
Полная версия
Чужими словами
— Affedersiniz... Простите.
Голос вышел чужой и сиплый, но слова получились. Человек не обернулся.
* * *
Дальше он делал всё правильно, и это его немного успокоило.
Первым делом он проверил себя.
Он знал, что бывает после удара по голове. Он видел один раз, на объекте под Челябинском, как сварщика ударило сорвавшейся стропой, и тот потом полчаса говорил очень бодро и совершенно не теми словами: спрашивал, где его перчатки, называя их «ключами». Это называется афазия, и с ней человек обычно не понимает, что с ним не так.
Поэтому Илья сел прямо и стал считать вслух по-русски. Досчитал до двадцати. Потом до двадцати по-турецки, потом по-английски. Потом назвал вслух семь предметов, которые видел: стена, камень, мешок, верёвка, осёл, дверь, солнце. Потом проверил себя на связках — сказал две длинные фразы, одну сложноподчинённую, с придаточным. Всё стояло на месте.
Значит, у него в голове был порядок.
Значит, беспорядок был снаружи.
Он поднялся, придерживаясь за стену, и стена под ладонью оказалась тёплой и слегка шершавой, как печка. Он посмотрел на свою руку. На ладони осталась охряная пыль.
Он пошёл на голоса.
* * *
Улица кончилась через двадцать шагов и вышла в другую, пошире. Тут ходили.
Он стоял у угла минуты три и смотрел, и то, что он видел, никак не складывалось в одну картинку.
Люди были одеты в шерсть. Не в костюмы для фотографирования, не в стилизацию, а в шерсть: рубахи до колен, у женщин — до земли, поверх плащи, накинутые и заколотые, у кого-то бахрома по краю. Ткань была толстая, разной степени грязности, и цвета были все из одного набора: бурый, серый, тёмно-красный, немного жёлтого. Обуви на многих не было вовсе. У кого была — кожаные, мягкие, без подошвы в нашем смысле.
Пахло дымом, навозом и чем-то кислым — то ли скисшим молоком, то ли брагой.
И ещё пахло едой. Тёплым хлебом, и Илья от этого запаха сглотнул и понял, что во рту у него песок.
Никакого металла в звуках не было — но не в том смысле, что стояла тишина. Шумело как раз изрядно: голоса, ослы, где-то били по дереву, где-то ругались две женщины, плакал ребёнок. Не было другого. Не было ни одного звука издалека. Всё, что он слышал, происходило в пределах ста шагов, а дальше — ничего, глухо, как за ватой. Он прожил жизнь в мире, где всегда что-то гудит за горизонтом, и не знал этого, пока не перестало гудеть.
Он ещё посмотрел на вещи.
Вещи были все разные. Два кувшина у стены — оба кувшины, и оба ни капли не похожи. Один пузатый, другой узкий, у одного носик отбит и залеплен. Дверные проёмы — все чуть разной высоты. Он попробовал найти взглядом хоть две одинаковые вещи и не нашёл ни одной.
Мимо прошли трое, и он услышал их разговор.
Он слушал внимательно, как слушал всегда: не на смысл, а на устройство. Он умел это. Ему не надо было понимать язык, чтобы за полминуты сказать про него две-три вещи.
И язык был не турецкий.
Он даже близко не был турецким. В турецком слова растут в длину, лепятся хвостами, и ухо идёт по ним, как по нанизанным бусинам. Тут было иначе: короткие плотные слова, много «ш» и «х», ударение падало не на конец, и вся фраза шла ровно, а потом резко обрывалась.
Он послушал ещё. Мимо прошли двое других, и эти говорили иначе — мягче, с длинными гласными, и в их речи то и дело повторялось какое-то короткое слово, вроде «ма».
Два разных языка. Не диалекты. Два.
Он стоял и с полной ясностью, отдельно от всего остального ужаса, отметил: он не понимает ни одного слова, но уже слышит, что языков тут два. Профессия работала. Больше ничего не работало.
* * *
Телефон был в правом кармане брюк.
Экран треснул по диагонали, но включился. Шестьдесят один процент. Без сети. Время показывало 12:47 и дату — воскресенье, девятнадцатое апреля.
