Рождённая заново, или Никто не уйдёт безнаказанным
Рождённая заново, или Никто не уйдёт безнаказанным

Полная версия

Рождённая заново, или Никто не уйдёт безнаказанным

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Рождённая заново, или Никто не уйдёт безнаказанным

Глава

Все персонажи и события данного произведения являются художественным вымыслом. Любые совпадения с реальными людьми, организациями или событиями случайны. Действие романа происходит в 2014 году.

Лестничная клетка пахла кошками и сыростью. Я стояла в тени между лифтом и мусоропроводом и считала. Не ступеньки — секунды. По моим прикидкам, у меня их оставалось около сорока: ровно столько, сколько человек с двумя литрами пива внутри ползёт на свой этаж, останавливаясь отдышаться.

В правой руке, в перчатке, лежал нож. Складной, чёрный. А сердце шло ровно. Вот это и пугало — очень: пару лет назад я ревела над раздавленной на дороге кошкой, а теперь стояла в чужом подъезде и ждала живого человека, чтобы забрать его жизнь… так спокойно, будто пришла за хлебом.

Внизу хлопнула дверь. Зашаркали тяжёлые шаги. Я закрыла глаза, выдохнула — и перестала быть той, кем была.

А чтобы понять, как девчонка, которая боялась дворовых собак и темноты, оказалась в чужом подъезде с ножом, придётся отмотать назад. На девять месяцев. В январь. В реанимацию.

Я возвращалась медленно. Не как из сна — из сна выныриваешь быстро, толчком, и сразу знаешь, где ты и какое сегодня число. У меня было не так. Меня вытягивали обратно по миллиметру, будто там, наверху, делали это нехотя и через силу. Сколько это тянулось — не знаю, не считала. Дни, недели — какая разница. Считать я тогда не хотела… и просыпаться тоже.

Первым ко мне вернулся не слух и не зрение, а холод в правой руке. Где-то между запястьем и локтем — точка, в которую кто-то воткнул и не вынул. Я знала это место. Я уже двадцать пять лет с ним жила, и моя рука была моей рукой. А сейчас в моей руке было что-то чужое. И от этого чужого шло куда-то по венам что-то прохладное, ровное, как зимняя вода из уличной колонки. Это была капельница.

Я не знаю, через какое время после этой первой мысли пришла вторая. Мне кажется, между ними прошёл день. Или ночь. Или что-то более длинное, чему нет названия. Вторая мысль была: я в больнице. Третья пришла быстрее: я живая.

Я заплакала. Тихо, не открывая глаз, не двигаясь — просто потекло от висков к ушам, потому что лежала я на спине. Подумала: значит, не получилось, остановили. Не знала, благодарить за это вселенную или ненавидеть.

Открыла глаза не сразу. Сначала долго слушала. У меня плохо получалось разделять звуки — всё было одной плотной массой, которую кто-то медленно тянул мимо моих ушей. Постепенно из неё выделилось несколько разных звуков. Один писк — ровный, не торопливый, мой собственный пульс, идущий через прибор. Другой — где-то справа, женский голос. «Вторая палата, забор крови… да, хорошо… не сейчас, через двадцать минут…» Звон ключей, шаги в коридоре, чья-то кружка о стол.

Это была реанимация. Я узнала её по запаху. Уже однажды лежала здесь — после сломанной ноги, после подвала. Тогда я была беременна и не знала об этом. Теперь знала, что я одна. И это знание давило сильнее, чем боль.

Я открыла глаза. Потолок был белый. Свет лежал на нём полосой — наружный, дневной, серый. Январский, сразу поняла я. Московский январский свет ни с чем не спутаешь.

Попыталась повернуть голову вправо, и шея заныла. У кровати, в кресле для гостей, спал Жорик, привалившись щекой к кулаку. Я видела только половину его лица — и этой половины хватило, чтобы понять: он постарел. Не на год, не на два — лет на десять. Под глазом залегла глубокая морщина, которой раньше не было. Кожа серая. На щеке проступала отросшая щетина. Очки сползли на кончик носа, дужка замотана белой изолентой, как у школьника. Я смотрела на него и не могла дышать.

В горле поднялось что-то. То ли крик, то ли стон. Я открыла рот, но не смогла издать ни звука. Гортань саднило, рот пересох. Вместо крика вырвался сип. Потом кашель — глухой, сорванный, будто горло изнутри ободрали наждачной бумагой. Голоса не было. Совсем.

