Чужими словами
Чужими словами

Полная версия

Чужими словами

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

Народу приходило человек десять-двенадцать: женщины со своими кувшинами, мальчишки, старик из углового двора, который никуда не спешил и приходил, кажется, просто посидеть. Кувшины ставили в очередь у стены — тут стояли не люди, а посуда, и это Илья понял не сразу, а поняв, оценил: посуда стоит, а человек может пока сходить по делам, и никто не тронет.

И весь этот час, пока крутится ворот и наполняются кувшины, у колодца разговаривают.

Это было лучшее место в городе для того, кто набирает слова. Тут говорили не по делу, а просто так, обо всём, длинно и с удовольствием, — и говорили на местном, потому что за водой ходят женщины и мальчишки, а не купцы.

Он приходил, ставил кувшин в очередь и садился у стены.

* * *

Она пришла на третий день.

Он её узнал сразу — по платку, заколотому не так, как у остальных, и по мальчику, который волочился следом.

Илья сидел у стены и делал своё обычное: слушал и время от времени, когда подворачивался случай, называл что-нибудь неправильно.

Случай подвернулся: мальчишка из соседней очереди уронил в пыль обрывок верёвки. Илья поднял, подал ему и сказал:

— Змея.

Слово «змея» он взял два дня назад и был им очень доволен.

У стены засмеялись. Мальчишка забрал верёвку, покрутил пальцем у виска — этот жест, как выяснилось, был тот же самый — и убежал.

А женщина, не оборачиваясь и не глядя в его сторону, сказала спокойно, в воздух, но раздельно и достаточно громко:

— Верёвка.

И назвала слово.

Илья повторил.

Она поправила ударение. Он повторил ещё раз. Она чуть шевельнула плечом — так, мол, — и продолжала разматывать свой моток.

Разговора не было. Разговора не было и на следующий день, и через день. Но она приходила к колодцу примерно тогда же, и, если он произносил что-нибудь неправильно, она это исправляла, не поворачивая головы, и снова замолкала.

Через неделю она стала давать по два слова.

* * *

Через десять дней она с ним заговорила.

Она подошла и остановилась в двух шагах, держа кувшин на бедре, и сказала — медленно, короткими словами, из тех, что он уже знал, и помогая руками:

— Кто тебя учит?

Илья подумал, как ответить, и ответил как мог:

— Никто. Я беру.

Она смотрела на него, и лицо у неё было очень внимательное.

Потом спросила:

— Зачем?

И вот тут он влип, потому что честный ответ был длинный и требовал слов, которых у него не было ещё года на полтора вперёд. Сказать «затем, что без языка я тут никто» он не мог: не было ни «затем», ни «никто».

Он показал на свой рот. Потом развёл руками — пусто. Потом показал на неё, на людей у колодца, на дом за стеной — и опять на свой рот.

Она поняла.

Она очень долго на него смотрела, гораздо дольше, чем принято смотреть на чужого мужчину у колодца, и он потом много раз вспоминал этот взгляд и постепенно понял, что в нём было. В нём не было ни жалости, ни интереса.

В нём было узнавание.

Её привезли сюда из деревни в шестнадцать лет и отдали в дом, где говорили на языке, которого она не знала ни слова. И она делала ровно то же, что делает сейчас он, только у неё не было ни тетради, ни метода, ни тридцати шести лет за спиной — а был один год и очень сильная нужда.

— Хиштахшушар, — сказала она и ткнула себя в грудь.

Он повторил. С третьего раза получилось.

— Элали, — сказал он.

* * *

Дальше пошло то, ради чего всё и затевалось.

Она давала ему не слова. Слова он и сам брал по тридцать в день. Она давала другое — и в первый же раз, сама того не зная, перевернула ему всю работу.

Он спросил у неё (тремя словами и руками), как сказать «дом моего отца».

Она сказала. Он не понял и попросил ещё раз. Она повторила. Он всё равно не понял, потому что слово «отец» в её фразе звучало не так, как он его записал в тетради, — похоже, но не так.