Он смотрел на эти цифры дольше, чем следовало.
Потом поднял телефон и сфотографировал улицу. Вспышка не сработала, снимок получился смазанный и тёмный, и на нём был осёл и чей-то бок в буром.
Никто не обернулся. Никого не заинтересовал ни свет, ни щелчок. В этом было что-то настолько неправильное, что он убрал телефон в карман и сам себе сказал: «Всё, хватит».
Он проверил остальные карманы. Ключи от квартиры в Москве. Ключ-карта от гостиницы. Блокнот на пружине — целый, только угол смят. Ручка. Бумажник: карточки, сорок лир мелочью, семь тысяч рублей и триста долларов, которые он таскал третий год. Солнечные очки в нагрудном кармане, треснувшие. Всё.
* * *
Он пошёл искать раскоп.
Это было единственное осмысленное действие, которое он смог придумать: найти ограду, найти вагончик, найти отвал. Найти хоть один квадрат с разметкой. Если он ударился головой и бредит, то он бредит на месте, и место должно быть где-то тут.
Он шёл минут двадцать. Улицы были узкие и все похожие, дважды он выходил туда, откуда пришёл, и один раз упёрся в тупик, где на верёвке сушилась шерсть.
Раскопа не было.
Не было ограды, не было вагончика, не было отвала. Не было ямы, в которую он спускался. На том месте, где по всем его прикидкам стоял шурф, стоял дом, а перед домом — двор, и во дворе женщина сидела на корточках и молола что-то на камне, двигая рукой вперёд и назад, вперёд и назад.
Он постоял, посмотрел на неё и пошёл дальше, вверх, туда, где, судя по наклону улиц, город кончался.
* * *
Он вышел к воротам.
Улица разжалась, стены разошлись, и открылось то, чего он весь этот час не видел: пространство.
Он вышел на восточный край, и перед ним лежала степь. Ровная, зелёная, короткая, с рыжими пятнами прошлогодней травы, — та самая, по которой он вчера ехал.
Дороги не было.
То есть дорога была: набитая колея и тропы, расходящиеся по траве. Не было асфальта. Не было столбов. Не было того, что глаз не замечает, пока оно есть: линии электропередач, идущей по горизонту, блеска стекла где-то далеко, серой полосы шоссе.
И не было Кайсери. На юго-западе, где вчера стоял город — а город там немаленький, миллион с лишним, и его видно, — лежала пустая зелёная равнина.
А над равниной, с юга, стоял Эрджияс.
Он стоял ровно там, где вчера. Тот же двойной конус с провалом между вершинами, тот же снег до половины, та же тень с восточной стороны и тот же выщербленный край справа, из-за которого гора смотрится так, будто у неё откушен угол.
Гора была на месте.
Илья смотрел на неё довольно долго.
Он не был человеком с богатым воображением и знал это про себя. Он не умел придумывать; он умел переносить готовое из одной формы в другую. И сейчас он делал ровно то, что умел: складывал одно с другим и получал ответ, который не желал получаться, но получался.
Стена сошла — и его не завалило.
Солнце сдвинулось на четыре часа за одну секунду.
Раскопа нет. Города нет. Дороги нет. Столбов нет.
Гора есть, и она та же самая, до последней зазубрины.
Он обернулся и посмотрел назад, на холм, у подножия которого стоял.
Вчера этот холм был голый, круглый и травяной, и наверху была вытоптанная площадка и таблички для туристов. Сейчас на нём стоял город: стена по гребню, дома в два этажа, крыши, дым в двух местах, и что-то большое и белёное на самом верху, с плоской кровлей и с деревянными столбами по фасаду.
А вокруг холма, там, где вчера лежало поле с квадратами и с фундаментами в полметра, — вокруг холма стоял другой город, поменьше и погуще, и по его улицам он только что ходил.
«Карум», — сказал он вслух, по-русски, и услышал, как глупо это прозвучало в степи.
Он сел прямо на землю у ворот.
Ноги держали плохо, и он посидел, положив руки на колени и глядя на гору. Люди проходили мимо и на него не смотрели.
Он попробовал думать по порядку, и по порядку выходило вот что.