Жорик подскочил. У него были совершенно пустые глаза — те самые, невыспавшиеся, дежурные глаза врача в третьем часу ночи, когда уже не понимаешь, что происходит и где ты. Они скользнули по мне, по капельнице, по монитору.

Я снова открыла рот, пытаясь сказать, что всё нормально — не получилось. Получился только слабый выдох. Его взгляд вернулся к моему лицу, остановился на глазах. Пустота в нём дрогнула. И вдруг глаза стали Жоркиными.

Он упал на колени возле кровати. Без перехода. Будто тело сделало это само, не спрашивая его. Положил голову мне на плечо. Его щека была горячей и мокрой.

— Мартышка, — сказал он мне куда-то в шею. Очень тихо. — Мартышка.

Я попробовала поднять правую руку, чтобы погладить его по затылку. Она не поднялась. Вообще. Будто больше не принадлежала мне. И я снова заплакала. Громче. Где-то глубоко под рёбрами вспыхнула боль.

Так мы и застыли. Не знаю сколько. Я слушала, как он плачет в моё плечо, и понимала: значит, случилось что-то страшное. Иначе он бы не плакал. Жорик — не из тех людей, которые льют слёзы. У него ноги, наверное, давно онемели — он на коленях, на холодном кафеле… надо сказать ему, чтобы встал.

Друг наконец смог поднять голову, как будто услышал мои мысли. У него были красные глаза и припухшее лицо. Он сел обратно в кресло. Достал из кармана носовой платок, вытер им лоб и нос, не аккуратно, как взрослый человек, а кое-как, по-детски. Я смотрела и не торопила его. А память тем временем возвращалась. Медленно. Кусками. Я не звала её. Она приходила сама.

Тоннель. Длинный, освещённый, по бокам — лавки. На лавках — лица. Я помнила только некоторые. Мама и папа. Бабушка. Дед. Агафья. Августа. И впереди, у самого выхода — Игорь. И две девочки лет трёх, в одинаковых платьицах, с папиными глазами — такие, какими я их никогда не видела и уже не увижу. Их маленькие ладошки лежали в моих. Слева и справа. А потом — толчок. Игорь толкнул меня обратно. Я закричала. Полетела во тьму. И больше ничего не помню, кроме того, что в этом тоннеле, когда я полетела назад, у меня из рук выпали две детских ладошки. Они остались там.

Я закрыла глаза. Дышала через рот. Очень медленно.

— Жор, — позвала я.

Получилось шёпотом и не сразу.

— Я здесь, — сказал он. — Я никуда не ухожу. Говорить не пытайся, трубку только вчера убрали. Голос сядет и вернётся: связки пять месяцев без работы, плюс горло тебе в августе интубацией потрепали. Это пройдёт. Просто лежи. И ещё, ты не впервые открываешь глаза, мартышка. Из комы ты вышла через две недели. Сначала просто лежала с открытыми глазами, но нас будто не видела. Потом начала задерживать взгляд, поворачиваться на голос. Иногда казалось, что ты понимаешь, но устойчивого контакта не было. До сегодня.

Я ничего не помнила. Из всего этого времени у меня осталось одно — и я до сих пор не знаю, как это называть. Воспоминание? Сон? Бред? Я видела своих. Всех, кого больше нет. Я не знаю, была я тогда ещё по эту сторону или уже по ту.

— Январь? — Голос сел на середине.

— Двадцать третье, — подтвердил Жорик.

Двадцать третье января. Я не сразу поняла, почему дата за что-то цепляется. Потом дошло… Мой день рождения. Сегодня мне исполнялось двадцать пять. Меня вернули ровно в тот день, в который я когда-то родилась. Кто-то там, наверху, любит пошутить…

— С днём рождения, Лейла Леонардовна, — грустно улыбнулся друг. — Ты уже пять месяцев в Склифе. На сегодня с болтовнёй закончим. Тебе требуется отдых и твоим связкам тоже. Завтра отвечу на любой твой вопрос.

Спорить я не могла. Закрыла глаза и провалилась в сон, не досчитав до трёх.

Утро началось с того, что я сглотнула и не поморщилась. Горло всё ещё саднило, но острая боль за ночь притупилась. Жорик сидел на том же месте, в той же позе, будто и не уходил. Он сказал: «Спрашивай». И я спросила то единственное, что держала в себе со вчерашнего дня.

— Девочек… — Голос оказался слабым, сиплым. Дальше я не смогла: горло сжалось — теперь уже не от боли.

