С любовью к тебе девушка в красном
С любовью к тебе девушка в красном

Полная версия

С любовью к тебе девушка в красном

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Она взяла меня за руку.

Я не сразу понял — а потом понял: жена. Её маленькая рука с короткими ногтями без лака. Тёплая. Знакомая до молекулы.

— Пора, — сказала она тихо. Не вопрос — просто тихая констатация, что вечер кончился и можно идти.

Я кивнул. Поставил бокал на ближайшую поверхность — не глядя, куда. Пошёл рядом с ней к выходу. Не оглядывался.

Девушка в красном, я не оглядывался.

Я не знаю, зачем я это подчёркиваю — это не подвиг и не добродетель. Просто не оглядывался. Шёл рядом с женой, чувствовал её руку в своей, слышал её голос — она что-то говорила про то, что надо будет позвонить кому-то завтра, или про то, что задержались дольше, чем планировали, — и кивал. И думал о ней.

Всю дорогу домой.

О том, как она искала ключи в сумке. О прядях, которые упали на лицо. О том, что она оставила бокал где-то в зале и не вернулась за ним — он так и стоит там, наверное, с чуть тёплым игристым внутри. О том, что я не знаю её имени. О том, что это, наверное, правильно — не знать, не спрашивать, дать этому вечеру остаться тем, чем он был: просто вечером.

И потом ещё.

Девушка в красном, я думал о тебе и потом. Ложился с этой мыслью. Просыпался — она была первой. Не сразу, не каждый раз — но часто. Слишком часто для человека, который увидел тебя один раз и не узнал твоего имени.

Я не знал тогда, что мы встретимся снова.

Что ты окажешься в моём городе — не случайно, я теперь понимаю, что не случайно, хотя тогда думал: совпадение, просто совпадение, мир тесен и всё такое. Не знал, что красное у окна — это было только начало. Что этот вечер, этот пустой бокал, эта дверь, которая закрылась за тобой, — это не конец встречи без продолжения.

Это была точка. Не финальная — первая.

И я шёл домой, держа жену за руку, и не знал ничего из того, что знаю сейчас. Только одно — то, в чём не признавался себе до самого порога, пока мы снимали пальто в прихожей и она говорила про завтра, — что весь вечер, пока был этот зал и эти люди и это всё, — самым настоящим в нём была она.

Незнакомка в красном, которую я не спросил, как зовут.

Глава 4

Я не знаю, как это началось.

Сижу в темноте и пытаюсь найти точку — ту самую, от которой можно провести прямую линию назад и сказать: вот здесь, вот это решение, вот этот шаг. Жена спит в соседней комнате. Дыхание её ровное, привычное — я его слышу сквозь стену, или мне кажется, что слышу, или я просто знаю, как оно звучит, и придумываю его в тишине. За окном ничего — ни огней, ни машин, только снег, может быть, или просто темнота такой плотности, когда уже не понять, есть ли там что-то.

Девушка в красном, я сижу и пытаюсь разобраться, как это было.

Первая версия — случайность. Так получилось, обстоятельства сложились, мы оказались в одном месте, и что-то произошло само, без умысла, без выбора. Эту версию я откладываю первой — она красивая, она удобная, она снимает с меня вес, но я в неё не верю. Случайностей такого рода не существует. Человек приходит туда, куда идёт.

Вторая версия — усталость. Брак устал, я устал, всё притупилось, и ты появилась просто в нужный момент, как вода появляется там, где человек давно хочет пить. Эту тоже откладываю. Потому что это обвинение — в её сторону, в сторону жены, а не в мою. Потому что это было бы слишком просто.

Третья — слабость. Я слаб, не устоял, не смог. Но и это неправда, потому что слабость предполагает борьбу, которую ты проиграл. А я не помню борьбы. Я помню что-то другое.

Я помню, что хотел.

Вот что остаётся, когда убираешь все красивые версии. Простое, тупое, неудобное: я хотел. Не вопреки всему, не против воли — хотел, и шёл туда, куда хотел, и не придумывал себе объяснений, потому что в тот момент они были не нужны. Объяснения нужны потом. Потом, когда сидишь в темноте и жена спит в соседней комнате.

Я возвращаюсь к тому вечеру — не к первому взгляду, не к тому, как ты стояла у окна в красном. К тому, что было после. Как я шёл домой рядом с женой и думал о тебе. Как лёг спать и думал о тебе. Как проснулся — и ты была первой мыслью, раньше всего, раньше кофе, раньше утра.

