
Полная версия
Мануэль Пайно. Разбойники из Рио-Фрио
Один из служителей, приставленных смотреть за порядком и мальчишками, вывел его из этого странного созерцания, крепко тряхнув за руку:
— Иди сдай свою одежду и надень казённую.
На Хуане были парусиновые штаны, хлопковая рубаха, что-то вроде блузы, малый сарапе на плече, а в руке - всё те же аяте и куски холстины, с которыми он не расставался. Вещевая занимала тёмную галерею; по стенам были набиты вешалки, с которых свисала одежда неопределимого цвета - старая и латаная, а часть получше: в неё наряжали тех, кого отдавали внаём сопровождать похороны. Хуан вернулся во двор в форме заведения и смешался с шумной оравой мальчишек - чумазых, с густыми свалявшимися волосами, чесавших голову и тело и давивших порой ногтями гнусное насекомое, что кормится кровью человека и одно таково в своей естественной классификации. Его принялись расспрашивать о житье-бытье, задали тысячу вопросов. Хуан ограничился тем, что отрицал кражу, в которой его обвиняли, и ничего больше не сказал.
По удару колокола рассыпанная орава сбилась и толпой ринулась к дверям столовой, толкаясь и налетая друг на друга. Служитель кричал, чтобы входили по порядку, и раздавал удары кожаным ремнём. Расселись на лавках перед длиннющим узким столом, сплошь в жирных пятнах и порезах. Почти чёрная металлическая миска с жидким бульоном, на дне которого было немного риса и гороха, кусок мяса и капустная кочерыжка; затем жестяная тарелка фасоли и булка хлеба - не просто холодного, а чёрствого, - да стаканы и кувшины с мутной тепловатой водой; и вся трапеза кончилась меньше чем в четверть часа. Ужин в семь был не лучше; до половины девятого - двор; в девять - спальня: ломаные железные койки, тюфяк из кукурузных листьев и хлопковые простыни, скорее чёрные, чем белые. Как же Хуан тосковал по своему навесу на рынке и завтракам Сесилии!
Первый месяц - поскольку Хуан прибыл «с рекомендацией», то есть с распоряжением Лампарильи наказывать построже, - его держали на подноске тёсаного камня и тесонтле каменщикам, чинившим обвалившуюся стену во внутренних отделениях; потом на него махнули рукой, и он вошёл в общие работы и занятия. От столярного дела он отказался наотрез - слишком помнил мастера Эваристо; зато пристрастился к школе и кухне, скоро выучился читать - плохо - и писать - крупно, помогал мыть посуду и стряпать отвратительные супы, моле из грудинки и фасоль - любимые здешние блюда; разнообразие наступало по четвергам и воскресеньям, когда, по уверению директора, бывал сущий банкет: к скудному обеду прибавляли яблоко или апельсин и немного мёда.
3В одно из воскресений Сесилия оставила прилавок на двух своих служанок и заглянула в приют. Она принесла Хуану бельё, фрукты, хлеб и сласти. Ничто не обрадовало его так, как сама Сесилия: он взял её руки, целовал их и не мог на неё наглядеться. Добрая женщина заверила писаря и всех, кто желал слушать, что Хуан честен и что он жертва злобы рыночного управляющего, вся причина которой в том, что она, женщина порядочная, живущая своим трудом и ни в ком не нуждающаяся, не пожелала ответить ему взаимностью. Сесилия рассказывала это всякому встречному и костерила Сан-Хусто на чём свет стоит - а тот её, признаться, побаивался. Эти сведения, покровительство фруктовщицы и расположение школьного учителя, ценившего его прилежание и поведение, сильно поправили положение Хуана: он приобрёл некоторую власть и стал в приюте персоной; оставалось лишь найти ход к Лампарилье, чтобы выйти на волю работать. Сесилия вызвалась похлопотать; учитель обещал поговорить с двоюродным братом лиценциатова писаря. Но вышло так, что год кончился, нашего лиценциата не переизбрали, он покинул городской совет - и Хуан остался в приюте; впрочем, довольный: с помощью Сесилии он сумел устроить свою жизнь сноснее. Рок, преследовавший его, повернул дело иначе.
