Пионерка, которая слишком много знала
Пионерка, которая слишком много знала

Полная версия

Пионерка, которая слишком много знала

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Я стояла и слушала дальше, и услышала, как отец сказал:

— Да я думаю, Валь. Я не говорю, что пойду.

Вот на этой фразе я тихо ушла к себе.

Ночью я села за стол, достала тетрадь и открыла на чистом развороте. Мне нужно было наконец сделать то, что я откладывала три месяца: не вспоминать даты, а разобрать по пунктам, что из моего знания вообще можно превратить в деньги — и когда.

Я начала сверху, с самого крупного, и пошла вниз.

Акции. У меня в голове было четыре названия компаний, каждая из которых к моему последнему февралю стоила больше, чем сейчас стоит весь Советский Союз. Купить их нельзя. Не «трудно» — нельзя. Для этого нужна валюта, а операции с валютой в этой стране пока такая статья, о которой взрослые говорят понизив голос. Плюс счёт за границей, плюс сама заграница. Вывод: не раньше, чем страна перестанет быть этой страной. То есть три года минимум.

Валюта просто как валюта. То же самое, только глупее: сесть можно, а заработать почти нечего, потому что купить на неё здесь всё равно нечего.

Недвижимость. Я честно написала это слово и посидела над ним. Квартиры сейчас не продают. Их дают, меняют, получают, ждут в очереди по пятнадцать лет. Купить квартиру в декабре восемьдесят девятого — это не вопрос денег, это вопрос статьи. Всё меняется через два-три года, и вот тогда на этом можно будет сделать больше, чем на чём бы то ни было ещё. Записала отдельно, крупно: девяносто второй — девяносто третий. Приготовиться заранее.

Компьютеры. Тут я задумалась надолго. Я помнила, что через десять лет они будут у всех. Я помнила слово «интернет» и примерно помнила, что это такое, и совершенно точно знала, что не смогла бы объяснить, как он устроен, даже под угрозой. Я всю жизнь была человеком, который нажимает кнопки, а не человеком, который знает, что за кнопками. Что я могу сделать с этим знанием в восемьдесят девятом? Ничего. Мне некому его продать, и никто не поверит.

Техника вообще. Вот это уже теплее. Видики, магнитофоны, телевизоры, приставки, всё, что ломается и что негде чинить. Мальцевские приставки — это оно и есть.

Торговля. Самое очевидное и самое опасное. Купить дешевле, продать дороже — то, чем через три года будет заниматься половина страны, а сейчас за это дают срок и называется это словом, от которого у моей матери меняется лицо.

Услуги. Ремонт, репетиторство, перепечатка, переписывание кассет, фотография. Мелко, законно, доступно почти без денег. Годится как начало.

Я дописала до конца страницы и перечитала.

Получалось так. Всё крупное лежало за горизонтом в два-три года и требовало вещей, которых у меня не было и не могло быть: денег, паспорта, взрослого имени. Всё доступное сейчас было настолько мелким, что при самом удачном раскладе давало рублей сто в месяц.

Сто рублей в месяц — это, кстати, было очень много. Это было две трети материнской зарплаты. Просто по сравнению с тем, что я держала в голове, это выглядело как насмешка.

Я подчеркнула единственный пункт, который был и доступен сейчас, и вёл вверх, а не вбок.

Кооператив.

Потому что кооператив — это не деньги. Это взрослый с печатью. Это законный способ платить людям, брать заказы, покупать оборудование и держать наличные, не объясняя, откуда они. Всё, чего у меня нет и не будет ещё три года, у кооператива есть уже сейчас.

Мне нужен был не заработок. Мне нужна была контора.

В субботу я начала обрабатывать отца.

Я подошла к делу серьёзно и по-взрослому, то есть заранее решила, чего не делать. Не спорить. Не приводить аргументов больше двух. Не показывать, что мне это важно. За три месяца я уже выучила, что стоит мне слегка нажать — и любой взрослый в этом доме упирается просто из принципа.

Отец чинил утюг. Он всегда что-нибудь чинил по субботам, и это была единственная часть его жизни, где он выглядел довольным.

Я села рядом на табуретку и минут десять просто смотрела.

— Пап, а Мальцев тебя зовёт?

Он не удивился. У нас в квартире не было ни одной двери, за которой можно было бы что-нибудь скрыть.

— Зовёт.

— Ты пойдёшь?

