ВОЛЧИЦА кинороман
ВОЛЧИЦА кинороман

Полная версия

ВОЛЧИЦА кинороман

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Подошёл Ганс и молча взялся за голенище. Хоффман не отпустил.

— Это мои сапоги, — сказал Ганс по-немецки.

— Нет. Теперь это мои сапоги!

Отто оказался рядом мгновенно — так оказываются те, кто следит за порядком постоянно, не отрываясь. Он взял Хоффмана за рукав.

— Хоффман, Вы забываетесь! Перед Вами — офицер! Отдайте сапоги!

Хоффман вырвал руку.

— Мы тут все равны!

— Ошибаетесь! Хоть мы и в плену, но продолжаем оставаться солдатами Вермахта!

— К чёрту! Мы не на плацу!!!

— Вы давали присягу, Хоффман! Соблюдайте субординацию!

— Хватит командовать, обер-штурмфюрер.

Они смотрели друг другу в глаза, и Отто молчал так долго, что стало слышно реку.

— Я не могу наказать Вас по Уставу, Хоффман… Но. Вы можете завтра просто не проснуться.

Хоффман молчал ещё дольше. Потом швырнул сапоги — не на землю, а Гансу, в руки.


* * *


Стол Настасья накрыла как положено. Не для них — просто иначе она не умела.

Постелила скатерть, свою, из дому. Поставила стопку мисок, высыпала горкой ложки, в середину поставила большое блюдо с хлебом и солонку — соль тоже была своя. Крупу, что дал старшина, она накануне перебрала на столе, ссыпав сор в ладонь, и перебрала не наскоро, а как перебирают себе.

Настасья сняла крышку с кастрюли, и оттуда повалил пар.


В лагере всё замерло.

Пятнадцать человек стояли и смотрели. И смотрели по-разному: одни на неё, другие на пар. Кто-то торопливо пригладил ладонью волосы и с досадой провёл по щетине; кто-то сорвал с верёвки просохшую рубаху и стал натягивать её на ходу; обувались, мыли руки, одёргивали на себе что было; и все оглядывались на Отто, будто ждали команды.

Настасья стояла у стола с поварёшкой в руках и смотрела на них исподлобья.

Пусть глядят. Ей от их глядения было ни холодно, ни жарко: смотрят — потому что голодные и потому что бабы давно не видели. Тихий немец с обгоревшим носом тоже смотрел, не отрываясь, и она это заметила и тут же забыла.

Ели молча и жадно. Один, помоложе, всё пытался сказать ей что-то приятное — по-своему, по-немецки, — прикладывая руку к груди и кивая на миску. Она поняла, что хвалят, и не ответила.


Настасья постучала поварёшкой, полной каши по большой кастрюле, мол: добавки кому? Махнула рукой, после чего немцы, переглядываясь, нерешительно сначала, потом – все разом бросились за добавкой.


Так это и началось — с каши.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ


Дорога шла вдоль большого луга и сворачивала в лес.

Там начинались старые просеки и вчерашние делянки, заросшие молодняком; кое-где ещё лежал сложенный в штабеля кругляк — высохший, посеревший за годы, никому не понадобившийся. Лес стоял ухоженный когда-то и одичавший теперь, как и всё в округе.

Председатель остановил лошадь.

— С этой стороны и начнёте. Сосны тут у нас кряжистые, корабельные. Я метить уж не стал. С моей-то культёй по лесу больно-то не набегаешься.

Легедза посмотрел на протез.

— На фронте?

— Где ж ещё? Правда, мне повоевать-то толком и не пришлось. Батарею нашу накрыли танками. Рвануло так, что пушка перевернулась. Вот лафетом меня и придавило, переломало всего… Шевельнуться не мог. Винтовка — вот, рядом, и никак до неё… А лафет у пушки тяжеленный… Эх…

Он замолчал.