4Среди поручений, которые давал ему то писарь, то сам директор, было одно ежемесячное: ходить в лавку за крупами для кладовой. Рослый и сильный, он не раз приносил на себе тюк бобов или гороха. Первого числа одного месяца директор позвал его, снимая, надевая и протирая, по своему обыкновению, зелёные очки, вручил длинный список и письмо и отправил в почтенную лавку «Цветок Бильбао» на улице Мерсед. Горец-монтаньес с пасхальной физиономией - коротышка, почти квадратный, с толстыми пальцами, похожими на бананы-гинео, пахнущий шафраном и тмином, - принял его, взял список, распечатал письмо и прочёл.
— Скажи хозяину: за вами уже без малого тысяча песо; больше в долг не могу, и это последний месяц, что я отпускаю крупы. Эй, лежебоки! Живо собрать по этой памятке - и сами знаете как.
Монтаньес ушёл в заднюю комнату к своим записям, и два упитанных земляка принялись ворошить лавку.
— Рис - тюк. Не этого: этот отборный, для дома графа де Сантьяго; того, битого, что в подвале.
Лавочный грузчик, стоявший у дверей и подошедший по знаку приказчика, принёс тюк риса - желтоватого, битого, с чёрными крупинками, происхождение которых из мышиных желудков не оставляло сомнений.
— Фасоль - ещё тюк.
— Слышь, - сказал приказчик грузчику, - ты тоже знаешь: в углу, у двери, та фасоль, что мы в недобрый час купили у погонщика из Пачуки. Кухарки говорят, её не разварить. Тащи два тюка.
— Сахару - шесть арроб.
— Самого тёмного; вон того, того.
Грузчик принёс два тюка фасоли и спустил с антресолей шесть сахарных голов - половина сплошь чёрные, и все засижены мухами.
— Масло, уксус, перчики с оливками, соль, тмин, шафран...
Грузчик деревянным черпаком доставал из бочки, где мокли в уксусе зелёные чили и чёрные оливки, и наполнял горшок, который Хуан придерживал руками, чтобы не опрокинулся. В один из заходов черпак вынырнул с двумя утонувшими мышами, облепленными оливками. Грузчик взял их за хвосты, выбросил на улицу и продолжал наполнять посудину.
— Так же нельзя, - осмелился сказать Хуан одному из парней.
— А тебе что за дело, чего суёшься? Знаешь ведь: это для приюта - он сроду не платит, ему и идёт самое лучшее.
— Что там болтает этот прохвост? - крикнул хозяин из задней комнаты.
— Чего ему болтать: требует за двух мышей, что были в перчиках.
— И только-то? В бочке их, поди, ещё найдётся, и ни один покупатель не жалуется. А ты слушай меня, - продолжал он, выходя из задней комнаты: - сунешься не в своё дело - получишь хорошую взбучку, в лавку больше ни ногой, и управляющему вашему скажу. На, поешь, пока грузчики управятся. - Он швырнул на прилавок песету, ломоть старого сыра и кружок твёрдой колбасы.
Хуан вспомнил тёмную комнату, взял песету и с аппетитом съел сыр и колбасу. Один из приказчиков поднёс ему стаканчик анисовой.
Грузчики, увязывая мешки, отсыпали себе в одеяла и аяте по горсти риса, фасоли, бобов - всего, что им предстояло нести.
— Наелся? - продолжал хозяин, он же глава «Цветка Бильбао». - К хозяевам своим близко не подходи: учуют водку - получишь как минимум плетей. И слушай, что скажу. Эту форму сыра снесёшь на дом директору и отдашь сеньоре; остальное - на дом секретарю. Один грузчик пойдёт с тобой, прочие двинутся не спеша и подождут у ворот, пока сдашь. Держи свой список.