И я знал. Не признавался — но знал.

Знал, что вернусь туда, где ты можешь быть. Не специально, не с планом — но знал. Город маленький. Пространство пересекается. Люди снова оказываются рядом. Я говорил себе: просто живу, просто хожу туда, куда хожу, просто так совпало. Но тело знает раньше, чем разум придумает слова. Я шёл — и знал, куда.

Между первым вечером и первой ночью прошло несколько недель.

Я видел тебя ещё раз — не на мероприятии, просто так, случайно, по-настоящему случайно, это единственная настоящая случайность во всей этой истории. Ты стояла у витрины какого-то магазина, смотрела сквозь стекло, пальто тёмное, волосы собраны небрежно, несколько прядей опять выбились. Я прошёл мимо. Остановился. Обернулся. Ты обернулась тоже — не знаю, почему, может, почувствовала, может, совпало.

Мы смотрели друг на друга секунду, две, три.

Потом ты слегка кивнула. Я кивнул. Ты отвернулась к витрине.

Я мог уйти.

Я не ушёл — подошёл. И мы говорили о чём-то совершенно незначительном, о том, что в этом магазине плохой выбор, что зима в этом году ранняя, что ты здесь ненадолго. Говорили, как говорят люди, у которых нет ничего общего, кроме одного прежнего вечера. И я не подходил слишком близко, и ты не открывалась, и это было правильно, и это было нормально, и я мог с этим уйти, пожелать тебе хорошего дня и больше не искать тебя глазами ни в каком зале.

Мог.

А потом я увидел тебя ещё раз. Не помню где — или помню, но это не важно. Важно то, что каждый раз я мог не подойти. Мог отвести взгляд первым. Мог вспомнить про телефон, отвернуться, найти причину. У меня были причины — готовые, весомые, настоящие. У меня была жена дома, которую я не переставал любить — или привык любить, или не знал разницы, и до сих пор не знаю. У меня была жизнь, которая была нормальная жизнь, без пробоин.

Но я подходил.

Каждый раз. Снова и снова. Как будто пространство между нами сокращалось само, а я только не мешал.

Девушка в красном, я спрашиваю себя сейчас — той ночью, в этой темноте — мог ли я остановиться? Не на первой встрече, не в тот вечер с бокалом — позже, в те несколько недель, когда всё ещё было только взглядами и кивками и незначительными словами у чужих витрин? Мог ли я тогда выбрать иначе?

Я не знаю.

Это не отговорка и не попытка снять с себя вину — это правда: я не знаю. Может, мог. Может, в какой-то момент всё ещё была точка, где можно было развернуться и идти домой насовсем, и это ничего бы не стоило, и через месяц я бы думал о другом. Может, такая точка была — и я её прошёл, не заметив, как проходят отметку на дороге, которую видно только в зеркале заднего вида, уже потом, уже после.

А может, не было никакой точки. Может, всё было решено в ту секунду, когда я стоял с пустым бокалом в центре зала и смотрел тебе вслед, и знал — хотя и не называл это так, — что это не конец встречи без продолжения.

За окном тихо. Жена спит.

Я сижу и не нахожу ответа — и, наверное, уже не найду. Потому что вопрос «мог ли я остановиться» не имеет смысла без другого вопроса, который я боюсь задать себе вслух: хотел ли я остановиться?

* * *

Девушка в красном, я не знаю, как это началось.

Это неправда — я знаю. Просто слова «я знаю, как это началось» требуют, чтобы я признал: в какой-то момент я принял решение. Не вслух, не назвав его по имени, но принял. И признавать это — всё равно что держать в руках что-то горячее и не иметь возможности положить.

Был поздний вечер. Середина ноября, наверное, — или начало, я не помню точно, помню только, что темнело рано и снег ещё не лёг, но земля уже промёрзла и звучала иначе под ногами. Мы оказались в небольшом кафе, которое закрывалось через час, — не сговариваясь, не планируя, как это бывает, когда идёшь куда-то с человеком просто потому что не нашёл повода не идти. У нас не было повода. У нас были полупустые стаканы и свет, который был слишком тёплым для такого холодного вечера.

Ты держала стакан двумя руками — я это запомнил, не знаю зачем. Не за ножку, не небрежно, а обеими ладонями, как будто он был чем-то, за что стоит держаться. Смотрела не на меня — чуть в сторону, туда, где за тёмным стеклом проходили редкие люди и горели огни чужих окон. Ты не говорила. Ты просто была — рядом, в той же темноте, с тем же теплом стакана в ладонях, — и это молчание было таким плотным, таким намеренным, что я понял: это не пустота, это приглашение.

