Рождённая заново, или Никто не уйдёт безнаказанным
Рождённая заново, или Никто не уйдёт безнаказанным

Полная версия

Рождённая заново, или Никто не уйдёт безнаказанным

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

— А Григорий Иванович? — Я спросила раньше, чем подумала. Друг отца Дани, которому в прошлом году были переданы бумаги Игоря.

Влад поднял голову и тихо произнёс:

— Забудь это имя, он из ФСБ. У него в деле свои фамилии, и сейчас твоей среди них нет. Если однажды появится рядом с остальными — впишут и тебя. Для системы неважно, потерпевшая ты, свидетель или ещё кто-то. Кому ты возвращала долг и за что, останется за скобками. В деле будет один факт: ты убила. Мы к нему не подходили и не звонили. Даня нас с ним не знакомил. Ты у него нигде не проходишь — и пусть так и останется.

Я кивнула. Обидно было: есть человек, который всё знает и к нему нельзя. Я сидела и думала: значит, эти фамилии появились на бумаге не сегодня. До нас кто-то уже видел их лица, запоминал машины, давал показания. Где-то лежали старые протоколы, фотографии, записи с камер. И наверняка были другие люди, которым они сломали жизнь. Такие не делают это один раз и не останавливаются сами. Они продолжают, пока их кто-нибудь не остановит.

Но их не остановили. Всё записывали, складывали по делам, растаскивали по кабинетам — и каждый раз общая картина куда-то исчезала. Не складывалась. Или ей не давали сложиться. А люди из этой папки тем временем продолжали жить как жили.

Значит, дело было не в том, что о них никто не знал. Знали. Просто знать оказалось недостаточно. До Игоря, Августы и моих девочек были другие. После них появятся следующие. А ещё одна бумажка — теперь уже с нашими именами — легла в очередное дело. И всё.

— Читай вслух, — сказала я.

— Лей, ты уверена?

— Читай.

Жорик переглянулся с Владом. Тот едва заметно кивнул: мол, делай, как она хочет. Друг прокашлялся, взял первую карточку и положил её мне на одеяло. Сверху снимки, под ними машинописный текст.

— Первый, — сказал Жорик. — Василий Анатольевич Звягин. Тысяча девятьсот восемьдесят первого года рождения. Питер. Прописан в Купчино, улица Купчинская, дом девять, корпус два. Бывший хоккеист районного уровня. Кличка — Череп.

Я узнала его раньше, чем Жорик договорил. Снимки анфас и в профиль явно были из какого-то старого дела. Белый, как мука, с белёсыми ресницами. Его я помнила очень хорошо — весной провела с ним в одной квартире около получаса. Не забыла ничего — ни голос, ни запах, ни то, как он держал пистолет. «По чуть-чуть», значит. Я посмотрела на Влада и ничего не сказала.

— Это он, — сказал Жорик. — Один из тех, кто пришёл на квартиру в августе. Он был не один. Соседка с четвёртого видела в окно, как во двор въехала машина, в ней были двое. Они вошли в подъезд, а через сорок минут вышли обратно и уехали. Камера с магазина напротив взяла угол двора — на записи те же двое и та же машина.

— Второго тоже установили. Роман Пестов, кличка Пест. Питерский, ходил с Черепом не первый год. В ноябре его нашли мёртвым в машине на Парнасе. В список внесли только живых, поэтому его здесь нет.

У меня внутри что-то совершенно ровно встало на место. Без боли. Как будто в списке напротив первой строки поставили галочку. Черепа я уже знала. Хорошо.

— Второй, — продолжал Жорик. Он смотрел в листок не глядя на меня. У него это получалось так, будто читал чужой текст, и текст этот его самого утомлял. — Бесик Цуладзе. Кличка — Бесо. Грузин, родился в Кутаиси в семьдесят восьмом. Бывший боксёр. Десять лет работает на… — Жорик сделал паузу. — На третьего в этом списке. Этот Бесо координировал работу в Питере и в Москве. Через него Звягин получал заказы.

Я кивнула. Значит, был ещё кто-то посередине. Об этом я не знала. Но это понятно — крупный человек сам в Питер не поедет. Кто-то должен быть мостиком. Я запомнила: Бесо. Грузин. Кутаиси. Бокс.

— Третий, — сказал Жорик и посмотрел на меня. — Лей. Это уже большой.

— Кто.