Ему до сих пор снилась та воронка. Не взрыв — взрыва он не помнил вовсе, — а именно то, что было после: земля, ставшая вдруг очень близко к лицу, и небо, ушедшее куда-то вбок, и лафет, который лежал на нём поперёк, будто нарочно, будто его так положили. Он тогда долго не понимал, почему не может встать, — а понял и стал выбираться, и от этого сделалось так больно, что он закричал. Кричать было не на кого и незачем. Винтовка валялась в трёх шагах, и три эти шага он потом проходил во сне много лет подряд: тянулся к ней, скрёб пальцами землю и не доставал, и опять тянулся, и опять.


— До сих пор чудится… — сказал он и дёрнул вожжи.

— Жарко было?

— Не то слово… Очнулся в лазарете. Кто нашёл, кто вытащил — до сих пор не знаю. Только вижу — руку и ногу оттяпали. Сказали потом, мол раздробило сильно. Так что, быстро я отвоевался. Теперь вот тут… с бабами воюю.

— Тоже не сахар!

— Не то слово! Каких на фронт — с их-то характером — немец давно бы удрапал! Ещё в начале войны!

Оба засмеялись.

— Да уж. Особенно от той, глазастой!

— От Настасьи-то? Да… — Председатель усмехнулся. — Её в детстве «волчицей» прозвали. За глаза её, да и девичья фамилия у неё в самый раз — Волкова! Так что ты подумай, как следует!

— Да что думать. Наскитался. Хватит. Пора и к берегу.

Сказано это было ровно и по-хозяйски — так говорит человек, который всё решил заранее и теперь только сообщает. Председатель покосился на него и ничего не сказал.


* * *


— А ты как с этими-то? Пацанов что ли мало немчуру-то охранять?

— Так-то оно так. Только я, вроде как, добровольно. До войны ещё отца и мать расстреляли по доносу. Я в НКВД сам и напросился. Думал: доносчика найду. Ага. Нашёл. А сам взял и не сдержался раз. Труса одного. Ну, вроде как без суда и следствия… Шлёпнул в окопе. И всех делов.

— Как же это?

— Да вот так. Его бы всё равно, конечно, потом, перед строем. За трусость… Меня тогда такое зло взяло… Так что «залётный» я.

Председатель покачал головой.

Он слушал и не мог понять, чего в этом рассказе больше — беды или похвальбы. Про отца с матерью старшина сказал быстро, как говорят о том, что давно отболело; а про окоп — с расстановкой, будто ждал, что его переспросят. А председатель не переспросил.

— Самого тогда чуть не к стенке за это. Да вот — в конвойные понизили. Вроде как — пожалели… Так что с этой, как ты говоришь, немчурой топаю. А куда и сам не знаю.

— А семья, родня какая остались, нет?

— Не-а. Один я.


Он сказал это и вдруг подобрался, перехватил вожжи, остановил лошадь и встал в бричке в полный рост.

Председатель оглянулся по сторонам.

— Ты чего?

— Тихо!

— Нет же никого! — прошептал председатель.

— Не скажи…


Легедза взял автомат, спрыгнул на землю и пошёл вдоль опушки — мягко, не глядя под ноги, слушая. Тут он был хорош. Тут ничего не приходилось изображать: в лесу он делался спокойный и точный, как хороший пёс, и было понятно, за что его, при всей его «залётности», всё-таки держат на службе.

Председатель нехотя слез с брички и пошёл следом, и на третьем шагу под его культёй сухо треснуло.

Легедза обернулся, свёл брови и показал рукой: стой.

Оба замерли.


* * *


На маленькой поляне, в расщепе старого пня, сидел волчонок.

Он застрял лапой и уже не рвался — только тихонько поскуливал, коротко, безнадёжно, как скулят, когда скулить приходится давно.

Легедза подозвал председателя рукой, кивнул на находку.

— Ну, и слух у тебя!

— Тихо! Может, мамка его рядом!

Он ещё постоял, медленно оглядываясь и слушая лес. Потом подошёл.

Волчонок поднял голову и зарычал — по-детски, тоненько, всерьёз.