Он не знает, где он.
Он не знает, когда он.
У него есть телефон, который не работает, и деньги, которые никому не нужны.
Он не знает, где взять воды.
И он не знает ни одного слова.
Вот это последнее было хуже всего остального, вместе взятого, и он понял это сразу, в первую же минуту, потому что четырнадцать лет только этим и жил. Он был человек, который всегда понимал. В любой комнате, при любом скандале, при любой тарабарщине он был тот, у кого есть ключ. Он входил в чужой разговор, как входят в свою квартиру.
Теперь у него не было ни одного слова.
Ни поздороваться. Ни попросить. Ни сказать «я не враг». Ни спросить «где вода».
Он сидел у ворот города, которого не существовало, смотрел на гору, которая существовала, и был впервые в жизни немым.
Глава 3. Порог
К вечеру всё вытеснила вода.
Он не ел с утра и не заметил этого. А пить хотелось так, что мысли пошли короткие и однообразные: он ловил себя на том, что уже пятый раз думает одно и то же предложение, и каждый раз оно ему кажется новым.
Он вернулся в город, потому что в степи воды не было видно, а в городе люди её откуда-то брали.
* * *
Он шёл по той же улице, по которой вышел, и на середине остановился.
Улица делала небольшой излом влево, и сразу после излома правая стена отходила назад на полшага, образуя нишу. В нише стоял камень, врытый углом. И жёлоб посреди мостовой в этом месте забирал вправо, огибая камень, и дальше шёл ровно.
Он знал этот излом.
Он стоял тут вчера. Вчера тут были фундаменты в полметра, и трава между ними, и колышки с бирками, и он шёл по этой мостовой и думал, что она шириной ровно в двух встречных ослов. Он даже помнил, где стояла Эбру: вон там, у квадрата с угловым домом, спиной к холму.
Он пошёл дальше, считая двери. На четвёртой он остановился снова.
У четвёртой двери был каменный порог.
Вчера он на него смотрел. Вчера этот порог был серый, окатанный, и посередине в нём была выбита ложбина — плавная, глубиной в палец, вытертая подошвами за столько лет, что никто уже не считал.
Сейчас порог был новый.
Камень был свежий, светлее по излому, чем сверху, с острыми, ещё не обитыми рёбрами, и по нему шли частые косые следы от зубила. Он положил на порог ладонь. Ложбины не было. Была плоскость.
Илья постоял над этим порогом, наверное, минуту.
Он всё уже понял там, у ворот, глядя на гору, — понял головой и принял, потому что арифметика была простая. Но арифметика — это одно, а вот это было другое. Ложбину в камне выбивают ноги. Ноги ходят по одному месту сто лет, двести, — и остаётся ямка в палец.
Значит, все эти люди ещё не ходили.
Значит, он не в конце. Он в начале.
Кто-то отодвинул циновку изнутри, и на порог легла тень.
* * *
В дверях стояла женщина. Немолодая, простоволосая, в тёмной шерсти, и в руках у неё был неглубокий глиняный таз, который она несла выплеснуть.
Она увидела чужого мужчину, стоящего на её пороге, и, конечно, отступила на полшага.
Илья медленно поднял руки ладонями к ней — жест, который, как он надеялся, значит примерно одно и то же везде. Потом сложил ладонь ковшиком и поднёс ко рту.
Женщина смотрела.
Он повторил.
Она сказала что-то — коротко, вопросительно, — и он не понял ни звука. Он показал ещё раз, и добавил то, что было чистой правдой: показал на своё горло и поморщился.
Женщина обернулась внутрь и позвала кого-то. Оттуда откликнулись. Она сказала ещё несколько слов, потом посмотрела на Илью, потом опять сказала внутрь.
И ушла в дом, оставив циновку откинутой.
Он ждал, стоя на месте и не заходя за порог, — он и сам не знал, откуда взялась эта осторожность, но она была очень настойчивая.
Женщина вернулась с глиняной кружкой без ручки, поставила её на порог и отступила.
Он взял и выпил в три глотка. Вода была тёплая, отдавала глиной и чем-то ещё, землистым, и это была лучшая вода в его жизни.
