
Полная версия
ВОЛЧИЦА кинороман
Ганс стоял, шатаясь, весь в грязи и крови.
— Господи… И откуда ты только взялся на мою голову?!
Он улыбнулся и протянул ей букетик — измятый, в крови.
— Я тьебья всу жизн искаль!
— Искаль он… Сядь на крыльцо! Воды принесу. В кровище весь, господи!
Она убежала в дом.
— Ох, беда… Искаль он…
Ганс блаженно прислонился к стене и закрыл глаза.
Она вернулась с тазом, ковшом воды и белой тряпкой.
— Настья, я хотель…
— Сиди! Хотель он…
Она смочила тряпку и стала обмывать ему голову.
— Как он тебе голову-то не пробил?! Совсем озверел! Ему бы самому по башке его дурной настучать вот так же!
— Он не виноват. Он любить тьебья…
— Любить… Всю жизнь мечтала.
Ганс не понял.
— Я не понимаю…
— И не надо. Сиди уж… Рубашка вся мокрая… Снимай, постираю!
Он продолжал смотреть на неё.
— Снимай, кому говорят!
Она сама начала стягивать мокрую рубаху через голову. Ганс поморщился.
— Больно?
Он отрицательно покачал головой, но Настасья уже всё увидела.
На груди и боках темнели огромные синяки. На спине тоже была кровь, и когда она потянула с него рубаху выше, рана открылась и начала кровоточить сквозь грязь.
— Господи… Да на тебе живого места нет! И весь грязный… Так. Сиди здесь. Сейчас баню затоплю.
Она ушла, унося таз и окровавленную тряпку. Ганс остался на крыльце один.
Букет лежал рядом на лавке. И смятые цветы уже не расправились. Но Ганс смотрел на букетик и улыбался — для него сегодня была настоящая победа!
* * *
В бане уже было жарко.
Иван построил эту баню на совесть, для себя, поэтому она быстро нагрелась. Мог ли он тогда подумать, что Настасья приведёт туда чужого мужика? Ведь она запросто могла отправить Ганса на речку: пару раз нырнул с головой — и чистый. Но ведь это именно она была причиной этих побоев…
Настасья мыла Ганса сосредоточенно и деловито, как санитар в госпитале. Поворачивала к керосиновой лампе, отводила руку, осторожно промывала ссадины, ощупывала края синяков. Где можно было, проходилась веником, где кожа была разбита — смывала кровь водой. Перед ней был не мужчина, а избитый человек, которого нужно было отмыть, осмотреть и привести в порядок. Даже когда промокшая рубаха прилипла к телу, Настасья лишь закатала мешавший рукав повыше и снова склонилась над раной.
Вылила ковш воды ему на голову, стала промывать волосы; вода стекала по лицу и спине. На боку осталась большая рана — уже не кровоточила, но была глубокой.
Настасья провела пальцем по шраму на боку — хоть и глубокому, но старому, давно затянувшемуся, — а выше, там, где грудь еще не тронул синяк, наткнулась на другое. Не на рану — на татуировку. «СС». Она была сделана не по-блатному, а тщательно, почти художественно, располагалась на левой стороне груди, ближе к середине, — а поперек нее пролегал бледный старый рубец, глубокий, будто нож когда-то вошел почти по рукоять и просто скользнул по краю рисунка, а не метил в него специально.
Ганс вздрогнул и открыл глаза.
Не от боли: если бы было больно, он бы вздрогнул раньше, при виде синяков и ссадин, которые она уже добрый час трогала без всякого стеснения. Он вздрогнул от прикосновения женщины. Сердце заколотилось так, что его хотелось прижать рукой, и он боялся дышать — не потому, что нечем было дышать, а потому, что с каждым вдохом его грудь поднималась все ближе к ее пальцам, и это было слишком.
