
Полная версия
Играй со мной правильно
— Режь… — приказал он.
Но вместо этого Милания резко приставила нож к своему горлу и горячо, зажмуривши глаза выпалила:
— Я отдаю свою жизнь за то, чтоб Бог сделал из тебя кающегося праведника. Noven auscultant, noven tenent, noven imperant. Господи, сохрани моих детей.
Резким движением она прошлась ножом себе по горлу и тут же упала.
Русгиль стоял в тишине недоумения и смотрел на мертвое тело супруги. Кровь сочилась по рукам, животу, плечам, вытекала из разреза на шее пульсирующим фонтаном и быстро разливалась по деревянным половицам, просачивалась сквозь доски и лилась в подвал.
Пытаясь осознать произошедшее, он сел на стул, все так же держа ремень. Его возбуждение прошло. Хотя он рассчитывал сегодня на секс. Отрешенно он долго смотрел в никуда, размышляя о том, как лучше было бы поступить дальше. С одной стороны он чувствовал даже облегчение от смерти жены. По правде говоря, она ему до жути надоела. С другой стороны, этот труп был большой проблемой. Он посмотрел на Миланию. Ее тело было истерзано. Будь она жива, то по обыкновению бы прикрылась на следующий день плотным длинным платьем, закрывающим руки, шею и ноги. Сейчас же, когда она умерла, скрыть побои было невозможно. За самоубийство мог сойти лишь разрез на горле. Все остальное выглядело как побои и разрушение его репутации, а может даже и карьеры. И все из-за какой-то ничтожной никчемной девки? Нет. Такого унижения допустить было никак нельзя.
Он провел рукой по лицу и волосам. Они были покрыты потом. Затем оглянулся по сторонам. Нужно было все исправить.
Наконец найдя наилучшее решение, он порылся в шкафу кладовой и достал оттуда мутную бутылку, затем полил тело спиртом и поджег. Немного подождав, когда дым заполнит весь дом так, чтобы невозможно стало дышать, а тело супруги в достаточной мере сгорело, он выбежал наружу, безупречно играя ужас человека, только что проснувшегося от внезапного пожара.
***
Голова раскалывалась.
Русгиль открыл глаза и несколько секунд смотрел в незнакомый потолок, пока не вспомнил — он у сестры. На соломенном тюфяке в углу её маленькой захудалой хижины, укрытый чужим одеялом, пахнущим потом и застарелой рвотой.
За окном было серое утро.
Он сел, держась за висок. Запах гари ещё стоял в ноздрях — или ему казалось. Может, просто память так устроена, что не отпускает сразу.
Дом сгорел. Это он помнил точно. Помнил, как выбегал, как жар бил в спину, как обернулся у ворот и увидел стену огня в окне. Как испуганные соседи выбежали на его крики и вонь пожара. Жена осталась там, но было слишком поздно. Огонь охватил все здание целиком и никто даже не пытался спасти Миланию. Вся улица стояла и смотрела. Молча.
Русгиль посидел с этой мыслью. Подождал, пока придёт что-то — горе, страх, запоздалый ужас, печаль. Но внутри было тихо.
Значит, вот как это устроено, — подумал он без особого удивления.
Он встал, подошёл к окну. Деревня ещё спала.
В душе он испытывал какое-то легкое светлое облегчение от того, что брак закончился и жена умерла. Словно оковы спали с его тела и души.
Он вдруг подумал что теперь мог бы уехать. Его здесь больше ничто не держало — не тяжкая необходимость выносить опротивевшую супругу, ни гнетущая повинность сохранять лицо примерного семьянина в глазах общества. Семьи больше не было.
Сам он уйти от жены не мог — слишком темное пятно для репутации, но самоубийство от безумства — было словно подарочным билетом в новую жизнь.
Русгиль никогда не говорил себе этого прямо — не позволял. Но по правде, семья всегда была для него тем, чем должна быть для порядочного человека его положения. Для приличия. Для вида. Он женился, потому что так было нужно, потому что без этого смотрели косо. Но сердце его никогда не лежало к этому тихому домашнему существованию, к запаху щей и к чужому дыханию рядом ночью.
Сердце его всегда лежало к другому.
К величию.