Жорик долго смотрел на меня, прежде чем ответить. Я знала этот взгляд, он берёг его для самых тяжёлых разговоров.

— Их не спасли, — сказал он тихо и ровно, как говорят заученное.

Мне показалось, что в живот ударили чем-то тупым. Не больно — глухо. Воздух вышел сразу весь. Я несколько секунд не могла вдохнуть. Жорик, наверное, это почувствовал — накрыл мне лоб ладонью, не как доктор, а как взрослый успокаивает ребёнка, и я закрыла глаза.

— Ты упала неудачно… покатилась по лестнице вниз… Экстренное кесарево делали на двадцать четвёртой неделе. На столе у тебя останавливалось сердце — дважды, еле вернули. И малыши, они родились совсем крохотными… Веру удержали здесь четыре дня. Надю — шесть. Они лежат рядом. На Ваганьковском, у твоих. Слышишь?

Я слышала… каждое слово. Просто не могла ничего ответить.

— Лей, — позвал он. — Мартышка.

Я открыла глаза. Жорка смотрел на меня в упор.

— Ещё не сказал самое главное… Сейчас скажу, ладно?

Я кивнула. Хотя уже и так знала, что услышу дальше.

— Игоря тоже нет. И Августы. Их нашли в тот же день у тебя в квартире, на Мойке.

Я не плакала. Не было сил. И не было чего-то ещё — чего-то более важного. У меня внутри что-то очень аккуратно отключилось, как радио, которое некому больше слушать. И стало тихо.

— Лей, — позвал Жорик. — Лей, скажи что-нибудь.

Я смотрела в стену и молчала. Полоса света сползла в сторону — прошёл час, может, больше. Болело всё. Даже то, что не болело после подвала. Раньше про «душа болит» я фыркала: как может болеть то, чего на рентгене нет? Узнала. Душа — это там, где у меня жили девочки, Игорь и Августа. Теперь там пустота.

Жорик ждал, но я больше ничего не сказала. Голос кончился раньше, чем вопросы, и это, наверное, было к лучшему: мне ещё многое нужно было узнать, но я не знала, хватит ли меня сейчас на правду.

На третий день Жорик пришёл ближе к обеду — и по лицу я поняла, что он всю ночь готовился к этому разговору. Наверное, репетировал. Он всегда репетирует, когда боится.

— Кто их? — Говорить мне стало заметно легче. Хватало уже на два-три слова подряд, если между ними отдыхать.

Жорик отвёл глаза. Он знал, о ком я. И знал, что говорить надо.

— Те, кого вы с Игорем опасались. Имена есть. Не все. Часть есть. Я тебе всё расскажу, когда ты будешь готова. Не сейчас.

— Сейчас.

Он посмотрел на монитор пульса. Я тоже. Цифра ползла вверх медленно, но уверенно. Жорик что-то прикинул в голове, потом покачал головой:

— Нет. Через пару недель. Не раньше. Не убивай меня. Я обещаю — расскажу всё, что знаю. Никуда оно не денется. К шестому февраля соберусь с духом и всё выложу. Договорились?

Я кивнула. Хотелось спросить, почему именно к шестому, но сил на это не было. У меня вообще ни на что не было сил, кроме этого одного слова — «сейчас». Это слово я смогла, потому что оно во мне теперь стояло вместо всего остального. Сейчас. Не потом. Не через жизнь, не через прощение, не через «пройдёт». Сейчас.

— Жор.

— А?

— Дай руку.

Он дал левую — я попыталась сжать его пальцы, как могла. Получилось слабо. У меня в руке ещё не было силы. Жорка это понял и сам сжал мои пальцы — крепко, чтобы я почувствовала.

— Я с тобой, — произнёс он. — Я никуда. И Влад тоже. Мы с тобой, мартышка. Ты только… ты только живи и не уходи…

Я смотрела ему в лицо и думала: уже ушла… умерла там, в тоннеле. Сюда вернулось что-то другое. Не та я, которая была. Вроде живая, а вроде и нет. Наполовину. Но и половины хватало: плакать больше не тянуло, прощать — тем более. Тянуло выяснить, кто приложил руку, достать их по одному и убить. Самой, своими руками. Слёзы и прощение — это была прежняя я; на неё они, вероятно, и рассчитывали. С нынешней просчитались. Я закрыла глаза и выдохнула.