Еще раньше, там, на реке, когда он вытаскивал ее из воды, а мокрая рубаха облепила ее, ничего не скрывая, — тогда рядом стоял старшина с автоматом, и смотреть было нельзя. Сейчас рядом никого не было — только пар, керосиновый свет и она сама, склонившаяся так близко, что он различал капли воды у нее на ключице, а мокрая ткань уже ничего не скрывала, только обрисовывала то, что должна была скрывать. Он сидел перед ней голый по пояс, в застиранных кальсонах, тощий, с ребрами, которые можно было пересчитать, — и рядом с ней, крупной, живой, теплой, чувствовал себя таким маленьким и жалким, что впору было рассмеяться. Смеяться не хотелось.
Настасья, добросовестно увлеченная делом, ничего этого не замечала — ни того, что рубаха на ней насквозь промокла и облепила фигуру, ни того, как он на нее смотрит. Она мыла раненого. Он смотрел на женщину.
Он долго сидел неподвижно, стиснув зубы. Потом его рука поднялась и легла ей на запястье. Настасья хотела по привычке отвести ее — раненые иногда цеплялись за того, кто был рядом, — но пальцы разжались и медленно скользнули вверх по ее мокрой руке. Другая рука коснулась талии. И тут в ней что-то оборвалось. Она впервые почувствовала, как близко его лицо, как горячо он дышит, как мокрая ткань холодит грудь. Только что она видела перед собой раны, кровь и синяки — а теперь увидела мужчину. И себя рядом с ним — не санитаром, не вдовой, не бабой, привыкшей всё делать в одиночку, а женщиной, к которой прикоснулись.
Она все еще держала в руке ковш. Вода перелилась через край и потекла по лавке.
Ганс уткнулся в её мокрую рубаху, начал целовать и гладить.
— Что же ты делаешь, окаянный… Что же ты… делаешь…
Она повторила это дважды, но ни разу не попыталась его оттолкнуть.
Не прошу я взять с собой,
Не посмею, не смогу.
Мне бы снова, милый мой,
В те ромашки на лугу!
Чтобы хоть ещё глоток
Той росы, хороший мой!
И завянуть, как цветок,
Сорванный да брошенный…
В баньке горело оконце. Из трубы поднимался дым.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Утром Настасья снимала с верёвки бельё и одежду Ганса.
Председатель стоял у забора и курил. На стройке ударили в рельс.
— Пора на работу…
— Не опоздаем. Не волнуйся.
Она улыбалась и продолжала снимать бельё.
Председатель посмотрел на неё, потом на дом.
— Что теперь в деревне скажут?
— Поговорят и перестанут. А мне теперь главное — здорового ребёнка родить.
Сказала спокойно, как о деле решённом.
— А вы теперь как? Как муж с женой будете или так… Иногда?
— Не знаю. За двенадцать лет я и одна привыкла… Посмотрим.
— Как же ты с немцем-то, а не со старшиной!
— Да у твоего старшины злобы на душе больше, чем у любого немца! Да и сам же он говорил — не фашисты они. Так…
Настасья сложила снятое белье, взяла ведра и коромысло.
— Конечно, время прошло, надо забывать, — сказал председатель. — Вот ты и подала пример… Может, это и правильно…
Она подошла к калитке.
— Не подавала я никакого примера. Ждать мне больше нечего. За двенадцать лет вся моя надежда испарилась. Сил больше нет. Хоть рожу, даст Бог. А бабы наши… Может, с годами и простят, но ничего они им не забудут! И никого! На душе немного полегчает, а так… нет!
— Простить — дело нелёгкое. Сама говоришь — не фашисты они. Куда им было деваться? Погнали и пошли.
Настасья вышла со двора и закрыла калитку.
— Пошли, да получили. Пусть теперь не жалуются!
* * *
У колодца судачили бабы.
— Сама же вдова, сама же мужа оплакивала вот тут, убивалась! Причитала! Самой первой почти похоронку получила… И с немцем! Тьфу! — сказала Марковна.
— Чем ей старшина-то не угодил? Всё ж-таки наш… — сказала бабка Марфа.