— Ишь ты… — сказал Легедза.

И в голосе у него было такое, чего председатель за весь день ни разу не слышал: ни выправки, ни ухватки, ни игры. Просто человек обрадовался зверю.


* * *


Немцы ели кашу.

Ели уже без вчерашней жадности, спокойно, и кто-то даже улыбался, и один опять говорил Настасье приятное, прикладывая руку к груди. Настасья ходила вдоль стола с кастрюлей и накладывала добавки.


Подъехала бричка.

Настасья быстро поправила платок, смахнула со стола крошки, положила в две миски каши, придвинула хлеб и ложки. Это было не для старшины и не для председателя — это было для стола, потому что стол должен выглядеть как стол.


Легедза шёл от брички торжественно, неся на вытянутых руках волчонка.

Настасья улыбнулась.

— Ещё одну миску, Анастасия Антиповна! О, какой герой теперь у нас! Ставьте на довольствие нового сторожевого пса!

Он сказал это громко — так, чтобы слышали и немцы: пусть знают, что тут теперь будет собака. И тут же, спохватившись, что вышло слишком по-хозяйски, а он вроде как ухаживает, поднял волчонка повыше и заглянул ему под хвост.

— А, нет. Волчица, сука.

Настасья перестала улыбаться в одну секунду. Медленно повернулась и посмотрела исподлобья.

— Это ты чо щас сказал?

Председатель поперхнулся кашей.

— Вы это об чём, извиняюсь?

— Ну, щас вот! Сукой ты кого это назвал?

— Так это… — Легедза разом потерял всю свою уверенность. — Я думал это волчонок… Он! Ну, щенок… Как его? Самец! А он — это… Она, самка. Сука, значит. Волчица…

Он окончательно смутился, кашлянул и покраснел — красный он был весь, до ушей, и оттого стал вдруг очень молодой.

Председатель давился от смеха и не мог остановиться.

Настасья строго смотрела себе под ноги.

— Сука, значит…

— Я не в том смысле…

Она молчала долго. Потом взяла миску, посмотрела на волчонка.

— Ну, что, тёзка… На! Уплетай кашу.

Какое-то время Настасья и волчонок долго и почти в упор смотрели друг другу в глаза.

Легедза сел и молча стал есть. Председатель посмотрел на него и покачал головой.

— То не одной, а тут сразу две… волчицы… — пробормотал старшина.


Настасья держала поварёшку.

— Чего-чего?

— Я говорю: пёс у нас был. Амур. Ух и свирепый!

Он продолжал есть.

— Тоже… сука?

— Да нет… Зачем Вы?.. Он так обучен был, что ни один из пленных даже бежать не пытался. Амур как-то беглеца такого насмерть загрыз! Да… И сразу дурная слава эта разнеслась по всем этапам.

Настасья плюхнулась на лавку.

— Погоди! Как насмерть? Человека?!

— Ну да. А для него без разбору было — уж так обучили.

— Не, ну вы видали, а? У нас тут такая зверюга будет, так ещё и корми её!

— Что Вы, Анастасия Антиповна! Мы этого волчонка так воспитаем — он у нас будет лучшим сторожевым псом… Псиной. Собакой.

Он говорил это, глядя ей в глаза и улыбаясь, и был явно доволен и рассказом, и собой.


Настасья слушала и смотрела на него — а видела уже другое.

Не то было плохо, что пёс загрыз человека: пёс есть пёс, обучили — загрыз. Плохо было, что старшина рассказывал про это за столом, между двумя ложками каши, и рассказывал с удовольствием — как рассказывают про хороший инструмент. И «дурная слава разнеслась по всем этапам» — сказано было так, будто он этой славе радовался и, может быть, к ней приложил руку.

Она подумала об этом одну минуту, спокойно и без злобы, — так прикидывают, годится ли доска для стройки.

И отложила.


ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ


Ганс вдруг вскочил из-за стола.

Он был весь красный, глаза круглые; он не сказал ни слова, оттолкнул лавку и побежал — тяжело, неловко, придерживая живот, — прямо в лес.