Обоз из пяти грузчиков тронулся: одни к приюту, а Хуан с последним - нагруженным плетёнками, бутылками и всем, что потребно для доброй кладовой, - направился по указанным домам; исполнил поручение исправно и наконец вошёл в большой двор приюта, сопровождаемый грузчиками, на которых мальчишки глядели с невыразимым удовольствием: те несли не что-нибудь - материал их пропитания. Прежде чем припасы убрали туда, где им надлежало ждать ежедневного расхода, исполнявшая должность кладовщицы отделила себе добрые доли круп и соответственную порцию перчиков в мышином настое; кухарка сделала то же; судомойки - то же самое. Словом, закупка, прежде чем достаться бедным приютским, отощала больше чем на треть. Хуан таращил глаза - но молчал, помня о тёмной комнате.
В другой день - к обычному часу не подвезли мясо: захворала старая мулица, что его возила, - Хуана послали в мясную лавку на улице Растро.
— Не забудь набросать побольше костей, - сказал мясник своему рубщику, - и отдай ему ту половину барана, что уже подванивает: всё одно для приюта. Эти мальчишки - вор на воре да лодырь на лодыре - съедят и погребальные циновки.
Мясник швырнул Хуану песету и сказал:
— Смотри, молчок. Заговоришь - скажу директору, что ты хотел украсть у меня рёбра. Смотри у меня!
Хуан вспомнил тёмную комнату и не проронил ни слова. Мясо прибыло в богоугодное заведение порченым и в половину веса. Через два дня больше двадцати мальчишек жаловались на рези в животе. Врач сказал: смена сезона - и прописал потогонное; назавтра им стало хуже. Двое через восемь дней умерли, и врач объявил, что то была перемежающаяся лихорадка - от лужи вонючей воды и от сырости ясеней, тех самых, что, как мы говорили, веселили просторный двор, источали свой благодетельный кислород, давали мальчишкам тень, а болтливым стаям дроздов и воробьёв - отдых и жильё. Возникли серьёзные прожекты обратить раскидистые деревья в дрова. Деревья устояли - потому что капитул добрых два года так и не собрался заняться этим делом.
5Ничто не ранило Хуана так, как слово «вор». По внутреннему чувству, в котором он не умел отдать себе отчёта, он ненавидел всякого, кто присваивал чужое; а лавочников, мясников, кухарок и приказчиков, что продавали худшее да ещё отщипывали себе долю - отчего и была так дурна и скудна еда бедных мальчишек, - он почитал ворами истинными. Это доброе качество было, без сомнения, наследством деда: граф дель Саус - гуляка, деспот, нелюдим, не баловавший любовью семью - был, однако, честен до чрезмерности. Слугам и работникам платил по справедливости, слово его равнялось купчей, а в судебных тяжбах по горным делам предпочитал терять деньги, если полагал - вопреки советам своих адвокатов, - что ущемляет противную сторону.
Однажды утром, в час игр, Хуан из-за какого-то пустяка повздорил с двумя или тремя товарищами; дошло до рук, и, сильный и ловкий, он отделал их всласть. Те в отместку закричали ему: «Вор!»
— Вор! Ты нас одолел, потому что сила у тебя воровская.
— Воры - те, кто крадёт у вас и у меня горох, бобы и мясо. Прикусите языки: сейчас была игра, а оскорбите - будет всерьёз.
Ссора эта - без изложенных выше обстоятельств она не имела бы последствий - дошла, раздутая, до ушей писаря и дона Эпифанио (так звали директора), и в воскресенье, вместо увольнительной на улицу или на крышу, Хуана снова заперли в тёмную комнату; кормить, правда, кормили, но выпустили только в понедельник - и он предстал перед грозным трибуналом: директор, писарь и кухарка.
— Так ты, негодяй, посмел сказать, - произнёс дон Эпифанио голосом, которому постарался придать грозность, - что все мы воры и отнимаем пропитание у бедных мальчиков? Говорил ты это?
Хуан, в ужасе от мысли, что его могут приговорить умереть с голоду в тёмной комнате, хотел упасть перед доном Эпифанио на колени и, схватив его руку, сказал:
— Это неправда, я ничего не говорил; но лучше убейте меня, чем присуждать к смерти в той тёмной комнате. Я в неё больше не войду; буду отбиваться; пусть убьют - а не войду... Я видел такое, что расскажу вам, если останусь с вами наедине.