Я мог сделать вид, что не понял.

Я не сделал.

Я не помню, что мы говорили по дороге. Помню, что говорили — о чём-то незначительном, как всегда, как будто между нами были только слова и ничего под ними. Помню, что на улице было очень тихо, и этот город, который я знаю наизусть, вдруг стал чужим — или я стал в нём чужим, не знаю. Помню, что ты шла чуть впереди и не оглядывалась.

Потом была комната. Тёмная — ты не зажгла свет, и я не спросил. Откуда-то снаружи сочился неяркий уличный отсвет, и я видел тебя в нём не целиком, а фрагментами: плечо, профиль, руки. Ты сняла пальто, не глядя на меня, повесила его на спинку стула. Это было такое обыкновенное движение, такое домашнее и простое, что у меня перехватило что-то — не горло, не дыхание, что-то глубже.

Мы оба вели себя так, будто это просто так.

Будто это — просто вечер, просто тепло, просто двое людей, которым холодно снаружи. Будто утром всё встанет на место само, и это не придётся называть, и это не придётся помнить, и это не придётся носить.

Мы оба знали, что это не правда. И оба молчали.

Ты не спросила о жене.

Девушка в красном, я ждал — не сознательно, но ждал. Ждал, что ты скажешь что-нибудь, что сделает это невозможным, что поставит стену словами, которые не позволят мне переступить. Ты не сказала. Ты только посмотрела на меня — один раз, прямо, — и отвела взгляд. И я не сказал ничего сам. Ни про дом, ни про то, кто ждёт, ни про то, что утром мне надо быть в другом месте. Я промолчал так, будто этого всего не существовало, — и это молчание стало первым нашим общим грехом. Не действие. Не слова. Именно это — пустое место, где должны были быть слова.

Мы оба согрешили молчанием. Это я знаю точно.

Под утро я лежал рядом с тобой и слушал, как ты дышишь.

Ты спала — или делала вид, что спишь, — и твоё дыхание было ровным и тихим, и в нём не было ни вопросов, ни требований, ни ничего, только этот звук, который стал вдруг самым важным звуком в комнате. Я смотрел в потолок. Снаружи начинало светлеть — не рассветать, а именно светлеть, чуть-чуть, самую малость, — и я думал: «Мне нужно встать и уйти».

Я думал это очень отчётливо. Думал, что сейчас встану. Что оденусь тихо, чтобы не разбудить тебя. Что на улице будет холодно, и это хорошо — холод отрезвит. Что я приду домой и лягу, и скажу, если спросят, что засиделся у приятеля. Что это ещё не катастрофа. Что всё ещё можно.

Я не вставал.

Я лежал и слушал твоё дыхание, и ещё час прошёл так — в этой серой тишине, в этом чужом свете, в этой теплоте, которую я не заслуживал, — и я не делал ничего, только дышал рядом с тобой и думал: вот сейчас встану. Вот сейчас.

Вот сейчас.

Я встал, когда ты ещё спала. Оделся тихо, как и собирался. Не разбудил. Не оставил ничего — ни записки, ни слова. Закрыл дверь за собой так осторожно, что она не скрипнула.

На улице было холодно, и это не помогло.

* * *

Это повторялось.

Вот что я хочу тебе сказать, девушка в красном, — не только о той первой ночи, не только о том, как я лежал и слушал твоё дыхание в сером предрассветном свете. Это повторялось. Снова и снова, с той осторожностью, с какой человек ходит по льду, зная, что лёд тонкий, но не останавливаясь — потому что остановиться страшнее, чем идти дальше.

Я помню детали лучше, чем помню дни. Дни сливались, терялись, путались — какой была среда, какой четверг, когда заканчивался октябрь и начинался ноябрь. Но детали остались чёткими, как будто выжженными. Темнота в твоей комнате — особенная, не городская, а какая-то твоя, личная, с одним узким полотном света из-под двери. Твои волосы на подушке рядом — я всегда просыпался раньше тебя, и они лежали так, без всякого порядка, тёмные пряди на белом, и я смотрел на них и думал, что это, наверное, и есть самое красивое, что я видел в жизни, — не ты в красном платье, не ты с бокалом у окна, а именно вот это: твои волосы на подушке в темноте, в которой ты не следишь за собой и ничего не держишь.