Он поставил кружку обратно и сказал:
— Спасибо.
Она не поняла слова, но интонацию поняла и кивнула. Потом показала пальцем на кружку и сказала:
— Watar.
И ещё раз, обращаясь к нему медленнее, как говорят с приезжим или с дураком:
— Watar.
Он повторил:
— Watar.
Она опять кивнула, забрала кружку и опустила циновку.
* * *
Он отошёл шагов на десять и остановился.
Watar.
Он стоял и прислушивался к этому слову, как прислушиваются к боли в зубе — осторожно, потрогав языком.
Оно было слишком похоже. Английское water, немецкое Wasser, русское «вода» — это всё один куст, это знает всякий, кто хоть раз открывал учебник для первого курса. И вот женщина в шерстяном платье, в городе, которого не существует, показывает ему кружку и говорит — watar.
«Совпадение», — сказал он себе.
Совпадения такие бывают, и в языках их полно: японское «наматта» и русское «намотать», персидское «бад» и английское bad. Ловушка для дилетанта. Он их сотнями видел.
Он повторил про себя слово ещё раз и запомнил его так, как запоминал всегда: не звук, а звук вместе с картинкой. Кружка без ручки, глина, тёплая вода, порог со следами зубила.
Первое слово.
* * *
Дальше он пошёл на шум, потому что кроме шума ориентиров у него не было.
Шум был у ворот, с северной стороны, и там оказался широкий утоптанный двор, а во дворе — ослы. Много: он насчитал двадцать шесть и сбился. Их развьючивали.
Работа шла быстро и без суеты. Двое снимали с осла тюки — по два тюка на осла, по одному с каждого бока, — двое других подхватывали и несли под навес, где уже стояла стена из таких же тюков. Кто-то поил животных из длинного корыта. Пахло ослиным потом, мокрой шерстью и пылью.
У стены, в стороне от всех, на низкой скамейке сидел человек.
Перед ним на коленях лежала дощечка, а на дощечке — кусок мокрой серой глины, размером с ладонь и слегка выпуклый. В правой руке человек держал палочку, срезанную наискось. Он смотрел, как проносят очередной тюк, потом опускал глаза и несколько раз коротко тыкал палочкой в глину — быстро, привычно, поворачивая её в пальцах, — и на глине оставались мелкие клинышки.
Илья подошёл ближе, чем следовало, и остановился.
Он видел эту глину вчера. Эбру держала её над головой и говорила: письма, счета, договоры, доносы, семейная ругань.
Он никогда не думал, как это делается. Оказалось — вот так: сидит человек на скамейке, у него мокрый ком в руках, и он считает мешки.
Человек на скамейке был одет не так, как все во дворе. Рубаха у него была длиннее и чище, поверх — плащ с бахромой, наброшенный на одно плечо. Волосы и борода стрижены ровно. И на шее, на кожаном шнурке, висел маленький каменный цилиндрик величиной с фалангу пальца.
Он время от времени говорил что-то короткое человеку, стоявшему рядом, и человек отвечал.
И вот тут Илья, у которого от жажды и от всего прочего плохо ворочалась голова, услышал главное за день.
Они говорили не на том языке.
Не на том, на котором говорила женщина с кружкой, и не на том, на котором переговаривались носильщики во дворе. Третий. Мягче, длиннее, с раскатистым «р», и в нём то и дело повторялись одни и те же короткие связки — так повторяются формулы, а не слова: «столько-то того-то», «принято», «в счёт».
Язык глины.
Он стоял и смотрел, и, наверное, стоял слишком долго, потому что один из носильщиков, проходя мимо с тюком, толкнул его плечом — не зло, а как отодвигают мебель.
Илья отступил, споткнулся и чуть не сел.
Носильщик обернулся, посмотрел на него — на грязного, ободранного, в разодранной на локте синей куртке из непонятной ткани, — и вдруг сунул ему в руки конец верёвки.
Сказал два слова и мотнул головой в сторону навеса.
Илья взялся.