Легедза уронил ложку и схватил автомат.

— Стой!!! Куда? Стрелять буду!!!

И побежал следом.


Настасья с председателем испуганно переглянулись. Немцы поднялись из-за стола и стояли, глядя в сторону леса, и никто из них не сел и не сказал ни слова, пока те двое не скрылись за соснами.

Они знали то, чего не знала деревня: что бежать нельзя. Что человека, побежавшего от конвоя, стреляют, и никто потом не станет разбираться, куда и зачем он бежал. И сейчас, стоя над недоеденной кашей, они слушали, будет очередь или не будет.


Ганс забежал за дерево, торопливо спустил штаны и сел.

Легедза догнал его, увидел и плюнул от досады.

— Я ведь мог запросто дать очередь!!! Засранец… мать твою…

Он отошёл в сторону, огляделся по сторонам и постоял, успокаиваясь. Сказано это было в сердцах, но сказано было правду: он и вправду мог. Оставалось только удивляться, почему не дал.


Немцы, переговариваясь, сели и стали доедать.


Председатель посмотрел на Настасью.

— Ну ты чего? — сказал он шёпотом. — Совсем мужика засмущала!

— А чего он? Совсем, что ли мозгов нет?


Из лесу возвращались двое.

— А Вы говорите, Анастасия Антиповна! Вот Вам, пожалуйста! А был бы пёс?! Сейчас бы тока крикнул: фас! Немец прямо тут бы и обделался. Чего до лесу-то терпеть? — Легедза засмеялся.

Настасья стала убирать пустую посуду.

— Тут кое-кто ест ещё, между прочим!

— Ничего. Мы тут все свои. — Он оглянулся по сторонам, сел за стол и отпил из кружки.

Она складывала миски одну в другую и хмурилась.

Легедза посмотрел на неё, свёл брови, поиграл желваками.

— А вот скажите, Анастасия Антиповна: от чего это у пленного понос, а?!

— А я Вам что, доктор что ли?

— А я вот думаю, не от Ваших ли харчей?

— Чего-о? Да как только язык твой…

Она вспыхнула и оглянулась на председателя.

— Да все знают, что я готовлю лучше всех! Везде зовут помочь! Что-то ещё никто не жаловался!

— Ну я же так, как говорится, шутя…

— Не, ну вы видали, а? Шутя, он! Хороши шуточки! Я им тут и масла домашнего притащила, и крупу перебрала!

— Да ладно, Настасья, чего ты!

— А чего он?! Сам-то вот ел, ничо? Не обдристался?!

Легедза стукнул кулаком по столу, резко встал и застегнул верхние пуговицы гимнастёрки.

— А Вы, Анастасия Антиповна, тут не очень! Это ведь можно и по-другому истолковать: как умысел! За погибшего мужа! За многострадальную нашу Родину! Подсыпали чего немцу в кашу! Хоть и пленный, но ведь враг, фашист!


И вот тут стало тихо.


Пуговицы он застегнул не зря: с этими пуговицами за столом сел не гость и не ухажёр, а старшина конвойных войск при исполнении. И слово, которое он сказал, было не бранное, а бумажное: умысел. Такие слова произносили не для смеха. За такое слово, если оно ложилось на бумагу и уходило дальше, человек уезжал и не возвращался, и никакая её каша, никакие свидетели и никакое «я же, шутя» не спасали.

Председатель это понял сразу и открыл было рот.

Настасья поняла тоже — и пошла на старшину.

— Ах ты, паразит!!! Чего ты мелешь?! Председатель! Он же меня в контру записывает! Ишь, умник какой!!! Кашу он мою заподозрил! Крупа, да вода! Какая тут отрава?!

— Спокойно, спокойно… Можно же договориться…

И хлопнул её пониже спины.

Огляделся при этом победно — как оглядывается человек, который только что показал, кто здесь хозяин, и тут же, по-хозяйски, простил, — и сел за стол очень довольный.

