегодня она была моей.

— Не обольщайся, — сказала Ярина, не особо смягчая голос. — Лицо у тебя приятное, тело хорошее, но я сейчас с тобой только потому, что здесь мне больше не с кем... Служители Башни мне противны своей возней, а из учеников ты — самый занятный.

— Иногда полезно просто побыть животным, — ответил я. — Не строю на твой счёт иллюзий.

Ей хватило и этого ответа.

Обратно к Башне шёл один, уже глубокой ночью — но что-то во мне, какая-то давно привычная, отлаженная за две жизни настороженность, впервые за долгое время отступила настолько, что я не сразу осознал, как перестал считать шаги до ворот, чего не позволял себе прежде ни разу.

III

Первуша поймал меня уже у самого крыльца спальни — не спящий, ждал меня явно нарочно: выдохнул с таким явным облегчением при виде моего силуэта в темноте, что сомнений не осталось.

Общая спальня встретила меня привычной темнотой, запахом дерева и чужого сна и привычным же нестройным дыханием десятка спящих — длинный ряд топчанов* вдоль обеих стен, сундуки в изголовье каждого, узкие окна под потолком, пропускавшие достаточно лунного света, чтобы не наступить на чужие вещи, но не настолько много, чтобы разглядеть лица. За два месяца это место успело стать по-своему домом — не тем уютом, к которому я привык в старой жизни, а домом в том смысле, в каком им становится любое пространство, где тело перестаёт держать оборону хотя бы во сне.

— Где тебя носило допоздна, — сказал он тихо, скорее констатируя, чем спрашивая. И тут же, не дожидаясь ответа, добавил уже гораздо серьёзнее: — Ладно, неважно. Тут другое. Пока тебя не было, в Башню приезжал какой-то человек — не из наших, не из городской стражи. При грамоте с печатью, я толком не разглядел, чья. Заперся в кабинете с магистром Ратмирой на добрый час. А перед отъездом Гостята — он его провожал — слышал краем уха, как он спрашивал Древуса про записи последних испытаний у порогового камня. Не про всех подряд, а именно про самые быстрые отклики за последний год.

Древуса — сухого, вечно щурящегося от недостатка света старика, заведовавшего архивом Башни без малого дольше, чем кто-либо из ныне живущих учеников был на свете, — я видел от силы пару раз издалека: он редко покидал свои полки и ещё реже с кем-то заговаривал первым, но записи, по общему мнению, помнил лучше, чем собственное лицо в зеркале.

Что-то в груди у меня тронулось раньше, чем разум успел выстроить хоть какое-то рациональное объяснение: то самое ощущение, что стиснуло грудь при встрече с безымянной старухой на торгу в Кринице, а потом — с неподвижной фигурой под окном постоялого двора в Городце. Только теперь, спустя два месяца привычной, размеренной жизни в Башне, оно казалось особенно неуместным — как напоминание о долге.

— И что Ратмира? — спросил я, стараясь, чтобы голос прозвучал ровно.

— А вот это самое странное, — Первуша понизил голос ещё сильнее, наклонившись ближе. — Гостята говорит, после этого разговора она отпустила Древуса на весь оставшийся день — без единого поручения, — а сама заперлась у себя и никого не принимала до самого вечера. За все месяцы, что я в Башне, такого не бывало ни разу.

Он посмотрел на меня в темноте — я не видел его лица толком, но по самой тишине, что повисла между нами после этих слов, ясно почувствовал в ней тот же самый невысказанный вопрос, что читался во взгляде Ратмиры на допросе после гибели шестерых: не обвинение, но и не пустая тревога.

— Может, и не про тебя вовсе, — сказал он наконец, без особой убеждённости в голосе. — Мало ли какие у Ордена дела с чужими грамотами.

— Может, и не про меня, — согласился я, хотя ни на секунду в это не поверил, и, судя по тому, как невесело он усмехнулся в ответ, Первуша не поверил тоже.

Я лежал в темноте спальни ещё долго после того, как его дыхание рядом выровнялось в сон. Сам визит быстро отошёл на второй план — думал больше о том, что за два месяца в этом мире, кажется, впервые позволил себе на один вечер забыть: что где-то за пределами тесного, привычного круга тренировок, товарищей и разговоров у полуразрушенной будки продолжает существовать вопрос, ответ на который я отодвигал куда охотнее, чем стоило бы — кто, кроме Ордена, всё это время так внимательно считает мои вздохи у порогового камня, и зачем.

* * *

* Топчан — жёсткая деревянная лежанка на подставках, без матраса и спинки, вроде длинной скамьи для сна.

Глава 20

I

Вызов к магистру Ратмире через седмицу после визита незнакомца с грамотой меня не удивил. По-настоящему удивило другое: она хотела видеть меня одного, без Первуши и без обычной для таких вызовов пары старших учеников за плечом. Вопрос, который она собиралась задать, явно не предназначался для лишних ушей.

Кабинет её оказался меньше, чем я представлял по слухам, — тесная комната под самой крышей Башни, заставленная свитками и склянками настолько плотно, что для стола почти не осталось места, а единственное окно смотрело куда-то в сторону дальнего леса, будто хозяйка кабинета сама отвернула его от двора. Сама Ратмира сидела спиной к этому окну, и вечерний свет, проходя мимо неё, оставлял лицо в полутени — острые скулы, глубоко посаженные глаза цвета мокрого камня, тонкие, почти бескровные губы, сложенные в линию человека, давно разучившегося улыбаться без причины.

На страницу:
14 из 16