Жорик не уходил. Я слышала его дыхание рядом. Хорошо. Тогда я могу полежать ещё немножко. А потом… потом начнём. Спешить мне теперь некуда. Времени у меня теперь было — хоть отбавляй. Правда, ровно на один список — тех, кто окажется причастен, и ни минутой больше. Удобно устроилась, ничего не скажешь.

Утром, открыв глаза, я увидела друга, сидящего у кровати. На этот раз выглядел он гораздо лучше, чем в предыдущие дни — свежевыбритый, в отглаженном халате, с медицинскими картами в руках. Почти прежний Жорик, если не считать усталых глаз.

— Жор, — сипло позвала я. Говорить уже получалось легче, хотя голос всё ещё оставался слабым и тихим.

— М-м? — отозвался он и поднял голову от карты, которую читал.

— Ты… — начала я, но замолчала — даже это далось тяжело. Горло опять начало саднить. Друг протянул стакан с трубочкой. Я сделала несколько глотков и продолжила:

— Ты же в Питере… Как…

— Как здесь? — переспросил он. — Самолётом.

— Смешно, — слабо выдохнула я.

— Спасибо, — невозмутимо отозвался Жорик.

Я посмотрела на него. Если бы силы позволяли, в его сторону уже что-нибудь полетело бы. Он это понял, улыбнулся и откинулся на спинку кресла.

— После того звонка сразу вылетел, — продолжил он. — Влад был на экстренной операции. Через несколько часов приехал следом.

Я кивнула. Помолчала, потом всё-таки спросила:

— Похороны?

Жорик ответил не сразу. Вздохнул, потёр пальцами висок.

— Влад занимался, — наконец произнёс он. — Всеми. Игорем тоже… Хотя по документам он уже и не Игорь.

Некоторое время никто из нас не говорил. Друг подождал немного. Потом продолжил сам:

— Когда стало понятно, что ты не умираешь прямо сейчас, начал искать варианты остаться в Москве. Перевёлся в Склиф.

Я смотрела на него несколько секунд.

— Из-за меня?

— Нет. Из-за любви к московским пробкам.

Я фыркнула. Получилось жалко. Но получилось.

— Врёшь.

— Вру.

Он пожал плечами.

— Из-за тебя.

— Зачем?

Жорик посмотрел на меня так, будто вопрос был идиотским.

— Потому что мы банда. Забыла? — хмыкнул он. — Через неделю за мной перевёлся и Влад. Спасибо, что врачи везде нужны, — иначе бы туго пришлось.

Устала очень. Друг заметил и замолчал. Минут через пять я снова посмотрела на него. Он сидел на том же месте.

— Даня?

Жорик сразу понял.

— Позвонил через пару дней после случившегося на твой телефон, а попал на меня. Прилетел на следующий день с Вивьеном, хотя понимал, что нельзя. Пробыли в Москве всего несколько часов. Тебя проведали. Потом мы с Даней долго говорили… Ты ведь, считай, заочно нас и познакомила.

Я улыбнулась. Совсем чуть-чуть. Друг заметил и тоже улыбнулся.

— Перед отъездом Даня оставил мне ключи от своей квартиры. Сказал, раз перевожусь в Москву, жить где-то надо… Ключи от его тачки мне тоже перепали. Даже в авто страховку нас с Владом внести не поленился. Так что мы эти несколько месяцев живём, как мажоры. За квартиру платить не надо, тачка крутая — одно удовольствие на ней ездить. Правда, на бензин ползарплаты уходит, но это мелочи. Второй раз Даня приезжал, чтобы вступить в наследство. К тому времени Влад уже перевёлся и переехал в Москву, так что и он теперь знаком с Даниэлем. Кстати, пёс живёт с нами в Москве. Даня не возражал.

— Игоряша?

— Ну кто ж ещё? Других собак у тебя не было. Данька с Вивьеном прилетали ещё несколько раз в Москву. Всего на несколько часов, чтоб тебя навестить. Надеялись, что именно к их приезду ты обязательно проснёшься. Но ты решила иначе. — Жорка замолчал, как будто что-то вспоминая.

— Долго ждали…

— Главное успешно. — Он улыбнулся. — Мартышка, я пойду. Ты, конечно, мой самый главный пациент, но остальных никто не отменял.

Через день после того разговора Жорик зашёл в палату не такой, как обычно. Сел в кресло, сцепил руки в замок и долго смотрел в пол, медленно растирая большим пальцем костяшки другой руки. Потом сказал, глядя не на меня, а в окно:

— Лей. Тут такое дело. Даня мне звонит через день. Всё про тебя спрашивает. Я ему всё это время говорил одно: лежит, стабильно, ждём. А вчера он позвонил, и я не смог… Не смог опять сказать «лежит». Сказал, как есть. Что ты пришла в себя.