Он помнил себя молодым — как стоял возле Галереи Девяти Богов и смотрел на высокого Новенария в золотых сияющих одеяниях, на то, как тот шёл медленно, и толпа расступалась, и все головы склонялись. Толпы падали ему в ноги, целовали башмаки, руки, подол белоснежного фумаля, ручки в белоснежных перчатках. Русгиль тогда почувствовал что-то острое и горячее в груди, зависть впервые заполнила его сердце. Вот оно. Вот — его. Русгиль хотел быть на месте Новенария в золотом.
Но потом ему пришлось покинуть то чудесное место и вернуться домой. Наступила маленькая серая и убогая жизнь. Маленький приход. Маленькая жена. Вторая маленькая жена. Маленькие заботы.
Все это сгорело в пламени ночью.
Слава Девяти богам!, — подумал он и помолился, — Noven auscultant, noven tenent, noven imperant.
Русгиль отошёл от окна и начал складывать в уме то, что имел: рекомендательное хвалебное письмо от районного сусцептора, которое давно лежало без дела, доброе имя — небогатое, но незапятнанное. А пожар и смерть жены только придадут ему сочувствия в глазах окружающих, а может и прибавит весу в глазах вышестоящих чинов.
В большом городе его никто не знает. Это хорошо. Там он начнёт правильно.
Там он наконец станет тем, кем должен был стать.
***
Сестра сидела за столом, навалившись на него грудью, и держала кружку обеими руками. Рядом молчал её муж — серый, небритый, с красными глазами. На столе стояла бутылка.
Было восемь утра.
Русгиль остановился в дверях кухоньки и на секунду почувствовал то лёгкое брезгливое сожаление, которое всегда испытывал при виде сестры. Маленькая, оплывшая, с жёлтыми зубами и носом картошкой, она как будто специально была создана напоминанием о том, каким он мог бы стать, если бы не воля и не Бог.
Они и выглядели совсем разными, будто бы не от одного отца, хотя мать конечно бы никогда в подобном не призналась. Русгиль был статный, высокий, жилистый, полный сил и мощи. Сестра его — маленькая, рыхлая, приземистая. Он посвятил жизнь вере, а она — бутылке. И все же они были семьей.
— Проснулся, — сказала она и улыбнулась. — Садись, поешь.
Он сел. Дети уже были за столом — тихие, с опущенными глазами, полными слез от смерти матери. Русгиль старался не смотреть на них.
— Мне нужно поговорить с тобой, — сказал он, — о серьёзном.
Сестра поставила кружку.
— Я сегодня уезжаю, — произнёс Русгиль ровно. — Скорбь, которую я несу, слишком велика, чтобы дети видели её каждый день. Им нужно что-то твёрдое, что-то устойчивое. А я сейчас не могу им этого дать. Ты понимаешь.
Сестра смотрела на него с тем выражением, которое он знал с детства — смесь восхищения и готовности согласиться с чем угодно.
— Господи, — сказала она, — вот это сила. Вот это человек. Сам в горе, а думает о детях.
Муж кивнул, не говоря ничего.
— Я оставляю их тебе, — продолжил Русгиль. — Временно. Пока я не устроюсь и не смогу дать им достойную жизнь.
Сестра кивнула, но в глазах у неё что-то мелькнуло — деловитое, хозяйское.
— Присмотрим, не сомневайся, — сказала она. — Только уж я им спуску не дам. Это всё-таки дети от неё. — Она чуть поджала губы. — От этой негодной девки. Уж прости, брат, но я правду говорю. Будут у меня работать, будут людьми. Распустила их мать, это видно.
Русгиль помолчал секунду.
— Строгость не помешает, — сказал он.
— Вот именно.
Он поднял глаза к потолку и почувствовал в груди что-то похожее на благодарность — спокойную, почти умиротворённую.
Господи, благодарю Тебя за то, что у меня есть эта женщина. Noven auscultant, noven tenent, noven imperant.
Не красивая, не умная, пьяная в восемь утра — но надёжная в своей грубой простоте.
Он позавтракал вместе со всеми. Ел не торопясь, аккуратно. Дети молчали. Он им тоже ничего особенного не сказал — только в конце, вставая из-за стола, положил руку на голову младшему и произнёс несколько слов о том, что Господь всё устраивает к лучшему и что слушаться тётю — это их долг.