— Не знаю, — сказал отец. — Мать против.

— А ты?

Он положил отвёртку и посмотрел на меня. У него было хорошее лицо в тот момент — усталое и очень честное.

— Ир, — сказал он. — Мне сорок два года. У меня стаж восемнадцать лет в одном месте. Если я уйду и это прикроют, я вернусь в тот же институт, но уже не начальником группы, а никем. И мать будет права.

— А если не прикроют?

— Тогда я буду дурак, что не пошёл, — сказал он спокойно. — Так тоже бывает.

Вот тут я поняла, что он всё понимает. Он не был ни трусом, ни дураком. Он просто считал вероятности — и считал их правильно для человека, который не знает, что будет дальше. Из его точки, в декабре восемьдесят девятого, кооператив был ставкой пятьдесят на пятьдесят, а на другой чаше лежала семья, восемнадцать лет стажа и вся его взрослая жизнь.

Я знала ответ. Я не могла его сказать.

Я могла сказать: «Иди, я точно знаю, что не прикроют». И он ответил бы: «Ты откуда знаешь?» — и на этом всё бы закончилось: у меня не было ни одного способа объяснить.

— А если бы ты знал, что не прикроют? — сказала я. — Пошёл бы?

— Если бы знал — пошёл бы завтра.

Он снова взялся за утюг, а я осталась сидеть и думать над самой обидной формулировкой из всех, что я слышала за эту вторую жизнь.

Если бы знал — пошёл бы завтра.

Он бы пошёл. Проблема была не в его смелости, а в моей немоте.

К Новому году отец Мальцеву отказал.

Я узнала об этом тридцать первого, за столом, когда он сказал матери «ну всё, я Мальцеву сказал», и мать так очевидно выдохнула, что стало ясно: этот разговор шёл в их спальне все три недели.

Я сидела за праздничным столом, ела салат, смотрела на ёлку, которую мы наряжали втроём с Витькой и матерью, и держала лицо.

По телевизору поздравляли, за окном хлопали, Витька канючил, чтобы ему дали шампанского, ему налили ложку, и он потом полчаса изображал пьяного. Мать надела платье, которое я помнила по фотографии. Отец был в свитере и очень старался быть весёлым.

Всё это была последняя нормальная новогодняя ночь в их жизни. Через год будут талоны, через два — цены, через три отец уже не будет никаким начальником группы. Я знала это точно и сидела с бумажным колпаком на голове, потому что Витька сделал колпаки на всех.

В два часа ночи, когда все легли, я вышла на кухню, села и открыла тетрадь.

Отец не годился. Это надо было признать честно и не тратить на это ещё полгода. Не потому, что плохой, — потому что для него я дочь, и это не изменится ни через год, ни через десять. Любое моё слово в его глазах весило ноль целых ноль десятых, и весило бы столько же, будь я хоть трижды права.

Значит, нужен был человек, для которого я не дочь. Человек, у которого уже есть контора и который уже принял решение рискнуть.

Я написала на чистой строчке одно слово: «Мальцев».

Я не знала его имени, не знала, где он живёт, не знала, как он выглядит. Я знала только, что он инженер из соседнего отдела в институте у отца, что он собирает какие-то приставки и что он единственный взрослый человек в моём радиусе, который уже сделал то, что все остальные боятся сделать.

Дальше нужно было придумать, как четырнадцатилетняя девочка знакомится со взрослым мужчиной, которого ни разу в жизни не видела, — и делает это так, чтобы никто в этом доме ничего не заметил.

Я сидела на кухне до трёх часов и придумала.

Глава 9. Первый рычаг

План был простой и довольно подлый.

Мне нужен был повод прийти к Мальцеву. Не «здравствуйте, я дочь Соловьёва из третьего отдела, давайте я расскажу вам, как надо вести дела» — с таким заходом меня погладили бы по голове и в лучшем случае угостили печеньем. Мне нужно было прийти к нему как человеку, у которого есть дело.

Дело у меня появилось второго января, когда у Витьки перестал работать кассетник.

Точнее, я ему помогла.

Кассетник был Витькин, подаренный на день рождения, отвратительный, с заедающей кнопкой, и Витька крутил на нём одну и ту же кассету с новогодней сказкой примерно шестьдесят раз. Я взяла его вечером, когда все смотрели телевизор, отвернула четыре винта на задней крышке, сняла с вала пассик — резиновое колечко, из-за которого вся эта техника обычно и умирала, — и растянула его так, чтобы он больше не тянул.

