
Полная версия
Дважды Ники
— Ты быстро растёшь, — сказала она без предисловий и оглядела меня тем неторопливым, оценивающим прищуром, которого её ученики, по слухам, боялись больше прямого гнева. — Быстрее, чем растут обычно. Ратибор хвалит тебя чаще, чем хвалил хоть кого-то за те годы, что я его знаю. А сам он на похвалу скуп — почти как на снисхождение.
Я промолчал: давно усвоил, что молчание перед вопросом, ответа на который от тебя явно ждут не сразу, само по себе говорит собеседнику меньше, чем любые слова.
— У меня к тебе поручение, — продолжила она, не дожидаясь ответа. — В Городце, у капитана городской стражи, лежит запечатанный отчёт, который должен оказаться в этих стенах до заката. Обычно за такими вещами посылают двоих. Но обоих старших учеников, которых я для этого держу, я с утра отправила совсем в другую сторону, а ждать нового дня резона нет. Дорога знакомая, опасностей на ней сроду не бывало. Справишься один?
Что-то в самой формулировке — «справишься один» вместо привычного «возьми кого-нибудь» — царапнуло неприятным, едва уловимым холодком: знакомое чутьё, не раз спасавшее меня и в старой жизни, и в этой, откликнулось на мелочь — на то, что заведённый порядок вещей на секунду дал сбой без объяснимой причины. Младших учеников не отправляли по городским поручениям в одиночку — я знал это твёрдо, слышал не раз за два месяца в Башне, — а тут не просто отправляли, но и заранее озвучивали это отклонение от правил вслух, на случай вопроса, который я мог бы задать, но не задал.
— Справлюсь, — сказал я вместо этого.
Она кивнула — ответ, похоже, её устроил — протянула мне свиток с печатью для капитана стражи и отвернулась обратно к окну: разговор был окончен раньше, чем я успел бы придумать повод его продлить.
Спускаясь по винтовой лестнице Башни, стирая ладонью пыль с холодных перил, я ловил себя на мысли, что не могу решить, что тревожит меня больше: сам факт странного поручения — или собственная неспособность понять, стоит ли за ним Ратмира лично, чей визитёр с печатью расспрашивал архивариуса именно обо мне, или же она — такая же пешка в чужой игре, как и я, отправляющая меня в одиночку по причинам, которых сама не до конца понимает.
II
До Городца я дошёл без происшествий — сдал свиток немолодому, усталому капитану стражи, коротко переговорившему со мной больше из вежливости, чем из интереса, и уже затемно двинулся в обратный путь по тому же тракту, что не раз проходил за два месяца, — пустынному в этот час, если не считать редких телег запоздалых торговцев да одинокого костра пастухов где-то за полем справа от дороги: горький запах дыма долетал даже сюда, смешиваясь с сыростью подступающей ночи.
Ощущение неправильности пришло не сразу и не от чего-то конкретного — просто в какой-то момент я заметил, что не слышу птиц. Здесь, в этом мире, я за два месяца привык к вечернему шуму рощи вдоль тракта — сорочьей перебранке, шороху мелкой живности в подлеске, — а теперь вокруг стояла та особая, слишком ровная тишина, которая наступает, когда что-то заставляет замолчать сразу всех. Тишина эта легла на плечи тяжелее вечерней сырости, и по загривку пополз холодок, которому расчёт пока не находил объяснения.
Я не остановился и не ускорил шаг — старая, сотни раз проверенная наука подсказывала: тот, кто выдаёт, что заметил ловушку, теряет единственное преимущество. Вместо этого я чуть сместил вес, освобождая правую руку, — под кожей запястья уже собиралось знакомое тепло отклика, — и стал считать шаги до ближайшего поворота дороги, где деревья подступали к самой обочине, — если засада, то бить будут оттуда.
Их было двое. Первый вышел из-за поворота навстречу — обычный с виду путник, плащ, капюшон, ничем не примечательная фигура, — но походка выдавала его раньше, чем успело обмануть зрение: слишком лёгкая, слишком собранная для случайного прохожего, походка человека, привыкшего в любой момент сорваться в движение. Второй, я не сомневался, оставался за спиной, в роще, — и не ошибся: краем глаза я уловил лёгкое смещение тени там, где тени быть не полагалось.