Запах твоей кожи. Я не умею описать его — я пробовал, и всякий раз слова оказывались меньше, чем нужно. Что-то тёплое и лёгкое, чуть горьковатое к утру. Это запах был там всегда, каждый раз, и каждый раз я дышал им так, будто дышу в последний раз.

И мои ботинки у двери. Я всегда ставил их у двери — не у кровати, не там, куда удобно. У двери. Как будто часть меня уже стояла на пороге с самого начала, уже знала, что уйдёт, и говорила об этом этими ботинками, которые смотрели в сторону выхода.

Мы оба видели эти ботинки. Ни разу не сказали о них ни слова.

Каждая ночь заканчивалась одинаково. Я просыпался — или просто переставал притворяться, что сплю, — когда было ещё темно, или почти темно, или та серость, которую нельзя назвать ни ночью, ни утром. Вставал тихо. Одевался в темноте — по памяти, не включая свет, — нащупывал рукав, застёгивал пуговицы медленно, потому что торопиться было некуда, а не торопиться — больно, и нужно было что-то делать с руками в эти секунды. Подбирал ботинки от двери. И стоял там секунду. Или две. Или дольше — я не знал сколько.

В эти секунды у двери я не думал о жене. Я знаю, что должен был думать о ней — о доме, о правильном, о том, что есть вещи, которые нельзя отодвигать на потом бесконечно. Я не думал. Я думал о том, как не хочу уходить. О том, как тепло у тебя в комнате и как снаружи уже начинается холод, и что между этой темнотой, в которой ты дышишь, и той темнотой, в которую я сейчас выйду, — пропасть, которую я рою сам, своими же руками, каждый раз, когда открываю эту дверь. Я думал, что если бы мог — остался бы. Лёг обратно. Закрыл глаза.

Я думал это — и уходил. Каждый раз уходил. Не потому что был сильным. Потому что был слабым в другую сторону.

Однажды ты проснулась.

Я уже почти оделся — стоял спиной к тебе, застёгивал ремень, — и вдруг услышал, как ты пошевелилась. Я обернулся. Ты смотрела на меня из темноты — только глаза, только этот взгляд, спокойный и такой внимательный, каким люди смотрят на что-то, что уже понимают, но ещё не называют вслух.

Ты не сказала ничего.

Я тоже.

Я стоял там, с ремнём в руках, и смотрел на тебя, и знал, что сейчас нужно что-то сказать. Что-нибудь. Можно было сказать: «Иди спи». Можно было сказать: «Прости». Можно было сказать: «Не смотри на меня так, потому что я не могу остаться, но и уйти не могу тоже, и я не знаю, что с этим делать, и я боюсь, что ты тоже не знаешь».

Я не сказал ничего.

Ты отвела взгляд первой — медленно, без обиды, как будто просто устала держать его на мне. Повернулась чуть на бок. Закрыла глаза.

Я застегнул ремень. Подобрал ботинки. Открыл дверь.

Это молчание было тяжелее любого слова, которое я мог сказать. Тяжелее «прости», тяжелее «я остаюсь», тяжелее «я ухожу навсегда». Потому что оно не было ни тем, ни другим. Оно было пустотой там, где должно было что-то быть, — и мы оба это почувствовали, и оба промолчали, и это молчание осталось между нами, как воздух в закрытой комнате: сначала тёплый, потом тяжёлый, потом — нечем дышать.

Теперь, из этого настоящего, где я знаю, чем всё кончилось, я понимаю кое-что про то молчание. Тогда я говорил себе, что молчу ради тебя. Что слова причинят боль. Что если не называть — можно не разрушать. Что это защита — для тебя, для нас обоих, для того хрупкого, что было между нами и что рассыпалось бы от первого же громкого звука.

Я лгал себе.

Это была трусость. Обыкновенная, ничем не украшенная трусость — та самая, которая прячется за заботой, за деликатностью, за «я не хочу делать тебе больно». Я молчал, потому что слова потребовали бы от меня выбора. А выбор потребовал бы действия. А действие потребовало бы цены, которую я не был готов платить — ни в ту сторону, ни в другую.

Молчание не защищало тебя, девушка в красном. Оно защищало меня. От необходимости быть честным — с тобой, с женой, с собой. Молчание было самым удобным местом, где можно было стоять и не двигаться никуда.

Я занимал это место каждый раз. Каждую ночь. У каждой двери.

И ты смотрела на меня из темноты и всё понимала — я думаю, ты понимала гораздо раньше меня, — и тоже молчала. Может быть, из той же трусости. Может быть, из чего-то другого, чего я не умею назвать, потому что никогда не спрашивал. Никогда не спросил.