Я молчала. Ещё не решила, хорошо это или плохо, что кто-то снаружи теперь знает.

— Я понимаю, что ты, наверное, никому ничего не хотела... — пробормотал Жорик. — Но это Даня, Лей. Он столько месяцев сюда летал и по-человечески имеет право знать, что ты очнулась. Я решил за тебя. Хочешь ругаться — ругайся.

Я не ругалась, не видела смысла. Только спросила:

— Как он?

— Рвётся прилететь прямо завтра. — Жорик потёр лицо. — Только не выйдет у него завтра. У них там беда. Вивьен попал в аварию. Лежит в Барселоне: обе ноги переломаны, одна — в аппарате Илизарова. Даня его сейчас бросить не может, сказал — как состояние Вивьена стабилизируется, найдёт сиделку и сразу прилетит. Один и ненадолго. Через пару недель, видимо.

Две недели. Я кивнула. Эти две недели мне были даже на руку: я не знала, что скажу Дане, и не хотела, чтобы он увидел меня вот такой — десять килограммов минус, рука не слушается, говорю кое-как… я и так ему столько боли принесла... Втянула его отца в Игоревы проблемы — в итоге Данька лишился родителей... Не хочу добавлять ему беспокойства.

— Хорошо, — ответила я.

Жорик, ожидавший, что я буду злиться, выдохнул.

После пробуждения в реанимации я пролежала ещё неделю. Есть сама поначалу не могла: после трубки глотание проверяли заново, с самого начала. Чайная ложка воды. Потом кисель. Женщина-логопед сидела рядом и слушала мне горло, не булькнет ли. Пугались каждого глотка, и только через пару дней разрешили нормальную ложку. Три раза в день меня кормили. Чаще Жорик, иногда медсестра. Влад — редко: он почти всё время пропадал на операциях. Кардиохирург как-никак — супы не его профиль.

Приходила и реабилитолог — сухая женщина с холодными руками, каждый день по часу разрабатывала мне пальцы и стопы, заставляла тянуть резинку и злиться. Я ненавидела её ровно час в день — и ещё минут десять после.

Жорка проводил рядом со мной каждую свободную минуту. Мужик за тридцать с двумя врачебными специальностями кормил меня супом с ложечки, как младенца, и приговаривал:

— А вот самолётик. Открывай ротик.

Я бы его убила. Если бы могла поднять руку. Разговаривал он тоже за нас двоих. Я лежала, он трещал — про больничный кофе, про хирурга с четвёртого, который завёл овчарку и теперь ходит покусанный, про то, что Влад опять пересолил суп.

— Ты, главное, кивай, — распорядился он, поднося очередную ложку. — Я за тебя отвечу. Ты как? Хорошо. Болит? Терпимо. Есть будешь? Будешь, я решил.

— Жор.

— Что «Жор»? Открывай рот. Я, между прочим, врач высшей категории, а кормлю тебя супом, как в яслях. Никому не рассказывай, у меня репутация.

Я открывала рот. Это был весь мой вклад в беседу.

Утро начиналось одинаково: уколы, капельницы, кровь. Потом снова кто-нибудь приходил, что-нибудь мерил, слушал, спрашивал, как я себя чувствую, и уходил. А я потихоньку училась делать то, о чём раньше даже не задумывалась. Начали с того, чтобы я могла сидеть.

Жорик поднял изголовье, помог мне сесть, обложил подушками со всех сторон и велел продержаться, сколько смогу. И вот тут случилась странная вещь. Пока он меня устраивал, я чувствовала себя большой куклой: поднял, согнул, придал нужную позу. Я ждала, что, когда он уберёт руки, тело сложится или завалится набок. Но оно осталось ровно в той позе, которую ему задали. Спина держала, шея не роняла голову. Я не сидела — сидело оно. Без меня.

— Тебя сажали, — сказал Жорик, увидев моё удивлённое лицо. — С ноября. Сначала ненадолго, потом начали ставить на ноги, держали с двух сторон. В последние недели иногда удавалось заставить ноги сделать несколько шагов по коридору. Твоё тело всё это делало. Просто тебя при этом не было.