— Не ходи дальше, — сказал первый, откидывая капюшон. Лицо у него оказалось неожиданно обычным — самое заурядное, из тех, что не выделишь в толпе базарного дня, — разве что глаза, светлые, почти бесцветные, смотрели спокойной, деловой сосредоточенностью человека, оценивающего задачу — не жертву. — Нам нужно поговорить. Всего лишь поговорить, кузнец. Про то, как быстро ты откликнулся у порогового камня.
Он знал слово. Не «маг», не «ученик» — «кузнец», то самое слово, которым называла меня только Ярина и которое я ни разу не произносил при посторонних. Тревога, до этой секунды приглушённая расчётом, на мгновение свернулась в груди чем-то куда более острым — но я не дал ей подняться выше горла.
— Тогда говорите, — сказал я, чувствуя, как под ложечкой уже собирается узнаваемый жар отклика, готовый сорваться в бросок при первом же неверном движении с их стороны.
Ответом мне стал бросок — быстрый, отработанный, направленный не в грудь и не в горло, а прямо в правое запястье, туда, где рука ещё держала невидимый узел собранной силы. Кто-то учил этого человека бить именно туда — учил не случайно, зная, во что метит.
Я успел вложить силу в бросок за долю мгновения до удара — толчок ушёл не туда, куда планировал, сбитый резким движением уклона, но всё же ушёл, и невидимая тяжесть врезалась нападавшему в плечо с влажным, коротким звуком лопнувшего перезрелого плода, не сухим хрустом ломающейся кости, — он пошатнулся, но не упал, и это само по себе сказало мне больше, чем любые слова: против такого удара выстоял бы не всякий тренированный боец.
Второй окно моей уязвимости не упустил — я почувствовал его раньше, чем увидел, звериным чутьём на движение за спиной, въевшимся в тело ещё на срочной службе, и рухнул вбок в неуклюжем, некрасивом кувырке за миг до того, как что-то — клинок, судя по свисту, — рассекло воздух там, где секундой раньше была моя шея.
Дальше времени на расчёт уже не осталось. Второй нападавший, коренастый, безлицый в темноте, шёл на меня с короткими, злыми выпадами человека, привыкшего убивать быстро и без лишней возни, — а я, поднимаясь с земли в развороте, что не раз отрабатывал с Ратибором на пыльной площадке за Башней, — на силу не было мгновения, и я встретил его телом: перехватил бьющую руку у запястья, довернул тем инстинктом, что не раз выручал ещё на срочной службе, и впечатал его локтем в собственное колено с хрустом, от которого он взвыл и разжал пальцы на рукояти клинка.
Первый, оправившись от толчка в плечо, снова шёл на меня — но уже медленнее, тяжелее переставляя ноги: плечо, похоже, действительно вышло из строя. Не дав себе времени на раздумья, я вложил остаток силы во второй бросок, короткий, злой, направленный прямо в грудь. На этот раз промаха не случилось: его отшвырнуло назад на добрых три шага, и он влип в придорожную канаву неопрятной, переломанной кучей, похожей на мешок, из которого разом выпустили весь воздух.
Коренастый, всё ещё воющий от боли в раздробленной кисти, попытался отползти — просто уйти, — но я догнал его за шиворот раньше, чем он успел подняться на ноги, и прижал лицом к земле с холодной ясностью: без ярости, без удовольствия, просто потому, что вопросы, которые мне требовалось задать, задают только тем, кто ещё жив и способен ответить.
III
Ответов я не получил — коренастый молчал упрямо, до последнего, а когда я, теряя терпение, слишком резко тряхнул его за шиворот, из-под воротника выскользнул и упал в дорожную пыль небольшой свинцовый жетон на потёртом шнурке — овальный, с оттиснутым на нём знаком, которого я не видел прежде ни в одной из книг, что успел пролистать за это время в библиотеке Башни: три сходящихся в одной точке линии — три дороги, ведущие в один и тот же тупик.
Коренастый дёрнулся за жетоном с такой откровенной, паникующей поспешностью, что стало ясно: эта вещица значит для него значительно больше, чем простое украшение, — и я, опередив его движение, прижал жетон сапогом к земле прежде, чем он успел до него дотянуться.
— Кто вас послал? — спросил я снова, уже тише, без прежней ярости в голосе: так когда-то допрашивал источник, из которого нужно вытянуть максимум, прежде чем он замолчит навсегда, — не врага.