Потом пошёл собираться, зашел в храм попрощаться и взять кое-какие документы, хранившиеся в его маленьком кабинете под сводом крыши.
Вещей в дорогу оказалось немного — почти ничего. Пожар позаботился об этом.
Русгиль стоял посреди маленькой комнатки и смотрел на то, что умещалось в один маленький мешок: смена белья, бумаги, деньги, завёрнутые в тряпицу. И хвалебное письмо районного сусцептора светлейшего, которое он давно и бережно хранил.
За дверью послышались шаги сестры — она шла растапливать печь. Русгиль выпрямился, одёрнул фумаль и придал лицу то выражение тихой скорби, которое от него сейчас ожидали.
Скоро он уедет. Но сначала нужно было правильно проститься, а дальше он хотел постараться навсегда забыть это место.
Прощание вышло коротким.
Сестра стояла на крыльце, обхватив себя руками — утро было свежим. Муж её маячил за спиной, придерживая дверь. Дети выстроились у забора — молчаливо, но с какой-то надеждой глядя на отца.
Русгиль надел шапочку, поправил узел на плече и обернулся.
— Ну, — сказал он.
— Ну, — повторила сестра и шмыгнула носом. — Пиши хоть иногда.
— Буду писать.
Она шагнула вперёд и неловко обняла его — мягкая, тяжёлая, пахнущая кислым. Он похлопал её по спине.
— Не горюй, — сказал он. — Всё в руках Божьих.
— Да уж, — вздохнула она. — Езжай. Боги дадут, свидимся.
Муж молча протянул руку. Русгиль пожал.
Потом подошёл к детям.
Они смотрели на него снизу вверх — трое, разного роста, с одинаково печальными лицами. Он на секунду остановился перед ними и почувствовал то же, что чувствовал всегда при долгом взгляде на них — что-то неудобное и лишнее, как камень в сапоге.
— Слушайтесь тётю, — сказал он. — Молитесь. Не позорьте меня.
Старший кивнул. Младшие смотрели.
Не найдя что сказать больше, он развернулся и пошел прочь из деревни.
Дорога уходила на восток, в сторону большого тракта. Русгиль шёл по обочине, мимо огородов и покосившихся изгородей бедняков, мимо всего этого мелкого, серого, давно надоевшего. Узел был лёгким. Ноги шли легко. Голова к этому часу уже почти не болела.
Он не оборачивался.
Деревня Грюмор кончилась незаметно — просто в какой-то момент по сторонам уже не было изб, только поле и небо, низкое, белёсое, с просветом на горизонте.
Русгиль шёл и думал.
Он думал о столице так, как думают о месте, которое давно уже существует внутри тебя и которое нужно только найти снаружи. Он представлял большой храм Эттернум — высокий, величественный собор, построенный для всех Богов когда-то представителями семи великих семей. А себя он видел там в роли главного Новенария. Дальше он представлял людей, с которыми хотел бы находиться каждый день. Представлял, как его слушают — по-настоящему слушают чиновники, владыки и богачи всех мастей и сословий. Слушают и внимают его словам. Молятся на него. Просят его благословения. Фантазии Русгиля заходили очень далеко, но тем легче шла дорога.
Он был умён. Он это знал и верил в собственные силы. В этой деревне его ум был как остро заточенный нож, где нужно резать лишь масло. Ему же хотелось чего-то, что он считал по своему уровню и масштабу. В столице его непременно ждал успех.
Дорога была длинной — дней восемь пешком до тракта, потом пустыни, а если повезет и хватит денег, кто-нибудь даже подвезет. Путь его не пугал. Он умел терпеть. Умел идти. Умел бороться за свое.
Позади осталось всё: сгоревший дом, мёртвые жены, трое детей с потерянными лицами, маленький приход, маленькая убогая жизнь.
Впереди было то, ради чего, если честно, он и жил всегда. Теперь он мог себе это позволить.
Он шёл и почти улыбался, ведь в душе у него, наконец, было светло и чисто. Чисто от препятствий. Их больше не было.
Глава 2. Сэр николас Корвин Справедливый
«Милый мой друг!