* * *
Тюк весил килограммов тридцать пять и был жёсткий, туго увязанный, обшитый грубой тканью. Второй такой же. Третий. На четвёртом он понял, что в некоторых внутри не шерсть: они были меньше, тяжелее и холодные на ощупь даже сквозь ткань, и внутри что-то плотно и глухо перекатывалось, если наклонить.
Он таскал их до темноты.
Никто ему ничего не объяснял, и объяснять было нечего: берёшь, несёшь, кладёшь туда, куда положил предыдущий. Спину ломило, плечо после стены отзывалось при каждом подъёме, и на третьем десятке он перестал считать.
Впервые за этот день ему стало легче. Он понял, почему: у него появилось занятие, в котором не нужны слова.
Когда стемнело, работа кончилась сама собой. Люди сели у стены, кто-то развёл маленький огонь в яме. Женщина принесла корзину.
Илье дали хлеб.
Это была плоская лепёшка размером с две ладони, тёплая, тяжеловатая, с подгоревшими пятнами снизу, — и к ней комок белого солёного сыра, рассыпчатого и очень острого. Он съел всё, не заметив как, и ему дали ещё половину лепёшки, и он съел и её.
Никто с ним не заговаривал. Один раз кто-то что-то спросил через голову соседа, и все посмотрели на Илью и посмеялись, но необидно.
Он сидел, смотрел в огонь и думал, что вот это, наверное, и есть первая сделка, которую он заключил без языка: ты носишь — тебя кормят. И заключил он её лучше, чем половина тех сделок, на которых сидел за столом.
* * *
Ночью стало холодно.
Он не ожидал. Днём было под двадцать, а к середине ночи потянуло так, что он проснулся от собственной дрожи. Он лежал у стены сарая, на соломе, в двух шагах от ослов, и от ослов шло тепло, и он в конце концов придвинулся к ним ближе, чем собирался.
Спать он больше не мог.
Он лежал на спине, смотрел вверх и видел то, чего не видел ни разу в жизни: небо целиком. Без единого фонаря на сотню километров вокруг. Звёзд было столько, что они мешали друг другу, и Млечный Путь лежал через всё небо плотной неровной полосой, как пролитое.
И он стал работать.
Он не решал, работать или нет; он просто заметил, что уже работает, минут через десять после того, как начал.
Он взял всё, что услышал за день, и стал разбирать.
Языков три. Первый — уличный, короткий, с «ш» и «х»: на нём говорила женщина с кружкой, на нём переговаривались во дворе. Второй он слышал дважды, мельком, у ворот: мягче, длинные гласные. Третий — язык человека с глиной, язык плаща с бахромой и каменного цилиндрика на шее.
Учить надо первый: на нём говорят все.
Но кормят — те, кто говорит на третьем.
У него было одно слово. Watar.
Он лежал и думал совершенно ясную и очень простую мысль, от которой ему впервые за день стало не страшно.
Тут никто никогда не учил чужой язык нарочно.
Тут его хватали — от матери, от жены, от соседей, от того, что двадцать лет живёшь бок о бок. Тут не было ни словарей, ни списков, ни грамматик, ни самой идеи, что язык можно разобрать на части и собрать заново за полгода, если делать это по порядку и каждый день. Эту идею придумают ещё очень нескоро.
А он её знал.
Он знал, что начинать надо с предметов, которые можно потрогать пальцем, и что их нужно штук триста. Что потом идут действия, и их берут не спрашивая, а показывая. Что числа надо взять сразу, потому что числа тут считают вслух каждый день и их слышно. Что грамматику не учат — её высматривают: слушают одно и то же слово в десяти разных местах и смотрят, что у него меняется на конце.
Он знал, сколько это займёт. Если работать всерьёз — год до сносного разговора. Месяца три до того, чтобы просить и понимать простое.
Три месяца. Значит, надо три месяца прожить.
Он повернулся на бок, подтянул колени и сунул ладони под мышки.
— Watar, — сказал он в темноту.
Осёл рядом переступил.
— Watar.
Больше у него ничего не было.
Глава 4. Тетрадь
Утром работы не было.
Он проснулся оттого, что во дворе стало пусто. Ослов увели ещё затемно, тюки лежали под навесом ровной стеной, и вчерашние носильщики разошлись. Осталась одна старуха, которая мела двор веником из прутьев, и она посмотрела на Илью так, что он встал и вышел за ворота.