Потом собрала обратно.

Мне было слегка стыдно перед Витькой. Ровно до того момента, пока я не вспомнила, что через три года он будет ходить в куртке, из которой вырос, потому что новую не на что купить.

— Не крутится! — заорал Витька утром на всю квартиру.

— Дай сюда, — сказал отец.

Отец возился с ним полчаса, разобрал, собрал и сказал, что нужен пассик, а пассика нет, и в мастерской на Шаболовке очередь на три недели, и вообще они за такое не берутся.

— А Мальцев не починит? — сказала я. — Он же техникой занимается.

Отец оторвался от газеты.

Это была самая опасная секунда всего плана. Я произнесла фамилию Мальцева первый раз в жизни вслух, и если бы отец спросил «а ты откуда про Мальцева знаешь», я бы, конечно, ответила, что слышала, как они с мамой говорили, — и это было бы правдой, и это было бы нормально, но он бы запомнил, что я интересуюсь.

Отец не спросил.

— Мальцев починит, — сказал он. — Только ему некогда, он там с утра до ночи. Отдай в мастерскую у метро.

— В мастерской три недели.

— Ну значит, три недели, — сказал отец. — Я к Кольке сам съезжу, когда время будет.

Времени у отца не было никогда.

Адрес я узнала через два дня у Гены, который возил туда какую-то железку. Гена назвал улицу, не спросив зачем, — и на этом моя конспирация была закончена наполовину: отец знал, что кассетник я отдала чинить, и не знал куда.

Я подождала три дня, дала Витьке как следует поныть, дала матери дважды сказать за столом «Дим, ну ты обещал» — и на четвёртый вызвалась сама — мне всё равно надо было в ту сторону, в библиотеку, а кассетник маленький и в сумку влезает.

Меня отпустили. Две остановки на метро, взрослый на том конце, дело понятное.

Подвал на Автозаводской нашёлся не сразу.

Кооператив «Импульс» помещался в полуподвале жилого дома, с отдельным входом со двора, и на двери висела табличка, написанная от руки, и вторая табличка, металлическая, оставшаяся от прежних хозяев: «Красный уголок».

Внутри было тепло, накурено и очень тесно. Вдоль стены стояли столы с разобранной техникой, горела настольная лампа, пахло канифолью, и в углу работал телевизор без корпуса. Двое мужчин сидели спиной ко входу и паяли.

— Здрасьте, — сказала я.

Один обернулся. Ему было лет тридцать пять, он был в очках и в халате поверх свитера, и у него было такое лицо, какое бывает у людей, которые всё время что-то решают в уме.

— Здравствуй. Ты к кому?

— К Мальцеву.

— Я Мальцев.

Я поставила сумку на свободный угол стола и достала кассетник.

— Пассик слетел, — сказала я. — Вал крутится, кассета не идёт. Двигатель живой, я слышала.

Мальцев взял кассетник, повертел и посмотрел на меня поверх очков.

— Слышала?

— Он гудит, когда нажимаешь. Значит, двигатель работает, а лента не тянется.

— Логично, — сказал он.

Он отвернул те же четыре винта, снял крышку, посмотрел секунд пять и хмыкнул.

— Ну да. Пассик. — Он открыл ящик стола, порылся, достал коробочку с колечками. — Пять рублей.

Пять рублей у меня были. У меня было девять — три от Гены за список, три за второй список и три, которые я скопила из тех, что давали на школьные обеды, питаясь всухомятку и очень собой гордясь.

Я положила пятёрку на стол.

Он поставил колечко за две минуты, собрал, включил, послушал, как поехала лента, и подвинул кассетник ко мне.

А я не ушла.

— Можно спросить? — сказала я.

— Спрашивай.

— У вас на двери написано «ремонт бытовой электроники, приставки под заказ». Приставки — это какие?

Мальцев откинулся на стуле.

— Игровые, — сказал он. — Собираем под заказ. Дорого, долго и мало кому надо.

— Мало кому надо, потому что дорого?

— Потому что дорого, потому что деталей нет и потому что люди не знают, что это такое.

— А телевизоров у вас в очереди сколько?

Он посмотрел на второго мужика, тот молча пожал плечами и продолжил паять.

— А тебе зачем? — сказал Мальцев.