Ботинки у двери.

Волосы на подушке.

Твои закрытые глаза в темноте.

Это и был ритуал. Не слова, не обещания — вот это. Повторяющееся, молчаливое, тёплое и уже тогда, с самого начала, пронизанное прощанием, которое мы ещё не произносили вслух.

* * *

Была одна ночь, которую я помню отдельно от всех остальных.

Не потому что в ней случилось что-то особенное. Как раз наоборот — в ней не случилось ничего. Мы просто лежали рядом, не касаясь, и за окном шёл снег.

Я помню, как он падал. Крупный, медленный — не метель, не буря, а именно это: снег, который падает так, словно у него есть время. Словно он никуда не торопится. Комната была тёмная, только уличный фонарь снаружи давал слабый жёлтый отсвет, и в этом свете снежинки за стеклом были почти оранжевыми — горели по одной, прежде чем исчезнуть.

Ты лежала на спине, смотрела в потолок. Я — рядом, на боку, почти к тебе. Между нами было, наверное, полтора локтя пустого пространства — ни много, ни мало. Достаточно, чтобы не случайно коснуться. Слишком мало, чтобы не чувствовать тепло.

Это было в ноябре. Или в декабре. Я не помню точно — помню только снег и это молчание, которое было не тяжёлым, а каким-то усталым. Как будто мы оба давно устали от чего-то, что никак не можем назвать, и наконец разрешили себе просто лежать.

Потом ты что-то сказала.

Не мне — я понял это сразу. Вполголоса, почти про себя, глядя в потолок. Несколько слов — строчка, может быть, две. Что-то из книги, это я почувствовал по интонации: так цитируют, когда слова чужие, но болят как свои.

Я не знал этой книги. Я не спросил, что это.

Не знаю, почему. Может быть, испугался разрушить тишину. Может быть, просто не нашёл слов — как спросить? «Что это?» — слишком плоско для того момента. «Откуда это?» — ещё хуже. Можно было сказать просто: «Повтори». Можно было сказать ничего, только повернуться и посмотреть на тебя так, чтобы ты поняла — я слышу.

Я не сделал ни того, ни другого.

Ты помолчала немного, потом отвернулась к стене. Снег за окном всё падал.

Потом я жалел об этом. Не о том, что не спросил — о том, что внутри меня что-то промолчало, что-то испугалось, что-то решило: не надо. Эти слова — твои. Пусть будут твоими. И я оставил их тебе, но они не стали ближе — они просто повисли в том полутора локтях пустоты и растворились там, как дыхание в холодном воздухе.

Я до сих пор не знаю, что это было.

Иногда я думаю: может быть, именно в ту ночь ты поняла, что я не приду. Что буду лежать рядом, почти касаясь, смотреть, как ты смотришь в потолок, — и не приду. Не к тебе. Не по-настоящему.

А потом я почувствовал: сейчас.

Вот это слово — «сейчас» — оно возникло во мне, как что-то отдельное. Как будто кто-то другой произнёс его изнутри. Я лежал рядом с тобой, слышал твоё дыхание — ровное, медленное, ты почти засыпала, — и во мне что-то сказало: сейчас она услышит. Сейчас ещё можно. Снег, темнота, эта тишина, которая не требует ничего, кроме слов, — вот они, условия. Другого момента не будет.

Я открыл рот.

И закрыл.

Не знаю, сколько это длилось — секунду, меньше секунды. Снаружи проехала машина, на потолке скользнул белый отсвет фар и пропал. И я услышал собственный голос — чужой, лёгкий, как будто принадлежащий кому-то, кто не боится:

— Снег всю ночь, наверное.

Ты помолчала.

— Наверное, — сказала ты.

Вот и всё. Вот и весь разговор. Погода за окном — это то, что я нашёл вместо всего остального. Вместо: «Я не могу тебя отпустить». Вместо: «Я не знаю, что со мной происходит, но это больнее всего, что я знал». Вместо: «Прочитай мне ещё раз — то, что ты только что сказала». Вместо твоего имени — сказанного именно так, как его надо было сказать той ночью.

Снег, наверное.

Наверное.

Момент прошёл. Ты не спала, но закрыла глаза — я видел по тому, как расслабилось твоё лицо: не сон, а просто решение не смотреть. Я лежал ещё несколько минут — смотрел в потолок, слушал, как падает снег, как ты дышишь, как тихо капает где-то в стороне вода, — и думал: ещё можно. Ещё не поздно. Ещё полтора локтя — это не расстояние.