— Да ну… Язык не поворачивается. Наська — и потаскуха! Немецкая подстилка!
— А старшина-то к ней и так, и эдак! И чего ей? — спросила Варвара.
Бабка Марфа посмотрела на неё.
— А ты? Что глазами хлопаешь? Мужик свободный! Беги, не теряйся! Как-никак старшина! При службе!
— И то! — поддержала Марковна. — Наська его своими глазищами приворожила, чтоб ей пусто было! А ты пирожков напеки! Мужики знаешь как от хорошей еды тают? Как сахар!
— Точно! Муки надо, так я дам!
— И когда тесто месить будешь — с приговором, с приговором! Как его зовут-то? Старшину-то?
Варвара посмотрела вдоль улицы.
— Глядите. Идет. Ни стыда, ни совести.
Настасья подошла к колодцу. Бабы замолчали.
Она сняла с плеча коромысло, поставила ведра и стала набирать воду.
— Что примолкли? Завидно стало, что дите рожу? Чо молчите?
— Глаза твои бесстыжие! — сказала Марковна.
— Ладно бы со старшиной, а то — с немцем! — сказала Варвара.
Настасья поставила полное ведро на землю.
— Ничо. Стерплю. Народу поубивали. Мужиков нет. Значит, надо новых нарожать!
— Видали?
— Так что же это: теперь по-стахановски, с каждым встречным? — спросила Марковна.
— Да погодите вы! — вмешалась бабка Марфа. — И какое же ты ему отчество дашь? Кого запишешь отцом-то? Немца?
— А я ни с кем не собираюсь под венец. Сначала надо родить. А там посмотрим… И это будет только мой ребёнок! И ничей больше! Ясно?!
Настасья повесила вёдра на коромысло и ушла.
— Вот родит какого-нибудь нового Гитлера! — сказала Варвара.
— Дура! — сказала Марковна.
Бабка Марфа посмотрела вслед Настасье.
— Это как воспитаешь…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
На стройке с утра стучали молотки, звенела пила. Ганс нёс к стене две длинные доски, когда дорогу ему преградили его собратья по лагерю. Впереди стояли Отто и Хоффман. Остальные теснились за их спинами, молчаливые, настороженные, уже всё знавшие.
Ганс бросил доски на землю и остановился.
Отто вышел вперёд.
— Ганс, Ваш поступок не имеет оправдания! Вы осквернили своей близостью со славянкой честь немецкого мундира! Вас надо судить!
Немцы обступили его. Ганс отошёл назад, к недостроенной стене, нагнулся и медленно вытащил из сапога самодельный нож-заточку. Сталь тускло блеснула на солнце. Солдаты остановились.
— И кто же судья? Кто прокурор?
— Я, как старший по званию, имею право представлять полевой трибунал! Со всеми полномочиями!
— Что ж, я готов выслушать ваши обвинения!
Отто выпрямился, будто перед ним снова был строй, а за его спиной — не пленные в застиранных рубахах, а солдаты прежней армии.
— Оберлейтенант Ганс Ланге! Вы обвиняетесь в связи с врагом, опорочившей звание офицера Вермахта! Вы запятнали честь истинного арийца! Властью, данной мне…
Ганс перебил его:
— Отто! Погоди. Много ли ты видел в своей жизни настоящего? Кроме партийных митингов, ночных маршей с факелами, войны этой? Много ли ты смотрел… да хоть на небо? Синее! Без бомбёжек и без грохота… Прислушайся! От этой тишины можно же оглохнуть! Поют птицы! Растут цветы…
На стройке и впрямь стало тихо. Никто не пилил и не стучал. Где-то за стеной кричала птица, над досками медленно плыла древесная пыль.
— К чему вся эта лирика?
— А к тому! Мы всё это растоптали своими сапогами!!! И мимо прошли, не заметили…
— Вы, Ганс, позабыли, я вижу, наше истинное предназначение?! Охотно напомню! Всем!!! Мы - солдаты фюрера!!! Мы не сдавались в плен!!! Мы… здесь не случайно.