— Дмитрий Чантурия, — сказал он. — Грузин, тысяча девятьсот восемьдесят первого. Двоюродный племянник Деда Хасана. После убийства Хасана в январе тринадцатого распорядителем на похоронах был он — у них это значит преемник. Кличка — Мирон. А теперь самое весёлое, — добавил Жорик. — По паспорту он Чантурия Дмитрий Александрович, восемьдесят первого года. А по отпечаткам — Амадян Мирон Муразович, гражданин Грузии, восемьдесят третьего. Совпадают только число и месяц. Настоящего имени не знает никто, включая тех, кто его ищет.

Жорик положил передо мной лист. Фотография была с какого-то застолья. Чантурия сидел за длинным столом, чуть подавшись вперёд. Тёмные коротко стриженные волосы, тяжёлые брови, широкое, но не грубое лицо. Ничего особенно примечательного: мужчина чуть за тридцать, тёмная рубашка, спокойный взгляд, почти доброжелательное выражение лица. Не тот тип, которого увидишь и сразу решишь перейти на другую сторону улицы. Только глаза выбивались. Он вроде бы улыбался вместе со всеми, но взгляд оставался отдельным от улыбки — внимательным, оценивающим.

— Жор. — Я ткнула пальцем в фотографию. — Знакомый.

Он сразу наклонился ближе.

— Видела его?

Я помотала головой. Потом пожала плечом. Чёрт его знает.

— Фамилию... точно.

— Чантурия?

Я кивнула. Эту фамилию я уже знала. Май. Квартира Дани. Мы сидим на ковре возле камина, вокруг бумаги из конверта Игоря. Какие-то фирмы, переводы, фамилии. Я тогда сама прочитала её вслух: Дмитрий Чантурия. Получателем фигурировала не та фирма, которую мы ожидали, а какой-то Чантурия. Мы ещё с Даней решили, что посредник. Мироном он тогда для меня не был. Просто ещё одна фамилия среди десятка других. Я снова посмотрела на фотографию. А вот лицо... тоже сидело где-то в памяти. Я его знала — или мне очень хотелось думать, что знала. За те дни у Дани перед глазами прошло столько чужих рож: фотографии, плёнки, стоп-кадры, бумаги. Он вполне мог быть среди них.

— Лицо тоже? — тихо спросил Жорик.

— Может быть. На плёнке... или фото.

Голос уже начинал садиться. Жорик услышал и больше спрашивать не стал. Я провела пальцем по краю листа. Чантурия Дмитрий. Тогда — какой-то посредник. Теперь — Мирон.

Его из всех пяти я ненавидела отдельно, тихо. Не потому что он был страшнее других — потому что он был никакой. Игоря он не ненавидел. Глянул, прикинул проценты, поставил галочку. Сказал Игорю отдавать не двадцать процентов, а восемьдесят. Бизнес, ничего личного. То, что после этой галочки не стало Игоря, Августы и двух моих девочек, для него даже не злодейство. Так, округление в нужную сторону. И вот это хуже всего: меня вычеркнули не со зла — просто я у кого-то не сошлась в столбик.

В горле у меня стало кисло. Я закашлялась. Жорик протянул стакан с водой, и я сделала глоток.

— Кто. Зачем. И почему именно тогда.

— Потому что к нему уже подбирались, — тихо сказал Влад. Это были его первые слова за всю встречу. — Через документы, которые ты привезла к отцу Дани. ФСБ начала разматывать клубок ещё в мае. Чантурия не первый год в этом живёт. У таких чутьё звериное. Он вряд ли знал наверняка, но, похоже, почувствовал, что Игорь оставил хвосты. Что где-то лежат бумаги и рано или поздно они всплывут. Скорее всего, понял: если Игорь объявится, то рядом с тобой, поэтому и не стал ждать. Решил зачистить всё разом. Если в квартире были документы — их нашли бы. А если не было — свидетелей всё равно не осталось бы… и ребёнка тоже.

Влад остановился и тяжело вздохнул.

— Они не знали, что ты в Москве в тот день. Думали — в Питере. Шли только за Игорем и тобой. Тебя не оказалось, а Августу Аристарховну убрали за компанию. Череп её помнил ещё с весны, с того раза, когда она привела в твою квартиру полицию. Она знала его в лицо. Такого свидетеля не оставляют.

Вот теперь всё встало на свои места. Значит, не посредник — заказчик.

— Дальше, — попросила я.

Жорик отпил из стакана, который только что подавал мне, и подвинул следующий лист. И вот тут у меня всё стянуло в узел.

— Жор, это он подсел ко мне в Михайловском саду.

— Ты уверена?