Не знаю, помнишь ли ты меня. Может быть, изредка вспоминаешь — мне было бы приятно думать что это так, хотя я и не смею на это особенно надеяться. Сама я часто вспоминаю наше детство и юность, проведенные месте. Это согревает мое сердце в безрадостные дни. Я не в обиде на тебя за то, что ты выбрал тогда войну, а не меня. Ты всегда был человеком долга, за это я и полюбила тебя когда-то, хотя первое время после твоего отъезда я плакала от того, что мое сердце было разбито. Казалось, я никогда не смогу тебя простить. Ведь я всегда надеялась на то, что мы будем вместе, поженимся и родим детей. Отпустить эту мечту — было самым сложным для меня решением, принятым когда-либо. Но я смирилась со своей судьбой и с твоим выбором. Отчасти помог мне в этом отец. Видя мои страдания, он нашел мне супруга.
Брак для меня был вынужден по многим причинам, не только как утешение моих горьких чувств по нашей утерянной любви. Как ты знаешь, отец мой был тогда уже стар и не мог заботиться обо мне. Он переживал что я погибну или не смогу постоять за себя. Поэтому, когда моей руки попросил служитель Девяти Богов — светлейший иманат Русгиль, который славился своим добрым нравом и безупречной репутацией благочинного человека, отец с великой радостью согласился отдать меня ему в жены.
Я не противилась. Отец был прав. Я нуждалась в защите, муже и детях.
Так я стала женой светлейшего. Дети появились у нас сразу же и это скрасило мою жизнь любовью и радостью. Но чего я никак не могла понять, так это почему мой супруг становился все более жестоким ко мне из года в год. Ты знаешь меня. Я спокойная, добрая и семейная женщина. Никому и слова злого бы не сказала. Но по какой-то причине он так и не смог во мне это разглядеть. Мне казалось что если я покажу и докажу ему свою чистоту помыслов, сердца и души, он поймет что я не враг ему, что в моих словах нет злого умысла, что я ничего не задумала плохого. Я искренне пыталась сделаться ему другом, отогреть его беспокойное и злое сердце любовью и лаской. Я родила ему двоих детей и старалась быть хорошей матерью, примерной женой, исправно вести хозяйство. Он жаловался на свою предыдущую покойную супругу и я с сожалением слушала эти рассказы, мечтая показать ему другую сторону брака — полную любви и доверия. Но вместо этого, в ответ на все мои добрые помыслы и деяния, он становился все злей ко мне, а его обращение — все более жестоким. Последние месяцы его жестокость перешла все границы и я стала опасаться за свою жизнь, но что самое страшное — он убеждает всех окружающих что я сумасшедшая и пытаюсь покончить с собой. Уверяю тебя, ничего подобного нет в моих помыслах и я полностью здорова. К моему сожалению, его словам иманата и добропорядочного человека верят больше, чем мне — безродной чужестранке. Если он однажды убьет меня, то сможет сказать что я сделала это сама и никто этому не удивится, поскольку, кажется, уже все в городе готовы к этому и даже ждут.
Мой отец перед своей смертью говорил что ты стал рыцарем и завел себе большое имение. И хотя мне стыдно и неловко просить тебя об этом, но я умоляю помочь мне освободиться от этого брака. Я не рассчитываю на твою любовь и искренне порадуюсь за твою судьбу, если ты уже давно женат и имеешь детей. Но если в тебе осталось хоть капля тепла к нашей прошлой любви, спаси меня и моих детей. Нам грозит страшная опасность. Боюсь, я не смогу выдержать его обращения долго. Приезжай как можно быстрее. Спаси меня!
Сердечно обнимаю, твой добрый друг детства — Милания.»
К тому моменту, когда Сер Николас Корвин сломал печать и прочитал эти строки, Милании уже месяц не было в живых. Он не знал этого, и сильно взволновавшись от прочитанного, поспешил на помощь своей возлюбленной, которую, несомненно, до сих пор бережно хранил в сердце.
Она была не права в своих догадках о том, что Сэр Корвин Справедливый, как его теперь величали, покинул однажды ее потому что разлюбил.
Николас Корвин считал Миланию главной женщиной всей своей жизни. Женщиной, которую он когда-то по глупости и алчности оттолкнул, а после, когда одумался — уже было поздно, ее выдали замуж. Он решил не мешать ее счастью, воображая себе картины того, как Милания счастлива в браке, любит и любима, рожает детей и никогда его не вспоминает.