Ганс по-прежнему держал нож, но смотрел уже не на окруживших его солдат. Взгляд его уходил поверх их голов — туда, где за стройкой начиналась деревня.
— Я виноват, признаю… Но только в том, что влюбился в женщину! Первый раз в жизни!
— Она - представительница низшей расы!
— В публичном доме ты тоже проверял расовую принадлежность?!
— Это другое дело!!!
— Ты прав. Совсем другое дело. Не дешёвая шлюха, а женщина! Настоящая, которая не на час, а на всю жизнь! Красивая, умная, сильная! Одна со всем справляется! Её мужа, может, кто-нибудь из нас и убил! А она… Да, я когда просто смотрю в её глаза - у меня уже голова кружится!
— Вот именно! Она просто Вам вскружила голову!
— Послушай, Отто! Что мы знали про этот народ? То, что нам в голову вбивали! А так ли на самом деле? Сколько лет мы здесь, столько я удивляюсь их культуре, их открытости! Мы здесь для них строим храм… Думаешь случайно? Я думаю: нет. Чтобы искупить хоть малую часть того, что мы тут натворили…
Он поднял лицо к небу.
— Бог!!! Если ты есть! Я не прошу у тебя прощения, ибо не заслуживаю! Я благодарю тебя, за то, что впервые моё сердце стало биться!!!
Потом снова посмотрел на Отто.
— А теперь ты можешь убить меня! Мне не страшно. Последнее месяцы сделали мою жизнь не напрасной…
Никто не двинулся с места. Хоффман первым опустил голову. Постоял ещё немного, развернулся и ушёл на своё рабочее место. За ним стали расходиться остальные. Кто-то поднял пилу, кто-то вернулся к брёвнам. Через минуту стройка снова наполнилась стуком.
Отто остался один перед Гансом, молча помотал головой. Полномочия полевого трибунала кончились вместе с разошедшимся строем.
Ганс спрятал нож в сапог, поднял доски и понёс их к стене.
* * *
У коровника председателя окружили бабы. Подступили тесно, будто решение уже приняли и ему оставалось только согласиться.
Впереди всех стояла Марковна.
— Ты вот что, председатель. Давай-ка немцев… расселяй по хатам.
Председатель медленно оглядел их.
— Та-ак… Хорошо денёк начинается - ничего не скажешь…
— Мы тут решили… Чтобы…
— Решили, значит. Посовещались тут они и решили… Хорошо! Ну что, встали?! Пойдём искать!
Варвара удивлённо посмотрела на председателя.
— Чего искать?
— Стыд!!! Который вы тут потеряли!!! И совесть!!! Где?! Там?! У колодца?! Или у настасьиной бани? Где?!
— Ты чего?
Председатель рванул ворот гимнастёрки. Лицо его налилось неподдельным негодованием.
— А ничего!!! Ишь, какие сознательные они! Население, решили пополнить! Только не сознательность это! А похоть!!! Похоть!!! Кровь взыграла?! Содомского греха захотелось?
Варвара вышла перед Марковной.
— Ничего такого мы и не думали…
— Вы не думали, так лукавый за вас всё придумал! Искушение это, бабоньки! Искушение! А чтобы прогнать его - работать надо в две жилы!!! Работать! Враз всё выветрится!
Марковна будто осознала всю эту нелепость, но продолжала по инерции. Она даже хотела объяснить, что никакая это не похоть. Просто мужика с его запахом, его заботой, усталостью так захотелось в доме. Но слов подходящих не нашла, боялась запутаться окончательно. И председатель был прав, но и у баб были мысли не совсем такие.
— Мы и так не сидим, сложа руки… Мочи уж нет…
Варвара попыталась оправдаться:
— А немцы-мастеровые, между прочим, ещё при царе у нас работали - и ничего!
— Грамотные больно! Грех вам, бабоньки, грех! Так и знайте!