Вот здесь я и сделала свой заход. Я готовила его неделю и сократила до трёх фраз. Я знала: у меня будет ровно столько времени, сколько потребуется взрослому человеку, чтобы решить, что со мной неинтересно.

— У нас во дворе шестнадцать подъездов, — сказала я. — В каждом что-нибудь сломано: у кого магнитофон, у кого телевизор, у кого проигрыватель. Все знают, что чинить негде и что в мастерской три недели и хамят. Никто не знает, что вы существуете. Я знаю. Я могу привести вам людей.

Мальцев молчал.

— Что ты хочешь? — сказал он наконец.

— Рубль с каждого, кого приведу.

Второй мужик перестал паять и обернулся.

— Сколько тебе лет? — спросил Мальцев.

— Четырнадцать.

— И ты, значит, хочешь работать агентом.

— Я не хочу работать агентом, — сказала я. — Я хочу приводить вам людей и получать за это рубль. Оформлять меня никуда не надо, ведомость на меня заводить не надо, я не работаю, я просто хожу по своим подъездам и говорю соседям, куда нести телевизор.

Я видела, как он это считает.

Он считал не рубль. Рубль был ерунда, рубль он бы и так дал. Он считал, что перед ним стоит восьмиклассница, которая говорит «оформлять меня не надо» и «ведомость заводить не надо», и это было то, чего не говорят восьмиклассницы.

— Ты откуда такая взялась? — сказал он.

— С Автозаводской две остановки, — сказала я.

Он засмеялся.

Смеялся он хорошо, не обидно, и, отсмеявшись, посмотрел на меня уже совсем по-другому — так, как смотрят на человека, с которым разговаривают, а не на девочку с кассетником.

— Ладно, — сказал он. — Приводи. Рубль с головы, если человек оставил технику в ремонт. Не привёл — не обижайся.

— Договорились.

— Тебя как зовут-то?

И тогда я на секунду замерла.

Потому что фамилия Соловьёва в этом подвале означала бы конец всей затеи. Мальцев работал с отцом восемь лет. Он бы позвонил ему в тот же вечер, сказал «слушай, у тебя дочка приходила», отец бы сказал «какая дочка», и всё.

— Ира, — сказала я.

— Просто Ира.

— Просто Ира.

Он покивал, ничего не сказал и вернулся к паяльнику, и я поняла, что этот человек прекрасно понял, что я что-то скрываю, и что ему пока не жалко.

За январь я привела одиннадцать человек.

Это оказалось самой унизительной и самой полезной работой в обеих моих жизнях. Я ходила по подъездам своего двора и соседних и звонила в двери. Мне открывали женщины в халатах, мужчины в майках, старухи, которые не открывали цепочку. Мне говорили «нам не надо», «иди отсюда», «ты чья?», один раз сказали «а мать твоя знает, чем ты занимаешься?» — и я весь вечер потом ждала, что мать узнает.

Меня не пустили на порог примерно тридцать раз. Одиннадцать человек донесли свою технику до Автозаводской.

Одиннадцать рублей.

Гена, кстати, стал двенадцатым, но с Гены я денег не взяла, потому что Гена был мой первый взрослый и потому что он в тот же вечер сам приволок в подвал видик и познакомился с Мальцевым, а через неделю они уже сидели там вдвоём и обсуждали, где брать кассеты.

Я это и планировала. Я просто не думала, что сработает так быстро.

В конце января я сидела дома и раскладывала на столе деньги: одиннадцать рублей от Мальцева и четыре, оставшиеся от прежних девяти. Пятнадцать рублей.

Пятнадцать рублей — это было ничто. На эти деньги нельзя было купить ничего, что имело бы значение: ни доллар, ни акцию, ни квартиру, ни даже приличную кассету.

Я сидела и смотрела на эту кучку мятых бумажек, и мне было очень хорошо.

Потому что до января у меня была только тетрадь. А теперь у меня был подвал на Автозаводской, взрослый мужик в очках, который со мной разговаривал, и одиннадцать человек, которые узнали про кооператив «Импульс» от меня.

Дело было не в пятнадцати рублях. Они были доказательством, что моё знание в принципе может превращаться во что-то, кроме бессонницы.

Глава 10. Кооператив

Модель с рублём за голову сдохла к середине февраля.

Я обошла свой двор, два соседних и половину квартала за трамвайными путями. Люди, у которых что-то сломалось, кончились. Осталась та часть человечества, которая живёт со сломанным телевизором годами и считает это нормальным.