Вот теперь Настасья поняла всё до конца.

Не про умысел он говорил и не про Родину. Он сначала припугнул, а потом протянул руку — и рука эта пошла не мириться, а щупать.

— Ах ты, зараза!!!

Она взяла обеими руками кастрюлю с остатками каши и резко опрокинул её на голову Легедзы. А сверху ещё сильно стукнула по ней кулаком, чтобы села поглубже. Или поставила окончательную печать.


Хохотали все.

Председатель оттеснял Настасью и уговаривал её, давясь от смеха. И немцы — пятнадцать человек, которых пять минут назад не отпускало, будет очередь или не будет, — хохотали громче всех, откинувшись, хлопая ладонями по столу.

Легедза стянул кастрюлю с головы и швырнул в сторону. Каша была у него на плечах, на груди, в волосах; он отряхивался, и от этого делалось только хуже, и он багровел на глазах.

— Да Вы что?! С ума что ли совсем?! Да как Вы… Да Вас за это…

Потом обернулся на немцев.

— А вы чего ржёте?! Молчать!!!

Смех оборвался сразу, будто ножом срезали.


Ганс уже давно стоял рядом.

Он держал в руках тряпицу и совал её Легедзе, и всё пытался что-то сказать, от него отмахивались, как от назойливой мухи, а он опять подступался.

В тряпице лежали ягоды.

— Я есть это, — сказал он и показал на ягоды. — Я есть фишман. Море. Фиш. Риба. Я не знать, что это нельзя. Я есть рибак.

Легедза посмотрел на ягоды. Потом на него.

— Ты что это? Волчьих ягод что ли нажрался?! Во, дурак!

И вот на этом всё и кончилось.

Никакого умысла не было и быть не могло: был голодный немец, который набрал в лесу красивых ягод и съел их, потому что не разбирался. Обвинение рассыпалось само, и рассыпал его тот, кого обвиняли.

Настасья посмотрела на него — первый раз посмотрела не мельком.

Дурак дураком. Тридцать пять лет мужику, а ягод от ягод отличить не может; побежал в лес, как мальчишка, чуть под автоматную очередь не угодил; стоит теперь, бледный, с ядовитыми ягодами в руках, и объясняется — не за себя даже, а вроде как за неё.

Ей стало немного смешно про себя и даже жалко его.

Она сама на себя за это рассердилась и отвернулась к посуде.


— Погоди-погоди! Так ты рыбак что ли?! — сказал председатель.

Ганс заулыбался, обрадовался, что его поняли.

— Я! Я есть рибак! Риба. Море. Я не знать.

— Да врёт он всё… — Легедза махнул рукой. — Не знать он… Что, мальчишка что ли сопливый?!

— А мы проверим! Рыбы у нас в реке — тьма! Сети есть, лодка имеется! А? Старшой? Пусть рыбы нам наловит?

Легедза недоверчиво посмотрел на председателя, потом на Ганса.

— Слышь, засранец? Работу тебе нашли! Смотри у меня, не поймаешь ничего — сам на корм пойдёшь! На дно отправлю! К рыбам! Понял, нет?!

— Я, я.

— Я, я. Сказал бы я тебе… Да. Лучше уж рыба! А то волчицы тут сплошные! Да волчьи ягоды!


ГЛАВА ПЯТАЯ


От лагеря к реке вела узкая тропинка.

Там, где она кончалась, стояли старые мостки, потемневшие и скользкие, а дальше вдоль берега, до самых камышей, тянулся намытый рекой песок. Эдакий природный пляж – хоть загорай, только некому и некогда.


Настасья несла на реку большую кастрюлю с грязной посудой. Легедза пробовал помочь — она не дала, и он виновато семенил сзади, покуривая.

— Вы должны понять, Анастасия Антиповна! Бдительность — прежде всего! Немчура, они хоть и доходяги все, а случись с ними чего! Кто отвечать будет? Легедза!

— Вот иди их и стереги! Чо за мной увязался?