Бабка Марфа, до этого молчавшая, выступила вперёд.
— Погоди. Их ведь суд осудил? Осудил. Было бы за что, так враз бы всех застрелили. А их оставили! Может они, и ничо, а? Не таки уж изверги?
Председатель дёрнулся, словно его ударили. Он перевёл взгляд с одной женщины на другую, и в каждой видел то, чего не хотел видеть: не забвение, не прощение — а лишь усталость жить одним только прошлым.
— Не такие, говоришь?! А какие?! Какие в печах людей жгли?! Какие танками давили, бомбами забрасывали?! Какие целыми деревнями сжигали?! Вместе с детишками!!! Не такие, скажешь?! Как раз такие!!! Мне вон каждый день снится!!!
Он ударил ладонью по протезу, будто снова ощутил тяжесть лафета, придавившего его на поле боя. Бабы молчали.
— Сам же говорил: прощать надо…
— Верно говоришь… Надо! Надо!!! А как?! Сколько лет прошло, а всё, как будто вчера…
Марковна попыталась ещё раз:
— Может, как раз и пришло время?
— Может, и пришло… Может… Не знаю я…
Председатель повернулся и пошёл прочь — тяжело, неровно, опираясь на протез. Отойдя, поднял лицо к небу.
— О, Господи!!! Вразуми их! Вразуми, дурёх этих!
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Зима пришла незаметно. Снег лёг на крыши, укрыл дорогу и недостроенные стены храма. Живот у Настасьи стал большим, и теперь каждое движение давалось ей медленнее.
Она сидела за столом, хрустела солёным огурцом и улыбалась, поглаживая живот. Рядом лежали взрослая рубашка и ножницы. Из большой рубахи Настасья выкраивала маленькую — торопилась приготовить всё необходимое до родов.
Ты плыви, венок, плыви
Да за милым вслед…
О моей простой любви
Больше не услышат, нет…
— Надо же, кроха, а как мужик настоящий - солёный огурец ему уже не нравится! Раньше нравился, только давай! Может, тебе ещё и водочки к нему налить, баловник ты эдакий? Эх-ты, эх-ты! Ты чего пинаешься? Пинается он! Не нравится, когда ругают? Вот родишься, вырастешь, будешь, как большой Иван. Сильный, умелый на все руки…
На глаза навернулись слёзы.
— Где же он свою головушку-то сложил… Похоронили его или так - со всеми вместе…
Настасья прижала к лицу большую рубашку, вдохнула знакомый, почти исчезнувший запах.
— Гляди-ка, притих, не пинается… Тоже что ли загрустил? Плохо нам, скажи, папка, без тебя. Очень плохо… Ну, ничего. У нас теперь новый Иван будет! Иван Иваныч!
В сенях хлопнула дверь. Ганс вошёл с большой охапкой дров, свалил её возле печи и снова вышел. Вернулся уже с крупной рыбиной в руках — довольный, улыбающийся.
— Настья! Я слышать нас могут отпускать домой! Не будут расстрелять!
Он снял валенки, прошёл в комнату, опустился перед Настасьей на колени и прижался к её животу. Потом поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза.
— Ты поехать со мной? В Германия? Ко мне в дом?
Настасья поднялась, прошла на кухню мимо Ганса, взяла рыбу и осмотрела её со всех сторон. Достала у печки большое блюдо и нож, вернулась к столу и принялась разделывать.
Ганс стоял в дверях и ждал.
Настасья смотрела куда-то в окно.
— Здесь мой дом. Здесь…
* * *
На стройке было бело от снега. Легедза обрюзг, перестал бриться и теперь равнодушно бросал палку подросшему волчонку. Тот раз за разом приносил её обратно.
К нему подошла Варвара с корзинкой.
— Товарищ Легедза, а я Вам поесть принесла!
— А, ты…
— Что это Вы, небритый весь! Запустили себя совсем! Следить некому, заботиться…
— Что же ты всё ходишь и ходишь… Тебе что, немца что ли не досталось… на постой?