Тогда она поставила кувшин, села на корточки у стены и — так объясняют ребёнку — произнесла медленно, отделяя одно от другого и загибая пальцы:

— attaš. — Показала на старика у ворота: вот он, отец.

— attan. — Сделала движение, будто зовёт кого-то к себе: отца.

— atti. — Протянула ладонь: отцу.

— attaš. — Показала на палку в руках старика: отца палка.

И посмотрела на него: понял?

Илья сидел на корточках у чужого колодца и держался за стену, потому что у него натурально закружилась голова.

Он понял. Он понял мгновенно и полностью, и понял он гораздо больше, чем она собиралась ему сказать.

Это были падежи.

Не «похожие слова», не «они там как-то по-разному говорят» — а нормальная, честная, работающая падежная система: основа и окончание, шесть или сколько их тут форм, и каждая на своём месте. Он всю жизнь жил в языке, где именительный, родительный, дательный, винительный, творительный, предложный, и где «отец», «отца», «отцу», «отцом» — и поэтому ему не надо было ничего объяснять. Ему надо было только увидеть, что здесь то же самое.

Англичанин на его месте просидел бы над этим полгода. Он это тоже понимал, и мысль была приятная.

Он вытащил из-под рубахи тетрадь, открыл на чистой, положил на колено и, пока Хиштахшушар с интересом смотрела, записал в столбик четыре формы.

Она наклонилась и посмотрела на страницу.

На лице у неё ничего не изменилось. Она просто посмотрела на ровные ряды маленьких значков, которых не бывает, потом на него, потом опять на страницу.

Потом сказала — и он не понял ни слова, но по интонации это было что-то вроде «ну надо же» — взяла кувшин и пошла к вороту, потому что подошла её очередь.

* * *

Их стали замечать примерно через месяц.

Замечать было что: чужой человек Пузур-Иштара и вторая жена Ашшур-таклаку два раза в день сидят на корточках у колодца и разговаривают. То, что они разговаривают о падежах, никого не касалось и никому не было интересно, потому что слова «падеж» тут не существовало вовсе.

Первым сказал старик из углового двора. Он сказал негромко, одну фразу, и у колодца засмеялись — не громко и не зло, а как смеются над тем, что и так все думают.

Илья не понял слов.

Он понял смех.

Он знал этот смех очень хорошо: тот же самый, на всех языках, в любой переговорной, когда один говорит про другого что-то, что все считают правдой. Он двадцать лет переводил такие шутки и знал, что переводить их нельзя, а можно только сказать «шутка» и переждать.

Хиштахшушар не засмеялась и не покраснела. Она взяла кувшин, поставила на бедро и ушла, и лицо у неё было такое, будто ничего не произошло.

А Илья остался сидеть у стены и в первый раз с того дня в шурфе подумал не о себе.

Он подумал: ей за это будет.

Ему — ничего: он приблуда, с приблуды спрос никакой. А она в чужом доме, у старика, на птичьих правах, с ребёнком, которому пять лет, и всё, что у неё есть, стоит ровно столько, сколько про неё думают соседи.

И он сидел и считал, чем может с ней расплатиться.

Выходило, что ничем.

У него не было ни денег, ни имени, ни двора, ни единого человека, который сказал бы за него слово. У него была тетрадь, ручка на полтора километра, ключи от квартиры на Кибальчича и триста слов чужого языка.

Он взял кувшин и понёс воду.


Глава 8. Уши

Говорить его не пускали ещё долго.

В июне хозяин в первый раз послал его на рынок — и послал не покупать.

Он объяснил это так, что Илья половину не понял, а половину понял неправильно. Смысл был примерно: сходи, походи, вернись, расскажи.

Илья сходил, походил и вернулся.

— Ну?

Илья рассказал. Он рассказал, что на рынке много народу, что продают лук, сыр, глиняную посуду и шерсть, что было жарко, что подрались двое из-за осла и их растащили, и что у восточного конца сидит человек с обезьяной, за погляд берёт горсть зерна.

Пузур-Иштар слушал его до конца, не перебивая. Потом спросил:

— Чьи ослы стояли у ворот?