Долгие годы он чувствовал себя предателем, который сам же и поплатился за свой не верный выбор. И расплатой было одиночество. С тех пор он так и не женился, не завел детей, а все время своей жизни отдавал военной службе.
В день, когда пришло внезапное и тревожное письмо от Милании, он собирался на войну, которая призывала всех верных подданных вступить в войска и отправиться в наступление.
Но Сэр Корвин больше не колебался. Он не выберет войну вместо любимой женщины во второй раз. Поэтому сообщив товарищам что присоединится позже, он спешно оседлал своего коня и ускакал туда, где мог бы получить второй шанс на любовь и искупление вины, столько лет мучавшей его ночами.
Через десять дней он прибыл на место. Маленькая деревня со странным и неблаговидным названием Грюмор встретила его тишиной и грязью.
Узкая дорога, разбитая колёсами телег и копытами скота, вела между покосившимися заборами и низкими домами с почерневшими от времени стенами. Соломенные крыши кое-где провалились. Огороды выглядели так, будто земля давно устала давать что-либо людям, которые её обрабатывают. Здесь пахло навозом, дымом и сыростью.
Сер Корвин въехал в деревню шагом — конь его, крупный вороной черный жеребец с лоснящейся шкурой и ухоженной гривой, даже на вид стоил баснословных денег. Животное ступало спокойно и с достоинством — под стать всаднику. Они словно сияли блеском богатства на фоне серой бедности деревни, чем, безусловно, привлекали недовольные и даже испуганные взгляды окружающих.
Сам Корвин был в доспехах вороненой стали. Металл был начищен так, что даже в пасмурный день на нём играли отблески света. Алый плащ из тяжелой дорогой ткани спадал за спину широкими складками.
Его волевое, резкое и благородное лицо было открыто, он спокойно смотрел вперед. Деревенские бабы невольно переставали жевать и провожали взглядом. Мужик, чинивший телегу у забора, распрямился и уставился на рыцаря исподлобья. Старик, сидевший на завалинке, сощурился и сплюнул.
Такие люди здесь не появлялись. Или появлялись — но не с добром. Когда приезжали богатые и вооружённые, это обычно означало налоги, рекрутский набор или чью-то опалу.
Корвин чувствовал эти взгляды, видел их напряжение и страх. Сам же он мало чего боялся спустя столькие годы военной жизни. Он был сильным и опытным рыцарем, а деревенские мужики, даже толпой, вряд ли могли что-то ему сделать.
Конь фыркнул и переступил через лужу. Корвин натянул поводья у первых встречных — пожилой женщины с корзиной и мужика в драном пальто — и посмотрел на них.
— Добрый день, — сказал он спокойно и уверенно. — Я ищу Русгиля и его жену Миланию. Где я могу их найти?
Женщина и мужик переглянулись и фыркнули.
— Там они жили, — сказала пожилая женщина с корзиной, кивнув куда-то в сторону. — Там теперь пепелище. Девка эта устроила пожар. Бедный светлейший остался ни с чем — ни крова, ни денег. Вынужден был уехать в город, детей кормить надо.
— Она жива?
— Померла уж месяц как, — презрительно отозвалась крестьянка.
Внутреннее спокойствие и уверенность Корвина пошатнулось. Его словно ударили алебардой прямо в сердце. Милания умерла. Он опоздал. Не будет второго шанса. Не будет искупления вины. Тот шанс на любовь, что он упустил когда-то, был единственным и теперь это было не исправить.
Крестьяне, заметившие его застывшее потрясенное лицо, устало поплелись дальше.
Он ничего не ответил и посмотрел туда, где все случилось. Корвин с замиранием сердца прошел к указанному месту. И чем ближе приближался, тем сильней содрогалось все внутри от душераздирающей картины места смерти любимой.
Пепелище небольшого дома, из которого торчали обугленные не догоревшие балки и остатки мебели, выбивалось из общей массы обжитых побеленных домов, стоявших в ряд. Словно сгнивший пенек зуба в кривом рту пьяницы.