— Я извиняюсь, компанию Вам составить! Мало ли… Вы не сердитесь на меня! Я ведь только пошутить хотел!

Настасья остановилась и повернулась к нему.

— Пошутить он хотел... Чуть в тюрьму не отправил! Компанию он составить хочет…

— Служба… Ничего не поделаешь…

Она вышла на мостки, поставила кастрюлю, стала вынимать посуду — и посмотрела на него.

Он не уходил.


Полоскать бельё, мыть посуду на мостках приходилось на четвереньках – иначе до воды не достать.

Настасья встала на колени и принялась за миски. Рубаха на ней отвисла.

Легедза смотрел не отрываясь.

Настасья выпрямилась.

— А тут тогда чо? Тоже служба? Стоит он, пялится… Не видал, как баба раскорячилась?

— Я бы может… И… Но… очень уж Вы…

— Иди, сказала! Не стыда, ни совести! Чо уставился?! Глаза твои бесстыжие!

Он отступил на несколько шагов — и задел кастрюлю.

Она стукнула о доски, соскользнула и легла на воду. Небольшие волны, накатывающие на песок, подхватили её сразу и стали постепенно относить от мостков.

— Кастрюля уплывает!!! Что встал?! Доставай теперь, слышь?! Уплывёт ведь!!!

Легедза стоял и смотрел — то на кастрюлю, то на неё.

— Не, видали, а? Стоит он!!! Доставай давай, паразит!!! Ох, ты батюшки…

Она сбежала с мостков, с силой оттолкнув его с дороги, и засеменила берегом за кастрюлей.


Смеяться тут было не над чем. Кастрюля была не своя, лагерная, а всё равно — кастрюля. Такую в пятьдесят втором году в сельпо не купишь, потому что таких там не было. В чём варить на пятнадцать человек, если эта уплывёт? Одним словом - «казённая».


Ганс стоял в лодке, широко расставив ноги.

Лодку покачивало, но якорь держал крепко. Он забрасывал сети и делал это спокойно и точно, не глядя на руки, — так поступает опытный рыбак – без азарта. Потому что этот, другой, а может, и десятый заброс сетей не обязательно принесёт добычу.

На берегу ругались. Он поднял голову и посмотрел в их сторону.


— Я же… Нечаянно… — говорил Легедза, нехотя идя по песку следом.

— В чём я готовить-то теперь буду?! Ой! Ой! Уплывёт ведь! Что стоишь, окаянный?! Плыви давай!!! Стоит он! Статуй!!!

Настасья вошла в воду — сперва приподняв подол, потом глубже, — легла на воду и поплыла.

Легедза дошёл до воды и остановился. Потом зашёл на половину сапог и встал.

— Анастасия Антиповна! Куда Вы?! Вернитесь!


Кастрюлю отнесло уже далеко.

Настасья всё же догнала её, ухватилась и потянула к себе — и та черпнула воды сразу, всем боком, и стала тяжёлой.

Отпустить кастрюлю Настасья не могла.

Юбка обмотала ноги, рубаха набухла и потянула вниз; она загребала одной рукой, а другой держала кастрюлю, и от этого её разворачивало и клонило. Она хлебнула, закашлялась, ушла под воду, вынырнула, снова закашлялась — и снова ушла.

Кастрюлю не выпускала.


Ганс нырнул с лодки, не раздеваясь.

Он вынырнул и поплыл, быстро и ровно, поднимая голову, чтобы найти её глазами, и опять уходил лицом в воду, и опять поднимал голову.

Легедза также стоял в воде и кричал:

— Греби! Греби быстрей, немчура! Утонет ведь!!! Анастасия Антиповна! Сейчас!!!

И потом ещё:

— Давай, немчура!!! Греби сильней!!! Греби!!!

Он кричал громко и распоряжался толково — как человек, привыкший, что дело делается по его команде.

Настасья ушла под воду в третий раз.


Ганс поймал её руку и положил себе на шею.