К полудню он хотел есть уже по-настоящему.
Он походил по улицам, посмотрел, как работают, и понял простую вещь: вчера ему повезло. Караван пришёл — понадобились руки. Караван разгрузили — руки не нужны. Следующий придёт через два дня, через пять, через десять, и всё это время он будет ходить и хотеть есть.
Значит, надо было заниматься не руками.
Он сел на камень у стены, в тени, и стал думать про язык — и впервые за эти сутки почувствовал под ногами что-то твёрдое, потому что тут он знал, что делать.
* * *
Задача была не «выучить язык». Задача была: за неделю набрать двести слов и научиться складывать из них просьбу.
Дальше начинались вопросы попроще, и он разбирал их по очереди, как разбирал бы чужое техзадание.
Кто будет отвечать.
Это оказалось главным. Он попробовал сначала в лоб: подошёл к мужчине, чинившему у стены плетёную корзину, показал на корзину и вопросительно поднял брови. Мужчина посмотрел на него снизу вверх и сказал что-то короткое и определённо неласковое. Илья отступил.
Он попробовал ещё дважды. Один человек отмахнулся не глядя. Второй — молодой, с плоским лицом — заинтересовался, но заинтересовался не так, как надо: он стал крутиться вокруг, трогать куртку Ильи, дёргать за молнию, потом позвал приятеля, и приятель тоже пришёл смотреть на молнию, и Илья почувствовал, что через минуту куртки на нём не будет, и ушёл в переулок быстрым шагом, не оборачиваясь.
Про детей он подумал сразу и сразу же вычеркнул.
Дети отвечают охотно, дети не боятся, дети повторяют по десять раз. Он это знал. Он также знал — не из книг, а из четырнадцати лет по чужим странам, — что чужой оборванный мужик, который ходит за детьми и что-то у них выспрашивает, живёт в любом городе и в любом веке ровно до третьего раза. Тут его убьют быстрее, чем он успеет объяснить, что не понимает языка. Тем более что объяснить он не может.
Оставались взрослые, у которых заняты руки и не занята голова.
* * *
Он нашёл такого к середине дня.
Женщина сидела во дворе на корточках и молола зерно на плоском камне — водила верхним камнем взад и вперёд, взад и вперёд, и по её лицу было видно, что она делает это четвёртый час и будет делать ещё три. Рядом ковырялась в пыли курица. Двор был открытый, на улицу, и Илья остановился не во дворе, а на улице, шагах в пяти, и присел на корточки, чтобы не нависать.
Женщина посмотрела на него. Он показал на курицу и сказал:
— Watar.
Женщина перестала молоть.
Потом она засмеялась — коротко, одним выдохом, — и сказала, показав на курицу, другое слово. Потом показала на кувшин у стены и повторила:
— Watar.
И засмеялась опять, и покачала головой, и снова взялась за камень.
Илья сидел на корточках в чужой пыли, и у него слегка звенело в ушах, потому что он только что понял, как всё это будет работать.
Спрашивать бесполезно. Вопрос — это просьба, а просьбу можно не выполнить.
А вот *ошибку* человек поправить не может. Ошибка чужого — это зуд. Скажи при любом человеке на свете, что вот эта штука называется не так, и он тебя поправит, даже если ненавидит тебя и торопится. Он поправит рефлекторно, как отдёргивают руку.
Дальше он работал только так.
Он показывал на вещь и называл её неправильно — брал любое слово из тех двух десятков, что уже набрал, и лепил не туда. И его поправляли. Сердито, снисходительно, сквозь зубы, но поправляли — почти всегда.
К вечеру у него было пятьдесят с чем-то слов.
* * *
Писать было нечем и не на чем, и вот тут выяснилось, чем он на самом деле богат.
У него была тетрадь.
Блокнот на пружине, шестьдесят листов в мелкую клетку, из них семь исписаны значками и три, с конца, — тем, чего он не переводил. И одна шариковая ручка, гостиничная, синяя, с пластмассовым колпачком.