— Зачем Вы так? Обидно даже слышать! Вы вот сами-то почему до сих пор в лагере живёте? Один… Ни в баньке не помыться, ни еды домашней! Я вот пирожков напекла - поешьте!
— Хорошая ты девка, Варвара! Тебе бы жениха… такого же… хорошего…
— Да где ж его взять-то? Вот, если бы такой, как Вы, например, посватался…
— Посватался раз… Хватит…
— Это Вы про Настасью что ли? Так она про Вас уже и думать забыла! Тоже мне, выбрала называется! Немца! Бессовестная! То ли дело Вы! И наш, и военный! При должности! И видный такой!
— Варвара, опять ты… Говорил же тебе - сердце у меня одно. И если там уже есть кто - другому кому там уже места нет. И хватит об этом.
— Да что же это она Вас, приворожила что ли?! Одно слово - волчица! Ни себе, ни людям! Поешьте пирожков лучше! И легче станет! Домашние! С капустой!
Варвара развернула тряпицу и поставила корзинку перед Легедзой. Он взял пирожок и бросил волчонку. Тот поймал на лету и сразу проглотил. Следом полетел второй.
— Да что же это Вы?! Разве ж я для зверёнка Вашего старалась? Обижаете Вы меня, товарищ Легедза!
Она сердито забрала корзинку.
— Я думала Вас угостить! А то смотрите на меня, что волчонок Ваш! Совсем уж я Вам не по нраву?! Всё Наську что ли никак не забудете, так она вон - брюхатая, родит скоро!
Легедза вскочил.
— Я однолюб, ясно?! Если полюбил кого - всё!!! Навек!!! Понятно тебе?! Или ещё как объяснить?!
Он быстро подошёл к столбу с подвешенным рельсом и принялся бить по нему изо всей силы. Со всей деревни на работу потянулись немцы.
* * *
Ганс вышел со двора на дорогу. Следом за ним неторопливо, вразвалочку шла Настасья с пустыми вёдрами. Вдруг вёдра выпали из её рук. Она резко осела на завалинку, одной рукой вцепилась в стену, другой схватилась за живот.
Ганс испуганно обернулся, подбежал и присел рядом, поддерживая её.
— За Варварой беги… Пусть Бабку Марфу зовёт… Началось, кажись…
* * *
Дом наполнился криками Настасьи, торопливыми шагами и плеском воды. Бабка Марфа и Варвара хлопотали возле постели. Наконец раздался детский плач. Обе женщины улыбнулись.
— Ишь ты, какой бутуз!
— На тебя похож - такие же глазищи!
— Слава Богу!
Настасья с трудом улыбнулась, глядя на ребёнка, и устало опустилась на подушку.
В этот миг открылась дверь. На пороге стоял Иван.
— Ну, здравствуй, дом родной! Долго же я пёхал…
В кухню вышла Варвара. Увидела его и закричала:
— А!!!
Она рухнула на табурет.
— Мамочки… Иван…
— Не узнал… Неужто Варвара?
Варвара испуганно закивала.
— Тебя же… Ты же…
— На войне погиб? Врут! Не верь им!.. Хозяйка-то где моя?
— Так… Тут она. Сына родила вон. Ой…
— Весело…
Из комнаты вышла бабка Марфа с белыми испачканными тряпками и ушатом воды. Увидев Ивана, она застыла.
— Батюшки светы… Ваня…
Потом спохватилась.
— Иди-ка отсель! На улицу! Иди-иди… Нечего тут мужикам! Нечего! Ох ты, Господи…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Ночью в подсобке лесопилки горела тусклая лампа. В углу грела и напевала свою радостную тягу в трубе печка-буржуйка. На столе, поверх старой газеты, стояла бутылка самогона и лежала скудная закуска. Председатель с Иваном выпили уже крепко, но хмель брал их по-разному. Председатель говорил всё больше и горячее, Иван молча смотрел на огонь в печке и отвечал нехотя, коротко.