Он не ответил ни на этот вопрос, ни на следующий — молчал с тем упрямым, обречённым спокойствием человека, для которого молчание давно стало ценой, которую он согласен заплатить заранее, — а когда я на мгновение ослабил хватку, потянувшись за жетоном, дёрнулся не к бегству, а к чему-то у себя за щекой, и обмяк раньше, чем я успел вмешаться, с быстротой, не оставлявшей сомнений в природе того, что он проглотил.
Первого, лежавшего в канаве, я нашёл уже без дыхания — бросок в грудь, судя по всему, оказался страшнее, чем я рассчитывал в горячке боя. На секунду внутри не было триумфа — только знакомый, неприятный холодок: так отзывалась любая смерть, случившаяся по моей воле, даже заслуженная, даже неизбежная.
Холодок этот, впрочем, продержался недолго — куда дольше во мне держалось другое, гораздо более отрезвляющее понимание, пришедшее не сразу — лишь когда я, обшаривая тела в поисках хоть какого-то ответа, всмотрелся в обоих уже тем цепким, оценивающим взглядом, что в старой жизни позволял с одного взгляда отличить случайного драчуна от настоящего бойца. Отребье на большой дороге такого качества не имеет — это было ясно с первого взгляда на их снаряжение, на то, как оно было пригнано, на мозоли на ладонях, которые не появляются от случайной работы кулаками. Тот, что бился клинком и голыми руками, оказался обычным человеком — без малейшего следа отклика, без дара, просто годы честной, отработанной до автоматизма выучки, такой, которую я сам уважал бы в любом другом контексте. Но второй, тот, что бил без размаха, одним точным, экономным толчком прямо в запястье, владел не только обычной наукой драки: он знал ещё и фокус, которым бьют кастующих, — знал, куда смотреть в те доли мгновения, что маг тратит на сбор силы. Случайного наёмника такому не учат. Такому учат тех, кого готовят специально против таких, как я.
Это понимание задело сильнее, чем сам бой, — не испугом: чем-то гораздо более трезвым. Я справился не с двумя головорезами, а с двумя людьми, которых готовили для такой работы, — и справился, не потеряв ничего, кроме пары лишних ударов сердца. Два месяца назад, ещё неуклюжим новичком под рукой Ратибора, я бы, пожалуй, здесь и остался лежать. Сейчас — не остался. Это стоило знать о себе твёрдо, без ложной скромности и без похвальбы, просто как факт, годный к дальнейшему использованию.
В поясных сумках у обоих нашлось серебро — немного, но достаточно, чтобы это явно не было платой нищего сброда за случайную стычку: обычный дорожный припас людей, которые не в первый раз работали вдали от дома. Я забрал его без особых раздумий — деньги были деньгами в любом мире, а мне, похоже, предстояло решить, что делать дальше, не рассчитывая на чужую щедрость.
А решать было что. Обратно к Башне я не пошёл — стоял ещё какое-то время над телами, взвешивая всё, что случилось за этот вечер, тем же холодным, разложенным по полочкам расчётом, что не раз применял к любому решению, требующему отказаться от привычного и удобного. Поручение, отправившее меня в город в одиночку, прозвучало из уст самой Ратмиры. Не случайного гонца. Не старшего ученика. Магистра, к которой стекались все нити Башни. Наёмники ждали меня на обратном пути, там, где я не мог не пройти, и знали обо мне ровно то, что знать могли единицы. Совпадением это быть могло — но наука, вынесенная ещё из старой жизни, учила не верить совпадениям, которые ложатся настолько удобно в чужую пользу. Если Ратмира сама расставила эту ловушку — возвращаться в Башню значило вернуться прямиком в руки тому, кто уже один раз попытался меня убить. Если же нет, если её просто использовали, как использовали и меня, — оставаться означало ждать, пока тот же неизвестный найдёт способ подготовиться лучше, а я в какой-то момент просто потеряю бдительность и не успею увернуться.
Ни то, ни другое не оставляло мне спокойного пути назад. А тренировки с Ратибором — я знал это теперь так же твёрдо, как знал собственное имя, — дали мне достаточно, чтобы не нуждаться больше в стенах Башни для того, чтобы расти дальше: тело помнило связки, помнило дистанцию, помнило, как собирать силу на бегу и как беречь запястье в клинче, — а остальному, если понадобится, оставалось учиться так же, как я учился всему в этой жизни с самого пробуждения в лесу: на ходу, методом проб и чужих ошибок, без учителя за плечом.