Корвин спешился, привязал коня и прошёлся по почерневшим останкам дома — медленно, внимательно, как ходят по полю воины после битвы, ищя кого-то или что-то. Он смотрел под ноги, осматривал пеньки и обугленную мебель. Смотрел на то, как и где горело. Думал.
Потом вернулся к соседям, которые уже собрались поглазеть на него с безопасного расстояния.
— Где дети? — спросил он.
— Там. У сестры священника, — показывала толпа, словно предвкушая интересные события для сплетен.
— А Миланию похоронили?
Народ недоуменно переглянулся между собой.
— Таких не хоронят, — сказал кто-то из толпы. — Сама на себя руки наложила. Грех это.
— Да и тела нет, — добавила другая женщина, почти с удовлетворением. — Сгорела.
Корвин стоял и слушал. Лицо его не изменилось. Только желваки чуть обозначились под кожей — совсем чуть-чуть, почти незаметно.
— Понятно, — сказал он наконец.
Развернулся. Пошёл к коню.
Люди ещё некоторое время смотрели ему вслед — ждали, наверное, что он ещё что-нибудь скажет или спросит. Но Сер Корвин больше ничего не спросил и на потеху толпе отправился туда, где жила сестра Русгиля с детьми Милании.
Пожилой и уставший мужик на дороге показал ему дом сестры светлейшего — неохотно, коротким кивком, как показывают на что-то, к чему не хотят иметь отношения.
Корвин шёл пешком, ведя коня на поводу. Незачем было ехать верхом по такому переулку — узкому, с глубокими колеями и покосившимися плетнями по обе стороны. Сапоги его, дорогие, из мягкой кожи, уже успели измазаться местной грязью.
Он не обращал на это внимания.
Из-за плетня на него смотрели жители деревни. Прятались, делали вид что не смотрят — и всё равно смотрели.
— Господин!
Голос был тонкий, почти сорванный. Корвин остановился.
Мальчик выбежал из-за угла — маленький, лет пяти-шести, не больше. Одежда на нём была велика и держалась, казалось, только на воле случая. Лицо бледное, с заострившимися скулами, глаза слишком большие — так бывает у детей, которые давно не наедаются досыта. Он остановился в двух шагах от рыцаря и задрал голову.
— Господин, Вы выглядите как довольный жизнью человек, у которого все есть, — сказал мальчик серьёзно, без заискивания, с той прямотой, которая бывает только у детей и у очень голодных людей. — Не могли бы вы дать мне монетку? Или кусок хлеба. Я давно не ел.
Корвин молча смотрел на него несколько секунд. Потом расстегнул поясной кошель, не спеша, без лишних движений достал монету и опустился на одно колено — так, чтобы оказаться с мальчиком на одном уровне и протянул ему золотую монету.
Мальчик уставился на неё так, будто никогда в жизни не видел золота — а скорее всего так и было.
— Это… — начал он.
— Этого хватит на неделю, — сказал Корвин спокойно. — Купи еды. Настоящей.
Мальчик крепко сжал монету в кулаке, будто боясь потерять. Потом посмотрел на рыцаря с выражением, в котором смешались растерянность, удивление и что-то похожее на благодарность.
Корвин встал. Кивнул мальчику и пошёл дальше.
Дом оказался таким же, как всё вокруг — низким, обшарпанным, с мутными окошками и двором, заросшим бурьяном. Только запах был другой — тяжёлый, кислый, застоявшийся. Запах дешёвого вина и нечистоты.
Корвин постучал в ворота.
Ждал недолго.
Дверь распахнулась — резко, как будто изнутри её толкнули плечом — и на пороге появилась женщина. Маленькая, но широкая, с заплывшим лицом и мутными глазами, в которых читалась та особая хмурость, которая не проходит даже спустя несколько часов после последней кружки. Волосы растрёпаны. Платье мятое, засаленное на груди. Она вывалилась во двор, щурясь на дневной свет, и уставилась на рыцаря с нескрываемым презрением.
— Чего надо? — сказала она.
— Ищу вашего брата, — ответил Корвин ровно. — Светлейшего Русгиля. Куда он уехал?
Женщина сощурилась. Что-то в её взгляде изменилось — появилась настороженность, та животная осторожность, с которой смотрят на незнакомца, когда не знают, чего от него ждать.