— И всё-таки - что ж мы так-то? Не по-людски… Тебя бы надо всей деревней! Встретить, как полагается! Ведь из мужиков-то только мы с тобой и вернулись! С разницей, правда, в двенадцать лет… Ну, да ладно! Будем! С возвращением! Эх, надо было всех позвать…
Они выпили, закусили.
— Ни к чему это всё. Не герой.
— Понимаю. Ни за что семь лет огрёб, понимаю… Ты сейчас, наверное, на весь мир в обиде.
— На обиженных воду возят.
— Мы тут все тебя ещё в сорок первом оплакали… Как же там они? Написали бы, как есть - «пропал без вести», а то «погиб»! Как будто кто вас там по головам считал! Тогда ведь толпами пропадали! В окружение что ли попал?
— Не помню. Бахнуло - в ушах звон, в башке темнота. Очнулся у немцев.
— А кто и сам сдавался?
— За других говорить не буду. Люди разные. Всем жить охота.
— И как потом? В лагерь?
— По дороге сбежал.
— Да говори ты толком, что из тебя всё, как клещами тянуть приходится! От меня что ли таишься?
— Отвык. Иной раз лучше помолчать.
— Знаешь, Вань. Как бы там ни было - всё позади. Кругом люди. Свои. Родные. Не надо так. Не держи злобы. Всё равно ничего не изменишь. Очерствел - понимаю. Так оттаивай, давай! Домой вернулся.
Иван поднял на него тяжёлый взгляд.
— Два концлагеря. Три побега. Партизанил. Наши пришли - штрафбат. После войны лагеря. Наши. Вышел по амнистии. Вопросы ещё есть, начальник?
Председатель помолчал.
— Да уж. Целый роман. С продолжениями. Вернулся. И Слава Богу! Давай!
Они снова выпили и закурили.
Иван долго держал рукав у носа.
— Крепкая.
— А то! Бабка Марфа у нас по этому делу - во всей округе первый спец!
— Тяжко приходилось?
— Да как всем. Терпимо. Вот, - Председатель оглядел подсобку. - лесопилку бы наладить! Построить где, подремонтироваться, да на продажу бы досок, тёсу…
— Ну, с этим делом я на «ты». Не переживай! Приходилось. А тут у Степана всегда порядок был. Так что запустим твою пилораму. Бензину только надо будет.
— Да это я в районе выбью! Вот обрадовал ты меня, не знаю как! За это давай ещё! По маленькой!
Выпили.
— А то уж я и не знаю, за что браться! Староверов сюда жить позвал - им церковь нужна. Строить некому - немцев дали. А им пиломатериал. А тут и ты, как раз. Прямо всё и сходится.
Иван долго смотрел на огонёк папиросы.
— А немцы-то шустрые, я гляжу. Всё успевают. И работать, и отдыхать. С чужими бабами.
Председатель вздохнул. Разговор дошёл до того, ради чего они, должно быть, и сидели здесь ночью вдвоём.
— Ты Настасью не вини. Она, как на тебя похоронку получила, знаешь, как убивалась! Выла! Чёрная вся ходила. Двенадцать лет прошло! Шутка ли… Тут кто хош отчается.
— Убью.
— Кого?
— Обоих.
— Грех тебе за такие слова!!!
— А ей?!
— Бог ей судья! Думаешь, каково ей сейчас? Чуть-чуть ведь не дождалась! Слышал я: бабы сердцем чуют! Жив кто или убит. Только тоже, окаменели сердца-то у них! У наших-то баб! И слёзы у них все высохли! Всё выплакали! Думаешь ей другая семья нужна? Немец этот?! Или старшой их, конвойный? Тоже свататься хотел! Дитё! Дитё она хотела родить! Что б хоть не одной…
— Так, разве будет не блудное оно, дитё-то?
— Это одному Богу известно. А уж если сподобил родить, то и дальше управит!!!