Я подумал о Первуше, который наверняка снова прождёт меня у крыльца спальни этой ночью и не дождётся, и о Ярине, которая в следующий раз найдёт у полуразрушенной будки только пустоту вместо разговора, — и позволил себе ровно одну секунду сожаления, не больше, — как всегда позволял себе на прощание с тем, что менять было уже поздно. Жетон я забрал себе, не оставив телам, — как собственную нить, которую собирался размотать сам, своим темпом, не отчитываясь по пути ни перед магистром, чьи истинные мотивы оставались для меня тёмным лесом, ни перед Орденом, который так и не стал мне домом настолько, чтобы за него держаться из последних сил.
К Городцу я не вернулся и к Башне не пошёл — свернул с тракта в темноту леса, туда, где ни один знакомый мне след не вёл, и зашагал прочь от единственного места в этом мире, которое хоть отдалённо успело стать привычным.
Глава 21
I
Первую ночь я провёл в неглубокой ложбине среди корней старого вяза, привалившись спиной к стволу и держа на коленях клинок, снятый с коренастого, — костра не разводил: разжигать огонь в двух шагах от места, где остались два трупа, было бы попросту глупо. Земля тянула холодом сквозь плащ, где-то в чаще возилась и ухала ночная птица, и на каждый треск ветки я замирал, вслушиваясь, не шаги ли это. Спал урывками, не больше, чем позволял себе в дозоре на срочной службе, — с ушами, открытыми на любой посторонний звук.
Мыслей было слишком много, чтобы улечься в подобие порядка. Первуша, что наверняка ждал меня у крыльца до самого рассвета. Ярина, которая явится на условленное место к полуразрушенной будке и будет ждать впустую — сперва с досадой, потом, может статься, с тревогой, а после, вероятно, ни с чем вовсе, списав моё исчезновение на обычную мужскую ненадёжность, которой она, судя по всему, повидала немало. Ратибор, так и не узнавший, чем кончилась его наука. Ратмира, чьё лицо я, возможно, не увижу уже никогда — а вместе с ним не узнаю и того, знала ли она заранее, что ждёт меня на обратном пути.
Я не гнал эти мысли — я перевёл их в русло старой техники, которой научился задолго до пробуждения в этом лесу и которую за два месяца муштры и разминок успел изрядно подзабросить. Сперва — тело: точка опоры в бёдрах, холод земли под сапогами, дыхание, выровненное до той автоматической глубины, что сама по себе наполовину усмиряет разум. Потом — небо, вернее то, что я себе представлял вместо него: чистое, безоблачное, растянутое во все стороны так, что глазу не за что зацепиться. И в это небо я одну за другой отпускал мысли, одевая каждую в облако — размер и скорость которого сами собой подстраивались под тяжесть самой мысли. Первуша вышел маленьким, быстрым облачком, пронёсшимся почти без следа. Ярина — облаком погуще, задержавшимся дольше, чем хотелось бы. Ратмира вылепилась едва ли не грозовой тучей, и я не сразу заметил, как на пару вдохов провалился внутрь неё вместо того, чтобы просто проводить взглядом, — сказывалась нехватка практики за последние два месяца, когда на подобные упражнения попросту не оставалось ни времени, ни сил. Поймал себя не сразу, но поймал — и вернулся обратно к небу, снова просто наблюдая, как мысли одна за другой проплывают мимо, не пытаясь ни задержать их, ни оттолкнуть.
К рассвету я решил для себя одно: возвращаться в Городец в любом виде — и тем более снова показываться у стен Башни — было бы чистым самоубийством, пока я не пойму, кто именно и почему счёл нужным послать за мной двух профессионалов. Оставался только один город в этом мире, где я уже бывал прежде и где, при должной осторожности, меня вряд ли стали бы искать в первую очередь, — Криница, куда меня когда-то привёл Горазд и где безымянная травница на торгу впервые дала мне понять, что кто-то в этом мире знает обо мне больше, чем я сам.