Илья не знал.

— Сколько просили за медь у хеттского ряда?

Илья не знал.

— Кто ушёл, ничего не купив, и с каким лицом?

Илья не знал.

— Кто брал в долг и у кого?

Илья не знал.

Хозяин помолчал и сказал очень спокойно, без укора, как объясняют ребёнку правило, которого тот не мог знать:

— На рынок ходят не смотреть. На рынок ходят слушать.

* * *

Илья ходил на рынок девять дней подряд.

На третий он начал понимать, о чём его спрашивают. На пятый научился стоять там, где надо стоять: не в проходе и не у прилавка, а чуть в стороне, у стены, где сходятся два ряда и где люди останавливаются поговорить, потому что уже купили и ещё не пошли домой.

На шестой день он вернулся и выдал хозяину всё.

Он выдал ему, сколько просили за медь в трёх местах и сколько взяли на самом деле в одном. Кто из купцов не показывался на рынке третью неделю. Что человек по имени Ила-кабкаби ищет, кому продать четырнадцать ослов, и ищет тихо, а тихо ищут, когда нужны деньги к сроку. Что жена гончара сказала соседке, будто караван из Вахшушаны стоит у брода и стоит не из-за воды. Что двое ругались из-за платы за постой и в ругани всплыло имя, которое хозяин при Илье до сих пор произносил только один раз.

И выдал он это не пересказом.

Он выдал дословно.

— Он сказал: «Я тебе не сын твоего брата, чтобы ждать до жатвы». Тот ответил: «А ты возьми тогда шерстью». Он сказал: «Шерсть у тебя такая же, как слово».

Пузур-Иштар выслушал, посмотрел на него внимательно и переспросил:

— Так и сказал?

— Так и сказал.

— Слово в слово?

— Слово в слово.

Хозяин побарабанил пальцами по колену.

Илья потом сообразил, что именно тогда всё и решилось, — и решилось не в его пользу, хотя выглядело наоборот.

* * *

Дело в том, что он был в этом очень хорош.

Не потому, что умный. Умных вокруг хватало. Просто он двадцать лет делал ровно это: держал чужие слова в голове по восемь секунд, а иногда по восемь минут, и отдавал их обратно без потерь. У него это стояло на костях. Он мог принести с рынка четыре разговора целиком, с интонациями и с паузами, и на следующий день повторить их так же.

Так люди тут не умели. Тут пересказывали смысл — как поняли, как запомнили, как выгодно. А он приносил не смысл, а сами слова, и хозяин, слушая, слышал говорившего, а не Илью.

Через месяц он ходил на рынок каждый день, и это стало его настоящей работой.

Через полтора хозяин начал посылать его и по мелочи: купить соломы, нанять телегу, отнести и сказать. Тут он в первый раз заговорил вслух за чужие деньги — и в первый же день переплатил за лук вдвое, потому что не знал, что торговаться не унижение, а обязанность, и что продавец, которому не сбили цену, потом рассказывает про тебя всему ряду.

Рассказали. Смеялись неделю.

Он выучил и это. Он вообще довольно быстро выучил, что в языке есть не только слова, но и то, каким голосом их говорят: с продавцом одним, с погонщиком другим, с человеком из верхнего города третьим, и что ошибка тут стоит дороже, чем неправильный падеж.

* * *

К августу он знал по именам человек полтораста.

Он знал, у кого сколько ослов и кто кому шурин. Знал, что в верхнем городе есть люди, которых называют не по имени, а по должности, и что при них надо замолчать раньше, чем они подойдут. Знал, где в каруме дают в долг под какой рост и почему у одного берут охотно, а у другого только с горя.

Он ничего этого не считал и не сводил. Он просто помнил, что говорили, — а торговый город говорит о себе вслух с утра до вечера, и, если стоять у стены между двумя рядами, он сам тебе всё расскажет.

* * *

А в конце июля он заметил, что при нём стали замолкать.

Сначала один раз: двое разговаривали у прилавка, он подошёл и остановился в трёх шагах, и они договорили какую-то ерунду про воду и разошлись.