— На все сто!

Я прикрыла глаза, и память услужливо перекинула меня в май прошлого года, в тот самый день, когда мы собирались уезжать на дачу. Я тогда не знала ни его имени, ни клички, вообще понятия не имела, кто он такой. Просто какой-то мутный мужик кавказской наружности, который без приглашения уселся рядом со мной на скамейку и начал выспрашивать про Игоря. Говорил спокойно, даже почти вежливо, но от этой вежливости хотелось встать и уйти куда-нибудь очень далеко. Потом как бы между прочим обронил, что Горелого уже не спросишь, и мне стало совсем не по себе. Я сидела, вцепившись руками в живот, и изо всех сил делала вид, что меня совершенно не пугает незнакомый уголовник.

А потом я увидела его ещё раз — уже на плёнке с ресторанной сходки. Там он сидел за столом, и Даня обратил на него внимание: армянин, а вокруг одни грузины.

— Он четвёртый, — произнёс Жорик. — Эдуард Сергеевич Асатрян. Четырнадцатое сентября тысяча девятьсот шестьдесят восьмой год, Тбилиси. Кличка — Осетрина Старший, он же Эдик Тбилисский. Армянин по происхождению. В системе Деда Хасана был с конца восьмидесятых. Через него у Чантурии шла часть схемы перевозок — те, что догружались в Игоревы фуры. Эдик Осетрина — один из ближайших людей Чантурии. Возможно, самый влиятельный. Он в Москве сидит.

— Где именно? — спросила я. — Адрес.

— Адресов у него несколько — три или четыре, и меняет он их каждые пару недель. Самый частый — в Кунцеве. Квартира на пятом этаже, два охранника на входе. Машину водит сам, окружение — четверо. Достать сложно. Очень.

Я кивнула. Запомнила: Эдик. Кунцево. Четверо.

— Пятый, — сказал Жорик и оторвался от листа. — Это тот, кого ты сама хорошо знаешь. Сергей Эдуардович Асатрян, сын Эдика. Кличка — Осетрина Младший. Тысяча девятьсот восемьдесят шестого года рождения. В две тысячи восьмом, в двадцать один год, коронован в одном из московских ресторанов лично Дедом Хасаном. Ни одной судимости, ни одной ходки. Старые законники таких называли «апельсинами»: корона получена не за тюремный авторитет, а по протекции или за деньги. Сергея протащили по отцовской линии, и половина старых воров до сих пор не считает его своим. Это тот самый армянин со шрамом, которого ты видела при убийстве на Выхино. Это он, по версии следствия, лично инициировал июньский взрыв родителей Дани: зачищал за отцом. Сергея и Эдика следствие ведёт порознь. На Сергея есть свежие эпизоды. Через него надеются дотянуться и до отца, но на самого Эдика пока ничего твёрдого нет. Оба сейчас на свободе.

На листе была его свежая фотография — из какого-то московского ресторана: стакан в руке, чёрные глаза, шрам через бровь и лоб. Это лицо я бы смогла узнать даже через двадцать лет.

Я считала про себя. Пятеро. Двоих, похоже, возьмут и без меня: Чантурию, к которому, по словам Влада, подбирались с мая, и Сергея — на нём свежие эпизоды. Если, конечно, в нужном кабинете снова не найдётся человек, которому выгодно, чтобы улики потерялись, а дело развалилось. Моя запись с Выхино уже однажды исчезла — тихо, без объяснений, будто её никогда и не было. Значит, могло исчезнуть и всё остальное.

До этих двоих мне всё равно пока не дотянуться, поэтому оставлю их следствию. Пока. Посмотрю, сумеет ли на этот раз довести дело до суда. Остаются трое. Эдик уйдёт: на него у них ничего нет, а деньги и билет найдутся. На Бесо тоже ничего, кроме связей. Черепа с квартирой связали, но одной камеры для суда не хватит. Значит, эти трое — Эдик, Бесо, Череп — мои.

Я молчала довольно долго. Жорик смотрел куда-то в сторону, в окно. Влад не двигался — он умел стоять так, без движения, очень долго. Когда-то я его за это ругала.

— Жор, я убью их сама… по одному.

Жорик закрыл глаза и тяжело вздохнул. Он ждал всё это время, потому что слишком хорошо знал мой характер. И всё-таки мои слова его ударили.