За февраль я заработала четыре рубля.

Я сидела над своей тетрадью и понимала простую вещь: я упёрлась в потолок, потому что делала не своё дело. Ходить по подъездам мог кто угодно. Ходить по подъездам мог Витька за пятьдесят копеек, и, кстати, он потом и ходил.

Ходить ногами мог кто угодно. Продавать я должна была голову, а голова у меня была одна и очень специфическая: я знала, что будет через год.

В прокат я упёрлась случайно, стоя на площадке у Гены.

К нему теперь ходили не двадцать человек, а тридцать — он взял вторую кассету, потом третью, потом достал где-то ещё две, и по подъезду уже шла негромкая слава. И вот в тот вечер я стояла на лестнице и слушала, как мужик из шестнадцатой квартиры уговаривает его:

— Ген, ну дай на вечер. Я тебе завтра принесу. У меня свояк приехал, у него видик, а смотреть нечего.

— Не дам, — сказал Гена.

— Ну Ген.

— Не дам, я сказал. Не вернёшь.

Я шла домой по лестнице и считала.

Одна кассета стоила примерно как половина зарплаты — это если по-честному купить у людей, которые их привозят. Кассета в квартире у Гены за вечер приносила двадцать-тридцать рублей и требовала, чтобы двадцать человек сидели на его диване и топтали его ковёр. Та же кассета, отданная на сутки мужику из шестнадцатой, принесла бы трояк и не потребовала бы ничего.

Трояк в сутки. Тридцать кассет. Девяносто рублей в день из воздуха.

Проблема была одна, и Гена назвал её сам: не вернёт.

Я думала над этим три дня и придумала на четвёртый, и придумала не сама. Я просто вспомнила, как это будет устроено через два года в пункте у метро, куда я потом ходила и сдавала пятьдесят рублей залога за кассету, которую брала на два дня.

Двадцать пятого февраля я поехала на Автозаводскую.

Мальцев паял. Второй мужик, которого звали Витя и который за полтора месяца сказал мне суммарно четыре слова, паял тоже.

— Ира, — сказал Мальцев, не поднимая головы. — Ты мне за январь одиннадцать душ привела, за февраль четыре. Кончились твои подъезды?

— Кончились, — сказала я. — Я по другому делу.

Он отложил паяльник.

Я достала из сумки листок. Я его писала три вечера и переписала набело, потому что взрослому человеку нельзя показывать черновик — черновик выглядит как фантазия, а чистовик выглядит как документ.

— Прокат кассет, — сказала я. — При вашем кооперативе. Человек приносит паспорт, оставляет залог — столько же, сколько кассета стоит, — и берёт её на сутки. Плата три рубля. Не вернул — залог остался у вас, вы на него купили новую. Вернул — забрал свои деньги, отдал трояк. Тридцать кассет дают девяносто в день. Это больше, чем весь ваш ремонт.

Мальцев взял листок.

Он читал его довольно долго, дольше, чем нужно, чтобы прочитать двенадцать строчек. Потом положил на стол и снял очки.

— Ты понимаешь, что за это бывает? — сказал он.

— За прокат?

— За видео. — Он потёр переносицу. — Ира, там не только «не вернёт». Там что на кассете. Я не знаю, что там на кассете. Я её не смотрел и смотреть не буду, а придёт человек в форме и посмотрит. И спросит меня, откуда у советского кооператива «Импульс» тридцать кассет неизвестного содержания.

Я это предусмотрела.

— Значит, берём только то, что уже показывали в кинотеатрах, — сказала я. — Мультфильмы. Комедии. Наши фильмы, переписанные с телевизора. Ничего иностранного без разрешения. Пусть будет скучно и законно.

— Скучно и законно, — повторил он. — А кто это возьмёт?

— Все, — сказала я. — У кого дома видик и трое детей.

— У кого дома видик, тот хочет не мультфильмы.

— Тот хочет мультфильмы в среду и не мультфильмы в субботу. В субботу он идёт к Гене.

Мальцев хмыкнул.

И вот тут надо было остановиться. Он думал, он крутил в руках листок, у него на лице было то выражение, которое я видела у него в январе, когда он считал.

Я не остановилась. Меня понесло — быстро, горячо, из самой середины, из той сорокалетней женщины, которую в этой жизни никто не слушает третий месяц.