До Криницы, по моим прикидкам, было не меньше двух дней пути — я помнил дорогу лишь примерно, по обрывкам разговоров с Гораздом да по общему направлению, в котором тогда шёл большак, — но выбирать было особо не из чего. Я поднялся, отряхнул с колен утреннюю росу, ледяную и уже насквозь мокрую, и зашагал прочь от тракта — свернул в лес, туда, где меня не увидел бы ни случайный путник, ни, тем более, тот, кто рано или поздно вернётся проверить, куда делись двое наёмников.
II
Криница встретила меня тем же частоколом и теми же торговыми рядами, что и в первый раз, — только теперь я входил в неё не растерянным чужаком, впервые ступившим на порог цивилизации, а человеком, за плечами которого лежали два месяца магической выучки и свежая память о двух трупах на обочине. Стражник у ворот скользнул по мне равнодушным взглядом, ковыряя веточкой в зубах, — обычный путник в поношенной дорожной одежде, каких проходило через это село по десятку на дню, — и махнул рукой, даже не спросив имени. То ли устал, то ли попросту не считал двух свежих трупов веской причиной присматриваться к путникам повнимательнее.
На торгу почти ничего не изменилось: те же ряды с сушёной рыбой и грубым полотном, тот же гомон, где охотнее кричат, чем говорят вполголоса, и тот же запах вяленой рыбы пополам с конским потом, въевшийся, кажется, в самые доски прилавков. Я прошёлся вдоль них, стараясь выглядеть праздным зевакой, а на деле высматривая одно — то самое место у телег с травами, где когда-то сидела безымянная старуха, беззвучно проговорившая моё имя за миг до того, как исчезнуть без следа.
Место оказалось пустым — там торговала рыбой немолодая, но совсем другая женщина, никогда прежде, по её словам, никакой травницы поблизости не видевшая. Я обошёл ещё десяток прилавков, задавая один и тот же осторожный вопрос под видом случайного любопытства, и получил в ответ либо безучастное пожатие плеч, либо короткое, суеверное покачивание головой — кто-то смутно припоминал старуху с травами, но никто не мог сказать, откуда она приходила и куда пропала. Все, не сговариваясь, торопились свернуть разговор — похоже, сам вопрос был здесь не в почёте на базарный день.
Только один человек не отмахнулся сразу.
III
Кузницу я узнал ещё издалека — по знакомому с первого моего дня в этом мире звуку металла, по гари и жару, что тянуло от распахнутых настежь ворот, и по толпе зевак, собравшейся посмотреть, как хозяин гнёт раскалённую полосу железа голой ладонью, без единых клещей. Тот самый кузнец-«огневик», чьей ловкой рукой я когда-то впервые увидел магию наяву.
Вблизи он оказался приземистым, широкоплечим мужчиной средних лет, с обожжённой у запястий кожей и коротко остриженной бородой, в которой уже проступила ранняя седина, — а глаза у него, тёмные, воспалённые то ли от вечного жара горна, то ли от возраста, смотрели цепко и без особого дружелюбия на любого, кто задерживался у ворот дольше нужного. Звали его, как выяснилось из окриков подмастерья, Нежата.
Дождавшись, пока последний зевака отойдёт, а сам он оботрёт руки о передник, я подошёл ближе и, без долгих предисловий, положил на верстак рядом с наковальней свинцовый жетон — тот глухо звякнул о доски.
Нежата бросил на него один-единственный взгляд — и этого хватило, чтобы дружелюбия в его лице, и без того скудного, не осталось вовсе. Он не отпрянул и не вскрикнул — просто застыл на мгновение, будто внутри у него что-то захлопнулось, а когда снова поднял на меня глаза, в них читалась уже не досада на назойливого прохожего, а куда более трезвая, взвешивающая настороженность.
— Убери, — бросил он тихо, оглянувшись на подмастерья за спиной. — И забудь, что вообще это видел. Добром прошу.
— Что это? — спросил я, не убирая жетона.
Он помолчал, разглядывая меня уже без прежней снисходительности случайного покупателя — как человека, которому стоило либо ответить, либо выставить за ворота, — и, судя по тяжкому вздоху, выбрал первое: не из симпатии, а из какого-то своего, потаённого расчёта.
— В наших краях таких кличут Счётчиками, — сказал он наконец, понизив голос до едва слышного. — Появляются редко. Спрашивают тихо. Задерживаются недолго. Раз в несколько лет кто-то из них проходит через торг — расспрашивает про людей, что слишком быстро выучились ремеслу... или слишком быстро откликнулись у порогового камня. А потом того, о ком расспрашивали, обычно уже не видят.