— Лей, — сказал он. — Тебя не за день… тебя за час возьмут. У тебя ни тренировки, ни оружия, ни связей. За спиной пять месяцев, из которых ты сама помнишь две недели — кома, потом то, что мы называем длинным словом, а по-человечески это «была и не была», и десять килограммов веса минус. Ты сейчас встанешь — у тебя голова закружится. А мы говорим про людей, у которых руки не по локоть, по плечи в крови…

— Тогда я уеду, — твёрдо проговорила я. — Наберу веса, набью руку и вернусь.

Жорик ничего не ответил, просто посмотрел на меня. У него в глазах была не паника — усталость.

— Куда, — спросил он наконец.

— У меня есть один номер — Лесин, она в Австрии и со мной никак не пересекается. Мне только туда добраться, а там я придумаю что делать дальше.

Жорка и Влад опять переглянулись. На этот раз заговорил Влад — ровно, без Жоркиных сбивок.

— Тогда так, — сказал он. — Если ты решила, то это надо сделать чисто. Тебя не выпишут ещё как минимум несколько месяцев, а по бумагам делаем сколько надо… Тебя я вывезу сам. Машиной. Граница — Ивангород. У меня там парень знакомый, который проведёт. Деньги для первого этапа будут. У нас отложено немного, если недостаточно — я найду ещё. Со своих счетов ничего не трогай! И никому, кроме нас — никаких имён. Даже Дане. Пока по крайней мере. И вот ещё что. По бумагам ты должна остаться в коме не только чтобы тебя проще было вывезти. А чтобы тебя не добили. Если до тех, кто прислал людей на Мойку, дойдёт, что баба из той квартиры очнулась — придут. Такие свидетелей на потом не оставляют. Пока ты в коме, ты для них всё равно что мёртвая. А пока ты мёртвая — ты живая. Усвой этот парадокс и не вздумай всплыть раньше времени.

Я слушала Влада и понимала, что он описывает не меня — Игоря. Умереть по бумагам, взять чужое имя, уйти за границу, держать деньги там, где их не достанут — это всё уже было. Это придумал Игорь, шаг за шагом: похороны, клиника за финской границей. Я сейчас просто шла по его следу, по уже протоптанному. Игорь оставил мне инструкцию, как исчезнуть. Так радикально, как он, я действовать не буду, но смысл понятен.

— Согласна.

— Лей, что бы ни случилось, мы с тобой… до конца.

Я смотрела на него. У меня в горле опять стоял ком, а на глаза навернулись слёзы. И я — впервые за эту неделю — улыбнулась. Не широко, совсем чуть-чуть, уголками губ.

Перед уходом Жорик собрал с одеяла листы, выровнял их и сложил обратно в папку. Уже взялся за завязки, но я остановила:

— Оставь, — попросила я.

Он посмотрел на меня, спорить не стал, накрыл листы картонной обложкой и положил папку поверх одеяла.

Когда за ними закрылась дверь, в палате снова стало тихо. За окном серая труба всё так же выпускала пар. Я откинула обложку и разложила перед собой пять листов с фотографиями. Рассматривала каждое лицо по очереди. Долго. Хотела вбить их в память так, чтобы потом, ночью, закрыв глаза, увидеть любого из них в темноте.

Так прошло минут двадцать. Потом я всё собрала, закрыла папку, положила её на тумбочку рядом с термосом и подняла взгляд к потолку.

— Хорошо, — сказала я. — Значит, так и поступим.

Спустя несколько дней после этого разговора прилетел Даня. Я его не видела с прошлого лета — тогда мы с ним играли в беременную невесту и её жениха, чтобы задобрить его отца. Он был лощёный, в дорогой одежде, с лёгкой наглой улыбкой мальчика, которому всё в жизни досталось легко. Теперь же в палату вошёл другой человек. Похудевший, с серым лицом, и в глазах у него было то самое, что я последние пару недель видела у Жорика, — не горе даже, а усталость. Сирота узнаёт сироту. Мы с ним теперь были одной породы.

— Привет, — сказал он и сел на край кровати, осторожно, будто я стеклянная.

— Привет, — отозвалась я.

Даня не стал спрашивать «как ты» — дурацкий был бы вопрос, и он это понимал. Просто взял мою руку в свои и держал. Молча.

— Я останусь, — выдохнул он наконец. — Сколько надо и…

— Уезжай, — перебила я.

— Лей…

— Уезжай, Дань. Тебе тут нельзя. Те, кто убил твоих родителей, ещё не сидят. Пока они на свободе, тебе в Москве находиться нельзя. Ты для них — недобитый хвост. Один раз они уже пришли за всей семьёй разом. Не подставляйся.