Я не сказал ничего.

Теперь, из этого настоящего — из этого тихого, светлого, почти нормального настоящего, в котором я просыпаюсь рядом с другим человеком и делаю вид, что всё хорошо, — я могу сказать то, что не умел тогда.

Я убил тебя той ночью.

Не тебя — нас. То, что могло стать нами, если бы я не испугался собственного голоса.

Я знал, что убиваю. Не тогда — тогда я говорил себе: «Не время», «Она устала», «Завтра», «Потом», «Слова сделают хуже». Но сейчас я знаю: я знал. Что-то во мне знало очень точно, что этот момент — последний такого рода. Что снег и темнота и её строчка из книги, которую я не спросил, — это было единственное в своём роде сочетание, которое не повторится.

И я выбрал погоду.

Выбрал лёгкое. Выбрал безопасное. Выбрал то, что не потребует от меня ничего, кроме звука голоса в темноте, — потому что всё остальное потребовало бы цены. Выбора. Честности перед тобой, перед собой, перед тем, что было в полутора локтях между нами и что я так и не позволил себе назвать.

Девушка в красном.

Ты лежала рядом со мной, смотрела в потолок, читала мне строчку из книги, которую я до сих пор не знаю. А я спросил тебя о снеге.

Прости меня за это. Нет — не проси. Незачем. Ты не знаешь, что убивать, — а я знал и всё равно. Это разные вещи, и за это не просят прощения. За это просто живут потом — вот так, с этим, в тишине, в которой всё ещё слышится твоё «наверное» и скрип снега за стеклом и та строчка из книги, которую ты не досказала вслух, а я не спросил.

Снег шёл всю ночь.

Я уехал под утро. Ты не провожала — притворялась, что спишь, или правда спала. Я не знаю. Я не стал проверять. Вышел тихо, закрыл дверь так, чтобы не щёлкнуло — осторожно, как будто это имело значение. Как будто она не щёлкнула уже давно — внутри, той ночью, когда я выбрал погоду вместо тебя.

* * *

Я вернулся около шести.

Снег к тому времени перестал, но небо оставалось тем же — глухим, серым, тяжёлым, как будто оно тоже не выспалось. Дорога была пустой. Я ехал медленно — не потому что скользко, а потому что не хотел приезжать. Не к ней — не к тебе. Домой. Я не хотел приезжать домой.

Машину поставил в двух кварталах, хотя мог у подъезда. Это была не осторожность. Это была пауза — последние несколько минут, когда я ещё был собой. Тем, который лежал рядом с тобой и слушал снег. Потом нужно было стать другим.

Я вошёл тихо. Снял куртку в прихожей, повесил на крючок — тот же крючок, та же куртка, всё те же движения, которые я совершал тысячу раз. Прошёл на кухню. Открыл кран, намылил руки, смотрел, как вода стекает по пальцам, — долго, дольше, чем нужно. Зеркала над умывальником у нас не было — только полка с мылом и маленькая свечка, которую жена покупала для запаха. Свечка была догоревшая. Я это заметил и ни о чём не подумал.

— Ты рано.

Она стояла в проёме — в большом свитере, в котором спала, волосы собраны на скорую руку, стакан с чаем в обеих руках. Голос был тихий, без упрёка — просто констатация.

— Не спалось, — сказал я.

И голос прозвучал нормально. Вот что меня поразило тогда и что продолжает поражать сейчас: он прозвучал нормально. Не напряжённо, не надломлено — просто нормально, как будто я сказал правду, а не её совершенно точную противоположность.

Она кивнула. Прошла к плите, поставила чайник.

— Я думала поехать к маме сегодня. Если дороги нормальные.

— Дороги нормальные, — сказал я.

— Ты поедешь?

— Нет. Дела.

Она снова кивнула. Достала из шкафа вторую кружку — для меня, не спрашивая, потому что знала: я после дороги всегда хочу чаю. Она знала это. Она знала меня — настоящего, того, который жил в этой квартире, ел за этим столом, ставил кружку на это блюдце. Того, которого я умел изображать без единой фальшивой ноты.

Я сел. Она что-то говорила — про маму, про то, что надо бы заехать в магазин, про какую-то мелочь, которую я не запомнил. Я слушал. Кивал. Иногда говорил что-то короткое, и это тоже звучало правильно, попадало в нужные паузы. Мы разговаривали — совершенно обычно, как всегда, как сотни раз до этого утра и сотни раз после.

На страницу:
4 из 5