— Николай Петрович, у вас в подвале четыре паяльника и очередь из чужих телевизоров, — сказала я. — Вы будете их чинить до пенсии. Вы уже сейчас работаете больше, чем в институте, а получаете почти столько же, потому что чините штучно. Вам надо не руками работать, а деньгами. Через год этих кассет будет в каждом дворе, и всё это займут другие люди, а вы так и будете сидеть с паяльником: вам страшно.

Стало очень тихо. Витя перестал паять и посмотрел на меня.

Мальцев положил очки на стол.

— Иди-ка ты домой, — сказал он.

Я стояла и молчала.

— Иди домой, Ира, — повторил он спокойно. — Мне четвёртый десяток, я в этом подвале сижу с семи утра, у меня жена и двое, и вот сейчас девочка четырнадцати лет объяснила мне, что мне страшно. Иди домой.

Я вышла на улицу и шла до метро, ничего не видя.

Он был прав, и это было самое обидное. Я сказала правду — но правду человеку, который эту правду знает про себя лучше меня, и сказала я её не для дела. Я сказала её потому, что меня третий месяц никто не слушает, и это выплеснулось на единственного взрослого, который со мной разговаривал.

Дома я легла лицом в подушку и пролежала так час, и подушка при этом была очень настоящая, а слёзы — четырнадцатилетние, обильные и совершенно бесполезные.

Потом я села и написала в тетради:

«Сорвалась. Цена — Мальцев. Не повторять».

Неделю я не ездила на Автозаводскую.

За эту неделю я успела продумать всё, что сделала неправильно, и вывод получился унизительный до тошноты. Я вела себя как человек, у которого есть право. У меня нет никакого права. У меня есть информация, за которую я не могу отчитаться, и тело, которому четырнадцать лет, и это всё.

Взрослый мужик не обязан меня слушать. Убеждать его, что он не прав, бесполезно. Надо сделать так, чтобы решение оказалось его собственным.

Четвёртого марта я приехала снова и привезла с собой Гену.

Гену уговаривать не пришлось: я просто сказала ему, что придумала, как ему больше не пускать людей в квартиру, а деньги при этом получать те же. Он подумал два дня и сказал: «Слышь, а нормально».

Мы вошли в подвал вдвоём. Мальцев поднял голову, увидел меня и не сказал ничего.

— Здрасьте, — сказал Гена. — Коль, я по делу.

Дальше говорил он.

Он говорил своими словами, гораздо хуже, чем я, путался в цифрах и один раз назвал залог закладом. Он сказал, что у него шесть кассет и ходят люди, что жена уже не может, что вчера прожгли диван, что он готов отдать кассеты в общее дело, если Мальцев даст помещение и оформит по-человечески.

Мальцев слушал.

— Витя, — сказал он второму. — Ты что скажешь?

— Тетрадь надо, — сказал Витя.

Это были самые длинные два слова, которые я от него слышала.

— Тетрадь я буду вести, — сказала я.

Мальцев повернулся ко мне. Первый раз за встречу.

— Ты? — сказал он.

— Я. Кто выдал, кому, когда, залог, возврат. Каждый день. Приходить могу после школы, с четырёх до семи. Денег не надо.

— Как это не надо?

— Пока не надо, — сказала я. — Через месяц посмотрите, сколько получилось, и сами решите.

Вот эту фразу я строила три дня.

Она делала ровно то, что было нужно: убирала меня из спора и оставляла решение ему. Взрослый человек, которому не надо ничего платить и который ничем не рискует, соглашается гораздо легче, чем взрослый человек, которого убеждают.

Мальцев подумал, взял листок, который я привезла в прошлый раз и который, оказывается, никуда не выбросил, а положил под настольную лампу, и постучал по нему пальцем.

— Десять кассет, — сказал он. — Не тридцать. Месяц. Всё через квитанции, паспортные данные переписывать. Если хоть один скандал — закрываем в тот же день.

— Хорошо, — сказала я.

— И вот ещё что. — Он надел очки. — Про то, что мне страшно, ты правильно сказала. Не надо было говорить, но сказала правильно.

Больше мы к этому не возвращались никогда.

Пункт открылся девятого марта, в подвале, в углу за занавеской, и первую кассету взял мужик из шестнадцатой квартиры, тот самый, свояк которого приехал с видиком.

На страницу:
4 из 5