Он не спорил, и сам всё это знал — потому и жил в Барселоне.

— Я в наследство вступил. Но компанией не рулю: там назначенный человек, директор, которого ещё отец поставил. Всё решаю удалённо — почта, телефон, в Москву прилетал только чтоб тебя проведать...

Я смотрела на него и понимала, что он повзрослел ровно так же, как я — за одну ночь, в которую у тебя забирают всех.

А потом сказала то, что собиралась, а он слушал и не перебивал:

— Я не буду просто жить дальше. Я их достану.

Даня молчал. Я понимала, что начнёт отговаривать.

— Не надо, Лей, — сказал он тихо. — Их и так посадят. Это можно решить и без тебя.

— Нет! Хочу сама. Своими руками. Это моя причина жить...

И тут он сделал то, за что я его, кажется, окончательно и навсегда записала в свои. Он не стал меня спасать и уговаривать. Посмотрел на меня секунду, потом кивнул — один раз, как кивают решённому — и просто спросил:

— Имена не называй — я не хочу знать, так тебе же безопаснее. Просто скажи, что нужно от меня. Деньги? Место?

— Деньги, — ответила я.

— Деньги не вопрос, — сказал Даня. — У меня их теперь, честно говоря, больше, чем надо. И они, если по справедливости, отчасти твои. Я не стану открывать на твоё имя счёт — это след. Сделаем иначе: к твоему отъезду у Влада будет несколько конвертов — наличные, разными валютами.

— Хорошо. Спасибо.

Перед уходом Даня наклонился и поцеловал меня в лоб, как целуют сестру.

— Я не буду спрашивать, где ты и как ты, — сказал он. — Ты только жива останься. Помни, ты обещала — мы семья.

— Я постараюсь, — произнесла я тихо. Это была та правда, на какую я была способна.

Он улетел обратно тем же вечером.

В среду — двенадцатого февраля — через пару дней после визита Дани, и почти три недели после моего пробуждения, я могла сама вставать с кровати. Доходить до окна, стоять там некоторое время. Умела одеваться сама, если не считать молнии на куртке — её я ещё закрывала левой рукой неловко, правая не слушалась как следует. У меня получалось нормально есть ложкой. По коридору я доходила до двери и обратно, тихо, держась за стенку только в самом конце.

Жорик принёс мне в этот день кофе из автомата на первом этаже. Не очень вкусный, но настоящий. У него на руке висел шарф, не на шее — он всегда так носил, заходя в помещение.

— Жор.

— А?

— Я хочу к девочкам.

Он поставил стакан с кофе на тумбочку. Посмотрел в окно. За окном было серое утро, ничего интересного в нём не было.

— Лей, февраль. Мороз. У тебя температура поднимется. Тебе ещё нельзя.

— Знаю, что нельзя. Всё равно хочу. Я скоро уеду — не могу уехать, не сказав им.

Он молчал.

— Жор. Я понимаю, что ты не хочешь меня туда везти. Не приказываю — прошу. Один раз. Только один.

Он провёл рукой по лицу.

— Лей, ну не «один раз», что ты, — сказал он тихо. — Ты сама себя слышишь? Не «один раз». Просто скажи: я хочу сейчас, в феврале. Я отвезу. В чём дело-то.

— Спасибо.

— Я тебя укутывать буду, как куль. Согласна?

— Согласна.

Он кивнул и вышел договариваться с Владом. У них на этот случай уже всё было продумано — на бумаге я по-прежнему лежала в реанимации, тяжёлая, без сознания, под капельницей. Жорик поменял нас местами ещё в ноябре — на случай, если за мной придут раньше, чем я открою глаза.

В тот же день, что и я, туда поступила ещё одна девушка. Примерно моего возраста, после аварии. Её мать погибла на месте, а других родственников не нашлось. Она так и не пришла в себя.

Жорик поменял нас местами: браслеты на запястьях, две истории болезни, две фамилии на дверях. Обе без сознания, обе без родни у койки, обе безымянные для персонала — сёстры на этаже менялись каждые сутки, и уже через месяц никто в отделении не помнил, кого как привезли. С тех пор Лейла Леонардовна числилась в реанимации: тяжёлая, без сознания и без динамики. А я лежала под её фамилией и понемногу выкарабкивалась. Как он провёл это по документам, я не спрашивала. Знать мне это было ни к чему, а ему — спокойнее.