Другой рукой стал выталкивать её вверх, чтобы голова была над водой, и грёб к берегу — тяжело, боком, то и дело окунаясь сам.

Настасья вцепилась в него мёртво, кашляла ему в ухо и не отпускала кастрюлю, затем рука её ослабла.

Так они и добрались до мелководья: женщина, немец и кастрюля.


Ганс вынес её на песок, положил животом себе на колено и стучал по спине, пока из неё не пошла вода.

Потом уложил на спину, наклонился и приложил ухо к груди.

Выпрямился. Посмотрел на Легедзу.

Тот стоял и смотрел на мокрую рубаху.

Ганс распустил шнурок у ворота, развёл рубаху шире и стал делать то, чего в деревне не видели никогда: давил ей ладонями на грудь, считая про себя, потом набирал воздуху и вдувал ей в рот, зажав нос, потом опять давил.

Он делал это раз, и другой, и третий, и всё это время его колотило — и не от холода.

Мокрая рубаха лежала на ней как вторая кожа, не скрывая ничего; тёмное просвечивало сквозь мокрое полотно на расстоянии ладони от его рук, и руки эти, послушные, точные, знающие своё дело, ходили рядом и не смели уклониться ни на палец в сторону. Он давил ровно туда, куда надо было давить, и считал про себя, и не позволял себе сбиться со счёта.

А когда набирал воздух и наклонялся к её рту, выходило то, чего он не выбирал: он целовал её. Несколько раз подряд, при старшине с автоматом, при детворе на берегу, — и никто не мог сказать ему за это ни слова, потому что он спасал.

Губы у неё были холодные от речной воды.


Настасья закашлялась. Он приподнял её, и её вырвало водой.

И вот тут Легедза очнулся.

Он оттолкнул Ганса плечом, присел рядом и захлопотал — поправил ей волосы, подхватил под спину, заговорил громко и участливо, — и всё это заняло у него не больше минуты, но минуты хватило, чтобы всякий подошедший увидел: старшина спасает.

Настасья поднялась сама. Оттолкнула его руку, отряхнула юбку и пошла — шатаясь, но пошла.

Легедза стоял, как истукан, смотрел ей вслед.

Ганс подобрал кастрюлю, сполоснул её в реке и стал собирать в неё вымытую посуду, которую они с водой растеряли по всему мелководью.

Легедза догнал его, отнял кастрюлю и пошёл рядом с Настасьей.

Настасья повернулась, вырвала кастрюлю у старшины из рук и этой же кастрюлей отпихнула его от себя.


ГЛАВА ШЕСТАЯ


В палатке Ганс брился.

Брился ножом, перед осколком зеркала, прикреплённым с двухярусным деревянным нарам, — медленно, старательно, натягивая щёку пальцем. За последнее время в лагере он не брился ни разу: незачем было.

Подошёл Отто и сказал вполголоса, по-немецки:

— На свидание собираешься? Продолжай прикидываться влюблённым дурачком! Это шанс. Деревня пустая. Уйти можно.

Ганс кивнул, улыбнулся и не ответил. Эта задача ему была как раз по душе.


Подошёл Хоффман — и Отто, не меняя позы, переменил голос: заговорил громко и с раздражением, как отчитывают.

— Арийцу не подобает ухаживать за славянкой.

— Что, завидно?! — Ганс улыбнулся в зеркало.

— Она — представительница низшей расы! — сказал Хоффман.

— Зато чудо, как хороша! Согласись!

Отто бросил незаметный взгляд на Хоффмана, продолжая изображать хранителя воинского устава.

— Это неслыханно! Ты — немец!

— И что с того? Отто, когда ты последний раз ухаживал за дамой? Если не считать публичных девок? Вот и я не помню! А так хочется побыть галантным, хотя шансов у меня, думаю, никаких!

— Как ты догадался? Надо же! Заметил, что соперник есть? Старшина! Да он тебя прямо здесь, в лесу расстреляет — имей в виду! А причину найти ему пара пустяков! На это они мастера!

На страницу:
2 из 5