Значит, у моего тела была своя отдельная жизнь, в которую меня не приглашали. Оно училось, работало, уставало. Эти месяцы возвращалось к жизни без меня. И надо бы его поблагодарить, а мне было противно: оно сидело, вставало, делало шаги — а моих девочек уже похоронили.

В первый раз после пробуждения меня хватило ненадолго. Потом на двадцать минут. Потом на сорок. К концу недели я уже могла просидеть почти час. Для человека, который раньше не считал достижением даже десять километров пешком, успех был, конечно, ошеломительный.

Когда сидеть стало получаться, дошла очередь до рук. Сначала я удержала стакан обеими руками и не выронила. Потом смогла сама донести ложку до рта.

Через неделю после пробуждения меня перевели в обычную палату на втором этаже. Двухместную, но второй кровати не было — Жорик что-то сказал кому-то, и её убрали. Я лежала одна, у окна. Через стекло было видно крышу соседнего корпуса, покрытую снегом, и большую серую трубу, из которой шёл пар. Над трубой пар расходился в небо и быстро терялся. В первые два дня я могла смотреть на него часами — других развлечений тут, знаете ли, не завезли.

На третий день, разминая мне кисть, Жорик спросил, не глядя:

— Мартышка, а знаешь, почему ты сейчас уже стакан сама держишь?

Я посмотрела на него.

— Потому что мы с Владом начали тебя разминать ещё до ноября, когда сажать и ставить тебя было нельзя. Каждый день по очереди приходили: сгибали, разгибали, переворачивали. Это потом уже тебя начали сажать и ставить на ноги, а мы всё равно продолжали. Пять месяцев мяли тебя, как тесто. Иначе бы тебе сейчас пришлось сначала добиваться, чтобы руки и ноги вообще сгибались. Так что давай не прибедняйся. Немного времени, немного усилий — и побежишь.

Он сказал это буднично, будто ничего особенного они с Владом не сделали. А у меня в горле встал ком. Пока я лежала и понятия не имела, что вообще ещё существую, эти двое приходили, переворачивали меня, разминали руки и ноги, сгибали пальцы. День за днём. Чтобы однажды, если я всё-таки проснусь, мне было куда возвращаться.

Наверное, поэтому у меня и получалось быстрее, чем могло бы, но всё равно медленно. Унизительно медленно. Мне двадцать пять лет, а до туалета я добиралась вдоль стены, с Жориком в полушаге позади. Каждый такой поход впору было отмечать государственной наградой. «За взятие санузла», первой степени.

А потом наступило шестое февраля — день, когда Жорик обещал рассказать всё. Я лежала на подушках и ждала. За окном всё так же шёл пар из серой трубы.

Дверь наконец открылась. Первым вошёл Жорка — в чёрной куртке, с остатками снега на правом плече, у него под мышкой была тонкая серая папка. Следом Влад, с термосом и пакетом, из которого пахло домашним — мясом, чесноком, чем-то ещё. Они молча подошли к кровати. Жорик остановился у кресла у изголовья, Влад поставил термос на тумбочку, пакет — на пол и остался у стены. Так было и дома, когда нужно было сказать что-то трудное: Жорка ближе, Влад — на расстоянии.

— Ты готова? — спросил Жорик, отряхивая плечо от снега. Он расстегнул куртку, снял её и повесил на подлокотник, после чего сел.

— Да, — уверенно ответила я.

— Хорошо. Тогда начну.

Он положил папку себе на колени. Серую бумажную с двумя завязками. Кончик одной растрепался, и кто-то аккуратно обмотал его скотчем, чтобы не расползался дальше. Раскрыл её. Сверху лежал стандартный лист А4 — машинописный, без шапки и подписи. Жорик повернул лист ко мне. Я взяла его двумя руками — как стакан. Только стакан я держала у груди, а лист пришлось поднять перед собой. Правая сдалась почти сразу, и край бумаги пополз вниз. Друг молча перехватил его и поднёс ближе. Я прочла. Это был список из пяти имён сверху вниз.

— Это Влад собрал, — сказал он. — По кускам, за эти месяцы. У него в Москве старый друг остался, ещё с детдома. Вместе росли, в одном классе учились, друг за друга держались. После выпуска не потерялись. Сейчас он в МУРе. Влад к нему с нашими делами не полез, просто однажды назвал несколько фамилий. Тот ничего лишнего не спросил — понял, что если Влад просит, значит, действительно нужно. Потом передал один листок, через время другой. Так эта папка и собралась.

На страницу:
1 из 6