Жорик меня одел. Куртка пуховая, его собственная — моей не было, она осталась на Мойке. На голову натянул шапку, которую кто-то из его коллег принёс — самую обычную, тёмно-серую. Шарф намотал до глаз. Я выглядела как полярник. Сама себя в зеркало не узнавала. Между шапкой и шарфом оставалась узкая полоска, через неё я и смотрела на коридор, а потом на улицу. Снег падал тихо, крупными хлопьями.

Влад подъехал к служебному выходу после трёх часов дня. Зимой темнеет рано, в половину четвёртого уже всё серое, и никто никого не разглядывает. Он открыл заднюю дверь авто. Жорик помог мне сесть. У меня с непривычки болели колени. Я не сказала об этом, потому что не видела смысла. Болит — значит живая.

Влад оглядел меня с ног до головы и кивнул, а Жорка аккуратно закрыл дверь. Машина тихо тронулась с места.

Москва зимой после трёх часов — серая и какая-то выгоревшая, будто её уже выключили на ночь. Под снегом, по-хорошему, должна бы казаться чище — а выходит наоборот: белым только ярче подсвечивает все её серые места. За дорогой я не следила. Смотрела в окно и считала пар изо рта у прохожих. Они шли по своим делам и понятия не имели, что в проезжающем авто едет человек, у которого внутри не хватает половины.

Жорик сидел рядом со мной сзади, Влад был за рулём, и никто не пытался завести разговор.

Через час с небольшим мы подъехали к кладбищу. Я узнала ворота сразу. Не глазами — кожей. По спине пробежал мелкий ток, словно мне разом напомнили все мои приходы сюда. Девять дней после смерти родителей. Сорок. Год. И каждый приезд из Питера. И последние визиты — трижды за прошлый, две тысячи тринадцатый, год: два в феврале и ещё один — в конце мая. Если в первый раз я приезжала чётко к родителям, то следующие два раза меня на Ваганьковское приводило любопытство. Теперь же я приехала с двумя близкими для меня людьми, которые помогли мне выбраться из машины наружу.

Шли мы медленно: Жорик с одного бока, Влад с другого — на полшага позади. Они меня не поддерживали: я сама попросила, мне было важно дойти на своих ногах. Снег скрипел под подошвами. Сапоги на мне тоже оказались чужими, чуть влажными, но удобными. Чьи именно — я даже не спросила.

Точную дорогу я уже не помнила, хотя много лет ходила сюда почти наизусть. Впрочем, ничего страшного в этом не было — в голове давно существовала отдельная карта Ваганьковского, по которой я двигалась как пчела к улью.

Аллея налево, ёлка справа, маленький памятник с отколотым углом, потом надгробие с ангелом — не тем, плачущим, который когда-то мне привиделся, а другим. У ангела отсутствовал нос. Ещё с юности я знала: увидела этот отбитый нос — пора сворачивать направо. Свернула. Ещё через пятьдесят шагов начался наш ряд. Я остановилась не от усталости — от того, что увидела.

У могилы родителей за это время появилась новая плита. Большая, общая, чёрная, отполированная как зеркало. На ней — четыре имени: сверху, по старой памяти, два — мамы и папы. Ниже — две строчки с датами. Ещё ниже, под общей рамкой, — ещё двое. Я не могла прочесть. Знала, что там написано, но не получалось... Перед глазами стояла какая-то рябь, глаза наполнились слезами, но я ещё не плакала. Повернула голову к Жорику.

— Это Влад занимался, — проговорил он тихо. — Я возился с бумагами, а он с похоронами. И памятник заказал он. Сам бы я не справился. Игоря там пока нет, — добавил он, не глядя на меня. — Его кремировали, а прах… В общем, с его бумагами тяжелее: он по документам чужой человек. Влад дожимает. К весне будет.

Я кивнула и подошла ближе. Ноги вдруг стали чужими. Мир качнулся. Через секунду я уже стояла на коленях перед плитой. Как опустилась — не помню. Наверное, Жорик успел подхватить меня под локти. Я чувствовала только холод, идущий снизу, от плиты. Ледяной камень и промёрзлая земля под ним.

Я положила правую руку — слабую, ещё непослушную — на нижнюю половину плиты. Под моей ладонью были два имени. Вера и Надежда. Две даты рождения, которые совпадали, потому что они появились на свет с разницей в шесть минут. Двадцать третье августа две тысячи тринадцатого года. И две даты смерти — с разницей в два дня. Для Веры — двадцать седьмое августа, для Нади — двадцать девятое. У них оказалось всего несколько дней.

На страницу:
2 из 6