Потом ещё раз. Потом он стал замечать это через день.

Он ещё какое-то время говорил себе, что кажется. А потом перестал, потому что человек, который двадцать лет читает чужие лица по работе, врать себе про чужие лица не может дольше недели.

И тогда он назвал это своим именем.

В его веке это называлось не «переводчик». В его веке для этого было отдельное слово, и слово было нехорошее, и людей, которые этим занимались, не любил никто, включая тех, кто им платил.

Он ходил по рынку и слушал, что говорят чужие люди, а вечером относил это человеку, который его кормит.

То, что он при этом никого не оговаривал и ничего не выдумывал, ничего не меняло. Он и сам, если бы ему сказали, что вон тот тихий человек у стены каждый вечер пересказывает хозяину, кто что сказал, — он бы к этому человеку спиной не повернулся.

* * *

Хиштахшушар сказала ему об этом прямо.

Это был, наверное, первый их настоящий разговор — раньше не хватало слов, а теперь хватило.

Она пришла к колодцу под вечер, поставила кувшин в очередь и села к стене рядом, не слишком близко.

— Ты слушаешь, — сказала она.

— Слушаю.

— Все видят.

Илья помолчал. Потом сказал — коряво, но сказал:

— Я не выбирал. Он кормит.

— Я знаю. — Она смотрела не на него, а на верёвку, на которой ходило ведро. — Я тоже не выбирала.

Они посидели.

— А меня ты ему говоришь? — спросила она.

И вот тут Илья понял, зачем она подошла, и понял, что вопрос этот она держала в себе, наверное, не одну неделю.

— Нет, — сказал он.

Она повернула голову и посмотрела ему в лицо — долго и очень внимательно, как смотрят на весы.

— Пока нет, — сказала она.

Взяла кувшин и пошла к вороту.

* * *

Он потом много раз думал, что надо было ответить.

«Никогда» он сказать не мог — по-местному он этого слова ещё не знал; оно как раз лежало у него в тетради, на странице «спросить у человека», непойманное.

Но дело было не в слове, и он это понимал.

Дело было в том, что она была права. Он относил хозяину всё, что слышал. Он не делал исключений ни для кого, потому что исключение — это уже выбор, а выбирать он себе не разрешал: он не сторона.

Он просто ни разу ещё не слышал ничего про неё.


Глава 9. Зузу

В конце лета хозяин в первый раз взял его на дело.

Рынок был не в счёт. На рынке он два месяца слушал, а последний месяц понемногу покупал: солома, корм, телега, четыре раза мелкий торг на три-четыре слова. Там ошибиться было не страшно. Переплатишь — посмеются.

Дело было другое. В деле говорят не о цене луковицы, а о сроке, о надбавке и о том, что будет, если не отдадут, — и всё это потом ложится на глину и застывает.

К концу августа Илья прожил в доме четыре с лишним месяца. В тетради у него было около восьмисот местных слов и триста ассирийских. Он строил простую фразу — подлежащее, дополнение, сказуемое — и обычно спотыкался на пятом слове. Понимал он примерно половину того, что при нём говорили, если говорили медленно и не о своём.

Для города это было немного. Для четырёх месяцев — очень много, и Пузур-Иштар, человек наблюдательный, это видел.

Он и взял его потому, что дело было мелкое. Шесть тканей — не та сумма, из-за которой стоит рисковать чем-то важным, и в самый раз, чтобы посмотреть, чего стоит новый человек.

Хозяин продавал шесть тканей — тех самых, что привозят из Ашшура, — местному по имени Шуппиахшу, у которого были отары где-то за рекой. Платить Шуппиахшу собирался не серебром, а шерстью, и не сейчас, а после стрижки, весной. То есть речь шла не о покупке, а о долге: товар сегодня, расчёт через полгода, и, стало быть, надбавка за срок, и, стало быть, что будет, если весной шерсти не хватит.

Хозяин объяснил Илье накануне вечером, дважды, короткими фразами, и заставил повторить. Илья повторил. Всё было понятно, и слов хватало.

* * *

Пошли втроём: хозяин, Или-бани с готовой глиной и палочкой — и Илья.