— Кто их посылает? — спросил я, чувствуя, как внутри снова холодеет.
— Этого я не знаю и знать не хочу, — Нежата качнул головой и решительно отодвинул от себя жетон кончиком пальца — точно горячий уголь. — Знаю только: кто суётся в такие дела, долго потом не живёт. Спрячь эту штуку получше, парень. Или выбрось в первую же реку, какая под руку подвернётся, — и больше никому её не показывай. Мне в том числе.
Он отвернулся к горну раньше, чем я успел спросить что-то ещё, всем видом давая понять, что разговор окончен, — а я, забрав жетон обратно, вышел с торга в холодную ясность вечерней Криницы, зная теперь больше, чем знал, придя сюда утром: у тех, кто охотился на меня, — пусть я по-прежнему понятия не имел, кто они такие, — было хотя бы имя, чужое, народное, скорее прозвище, чем правда, и оно, оказывается, наводило страх на людей задолго до того, как я вообще узнал о его существовании.
Глава 22. Перевоз
I
Постоялый двор на распутье, где большак из Криницы расходился на три стороны, я приметил ещё издалека — по дыму над трубой и по россыпи телег во дворе, достаточно людной, чтобы одинокий путник в поношенной одежде не привлёк к себе лишнего внимания. Есть хотелось так, что урчание в животе я слышал отчётливее собственных мыслей, а трофейное серебро, снятое с мертвецов, всё равно требовалось на что-то тратить — не с собой же его в могилу нести.
Внутри было людно и шумно — обычный гомон постоялого двора, где перемешаны голоса торговцев, возчиков и случайных прохожих, — но стоило мне пристроиться в дальнем углу с миской похлёбки, как гомон этот на мгновение просел, будто из комнаты разом выкачали воздух. Я поднял взгляд — и увидел в дверях двоих в тёмно-серых плащах с вышитой на груди спиралью, отдалённо похожей на очертания Витой Башни.
Хозяин двора выскочил им навстречу, торопливо вытирая ладони о фартук. Один из орденских, помоложе, коротко переговорил с ним, а после развернул на стойке лист пергамента — вблизи я его не разглядел, но по тому, как несколько голов за соседними столами повернулись в мою сторону оценивающим, любопытствующим взглядом, а затем равнодушно отвернулись, понял достаточно: не портрет. Просто словесное описание, слишком общее, чтобы выцепить меня из толпы едоков с первого взгляда. Ложку я всё равно доедал уже медленнее, чем начинал.
— Молодой, — донёсся до меня обрывок разговора хозяина с соседним столом, уже когда орденские выходили за дверь, — говорят, беглый ученик из Городца, из самой Башни. Утащил с собой то, что Ордену принадлежит — знания какие-то, силу. Награда, слышь, за живого втрое больше, чем за мёртвого. Видать, хотят получить назад в целости, что он унёс.
Слова эти легли в голове тяжелее, чем короткая фраза случайного разговора обычно того заслуживает: значит, дело было не только в Счётчиках и не только в чьей-то персональной охоте на меня. Орден искал меня сам, официально, через собственных гончих в серых плащах, — и «беглый ученик, укравший знания» звучало ровно так, как и следовало ожидать от системы, которая, я подозревал ещё с первого дня в Башне, воспринимает своих учеников не как людей с правом на собственный выбор, а как вложенный, ещё не окупившийся капитал. Уйти просто так, по собственному желанию, из подобной системы, как оказалось, было не более возможно, чем уволиться из армии посреди построения, — за мною гнались, и гнались официально, с наградой и описанием на пергаменте.
II
Есть я закончил быстрее, чем собирался, и вышел во двор разглядывать три дороги, расходящиеся от постоялого двора. Одна вела назад, к Кринице и дальше на Городец, — очевидно, отпадала. Вторая, судя по указателю с полустёртой от дождей резьбой, тянулась на север, вглубь Чернолесья, — туда, где, насколько я успел усвоить из скудных обмолвок Ратибора и Первуши, лежали земли, ещё плотнее увязанные с властью Ордена и государя Всеслава. Третья, самая неприметная, забирала на юг.