Зузу пришёл сам.

Он ждал их у ворот Шуппиахшу — стоял, прислонившись к столбу, в хорошем плаще, с серьгой, и, когда они подошли, поздоровался с хозяином первым и очень почтительно. Пузур-Иштар ответил ему тоже вежливо. Илью Зузу не заметил вовсе.

Сели во дворе, на циновки, под тутовым деревом. Принесли воду и кислое молоко в широких чашках. Шуппиахшу оказался толстым, весёлым, лет пятидесяти, с крупными руками и с той особой неспешностью, которая бывает у людей, имеющих много скота.

Сначала полагалось поговорить ни о чём, и говорили минут двадцать: про воду, про дорогу, про то, что осень будет ранняя. Илья переводил и вспотел на первой же фразе, но справился.

Потом перешли к делу, и он справился и тут.

Он перевёл про шесть тканей. Перевёл про шерсть весной. Перевёл про надбавку, и это было труднее всего, потому что слова «проценты» он не знал, а хозяин говорил длинно, и пришлось сказать неуклюже: «шесть теперь — восемь потом», и показать на пальцах. Шуппиахшу закивал: понял.

Он даже почувствовал то, чего не чувствовал с самого шурфа: он на работе. Он делал своё дело, плохо, коряво, но делал, и стороны друг друга понимали, и в этом дворе под тутовым деревом впервые за четыре месяца всё было на своих местах.

Тогда заговорил Зузу.

* * *

Он заговорил на местном, обращаясь к Шуппиахшу, спокойно и негромко, тоном человека, который считает нужным кое-что уточнить между своими.

Илья понял не всё.

Он понял слова «этот», «нашли», «яма», «не знает», «сам не знает», «пустой» — и ещё одно, длинное, которого не знал, но которое Зузу произнёс дважды и оба раза с лёгким кружком пальца у виска, чтобы не осталось сомнений.

Он понял ровно столько, сколько нужно.

Зузу говорил, что этого человека подобрали весной на улице, что он был без языка и без имени, что имя ему дали чужое, потому что своего он назвать не смог, и что он до сих пор говорит вещи, которых сам не понимает. И что если Шуппиахшу собирается ставить свою печать под тем, что этот человек ему сейчас наговорил, — то пусть сначала подумает, кто ему это наговорил.

Шуппиахшу сначала засмеялся.

Потом перестал.

Он посмотрел на Илью — уже иначе, с той внимательной осторожностью, с какой смотрят на собаку, про которую сказали, что она кусается, — и что-то спросил у Зузу, и Зузу ответил коротко.

И Шуппиахшу сказал: пусть говорит Зузу.

* * *

Дальше Илья сидел на циновке и слушал, как за него говорит другой человек.

Это продолжалось минут сорок.

Он понимал в речи Зузу примерно половину и с каждой минутой понимал всё лучше, потому что Зузу говорил медленно и повторял. Он слышал, как «восемь потом» превратилось сначала в девять, а потом в десять. Он слышал, как появился какой-то новый срок, которого хозяин не называл. Он слышал слово «зерно», которого в этом деле вообще не было ни разу.

Хозяин сидел рядом и не понимал ничего.

Хозяин сидел рядом, кивал, когда Зузу поворачивался к нему и говорил по-ассирийски короткую сводку, и был совершенно спокоен, потому что для него всё шло как всегда: местные говорят между собой, Зузу потом скажет, что вышло.

Илья дважды открывал рот.

Первый раз он сказал хозяину тихо, по-ассирийски:

— Он говорит не то.

Пузур-Иштар посмотрел на него, чуть двинул бровью и сказал — тоже тихо, но так, что стало ясно: разговор окончен:

— Сиди.

Второй раз он не сказал ничего. Он посчитал, что́ ему для этого нужно, и увидел, что у него этого нет.

Чтобы объяснить, ему требовалось: сказать по-ассирийски «Зузу говорит Шуппиахшу другие числа» — это он, положим, мог; сказать, какие именно, — мог; а дальше объяснить, почему хозяин должен поверить чужаку, которого подобрали весной, а не человеку, с которым работает пятый год, — и вот этого он не мог никакими словами ни на одном языке, потому что тут дело было не в словах.

Он сидел и молчал, и на четвёртом десятке минут ему стало вдруг очень отчётливо и спокойно ясно, что именно с ним сейчас происходит.

Он всю жизнь занимался ровно этим — стоял между сторонами и держал в руках то, что они друг про друга знают. Он всегда был сильнее всех в комнате, и никогда об этом не думал, потому что сила была не его, а служебная: он просто единственный понимал всех.

Сегодня в комнате оказался второй такой же.

И выяснилось, что если таких двое, то весь вопрос в том, кому верят. Не кто прав. Не кто точнее перевёл. Кому верят.

А верить, если выбирать между местным, у которого тут мать, братья и шурин, и приблудой, которого подобрали на мостовой, будут не приблуде. Всегда. При любом раскладе. И никакие восемьсот слов этого не меняют.

* * *

Обратно шли молча.

У самого дома Пузур-Иштар остановился и спросил, не оборачиваясь:

— Что он говорил?

Илья сказал, как мог:

— Он говорил Шуппиахшу: этот человек безумный. Его нашли. Он не знает слова.

Хозяин помолчал.

— А про шерсть?

— Он сказал десять. Ты сказал восемь.

Хозяин опять помолчал, довольно долго.

Потом сказал:

— Хорошо.

И ушёл в дом.

Илья остался стоять во дворе и очень старался понять, что означало это «хорошо». Он перебрал все интонации, какие успел выучить, и не пришёл ни к чему.

Только года через полтора он узнал, чем кончилось то дело: Зузу выторговал у Шуппиахшу десять против восьми и разницу забрал себе, и хозяин это знал уже тогда, во дворе, потому что цену шерсти в Канеше знает всякий, кто торгует пятый год.

«Хорошо» означало: приблуда сказал правду.

Это ничего не изменило. Зузу проработал у хозяина ещё два года, и хозяин ни разу его ни в чём не упрекнул, потому что заменить его было некем, а ссориться с человеком, у которого полгорода родни, купцу ни к чему.

Но с того вечера Пузур-Иштар стал звать Илью, когда местные приходили во двор.

Не говорить. Стоять рядом и слушать.


Глава 10. Три процента

Показывать телефон он не собирался никогда.

Он решил это ещё в первую неделю, и решать было нечего: светящаяся вещь в руках у чужака, взявшегося ниоткуда, — это в любом веке одно и то же, и разбираться никто не станет. Он даже включал его так, чтобы стена была за спиной.

Раз в неделю. Посмотреть число, записать в тетрадь, выключить. Секунд двадцать.

В тот день, в начале сентября, он нажал кнопку, и телефон показал три процента.

* * *

Он сел у стены сарая и стал думать, на что их потратить.

Он думал минуты две, спокойно, как думают над списком покупок, потому что паниковать было поздно и незачем: три процента — это минут двадцать экрана, и потом чёрное стекло навсегда.

Вариантов было немного.

Записать что-нибудь себе на память? Незачем: тетрадь надёжнее.

Сфотографировать город? Он сфотографировал улицу в первый день и с тех пор ни разу не захотел. Фотографировать имело смысл для кого-то, а кого-то не было.

Оставалось одно.

Он открыл галерею.

* * *

В галерее было четыре тысячи двести с чем-то снимков, и он впервые в жизни посмотрел на них не как на кучу, а как на опись.

Скриншоты посадочных талонов. Сфотографированные страницы договоров — снятые криво, с бликом от лампы. Шильдик с насоса. Фланец с трещиной, снятый с четырёх сторон для рекламации, а рядом — линейка, приложенная для масштаба. Доска в переговорной, исписанная маркером. Чья-то визитка. Пароль от вайфая, снятый с картонки на стойке отеля в Измире. Опять фланец. Опять талон.

Он листал и листал, и это была вся его жизнь, сложенная в столбик и подшитая, и в ней ничего не было.

На страницу:
4 из 5