— Опасно оставлять этого плута наедине с вами, сеньор директор, - поспешил вставить писарь.
— Ба! Только того недоставало, чтобы отставной военный, прошедший войну за независимость, боялся мальчишки, - ответил директор, протирая зелёные очки. - Ступайте все и дайте мне с ним поговорить.
— Так ведь это не мальчик, а здоровенный детина, - настаивал писарь.
— Всё равно.
Писарь, помощник, служители и мальчишки, подслушивавшие у двери, удалились, и Хуан остался наедине с главой знаменитого богоугодного заведения.
— Ну, живо: у меня дел много, да ещё кума навестить - он всё ещё очень плох. Что имеешь сказать? Говори, только чистую правду, хотя бы и против меня; не бойся: обещаю, в тёмную комнату тебя больше не запрут.
Хуан, успокоенный добрым тоном директора, рассказал ему во всех подробностях, что творится в лавке, на кухне, в кладовой, в мясной - и как писарю каждый месяц шлют на дом корзину всего лучшего для его собственных запасов.
Дон Эпифанио остался с открытым ртом и, вместо того чтобы протереть зелёные очки, уронил их на пол; Хуан поспешил поднять их и подать.
— Так всё, что ты сказал, - правда? Не солгал, чтобы выгородить себя?
— Нет, сеньор, это правда, и клянусь в том душой доньи Тулес.
— Кто такая донья Тулес? При чём тут донья Тулес?
Хуан побелел и задрожал: с языка сорвалось неосторожное слово; но тут же овладел собой.
— Это правда, без прибавки и убавки, - ответил он. - Донья Тулес - добрая хозяйка, у которой я жил, пока не пошёл в рассыльные на рынок.
— Хорошо. А повторишь ли ты сказанное перед кем угодно? Подумай крепко. Знаешь ведь: клеветников карают сурово.
— Если вы мне поможете и заступитесь - скажу перед всем светом. Это я и кричал во дворе: воры - другие, а не я.
6Дон Эпифанио, управляющий, или директор, приюта - как мы его называем, чтобы не путать с управляющим рынка, - был старый военный, прошедший перипетии и бои первой поры войны за независимость: безукоризненно честный, недалёкий, но, одним словом, добрый человек. Пенсию отставника ему платили с задержками, и он исхитрился заинтересовать старых товарищей по оружию - те уже вышли в генералы, пока он засиделся в полковниках, - и по их рекомендации городской совет посадил его управляющим Приюта для бедных. В делах административных он смыслил мало; не хватало у него и твёрдости привести в порядок ораву избалованных, порченых мальчишек, которых - потому что дома их терпеть не могли, а ни на что путное они не годились - сдавали сюда по самым разным поводам. Бумаг и счетов он не смотрел никогда, во всём положился на писаря, а при всякой возможности уходил к куму - управляющему рынком - играть в малилью и толковать о былых кампаниях. Откровение Хуана его ошеломило: два года он занимал должность - и не ведал, что творится. Он заверил Хуана, что худа ему не будет, и отпустил во двор. Первым его движением было взять шляпу и идти в муниципалитет - доносить о бесчинствах и кражах; но он рассудил, что первым смещённым окажется он сам: как ответственному, ему не оправдать своей беспечности. Он позвал писаря и, не говоря, откуда у него верные и точные сведения о творящихся злоупотреблениях, высказал всё ясно, но сдержанно. Писарь - тёртый заяц - загодя держал прикрытыми все подходы.
— То, что вам наговорили, преувеличено, но по сути правда: лавочники, кухарки и слуги всегда были ворами. Только этого не исправишь: выгоним этих - придут хуже; впрочем, вы начальник, вам и решать. Что до меня - правда, из лавки мне каждый месяц шлют памятку для моей кладовой; но я за неё плачу и не должен им ни половинки медио.
Писарь отпер шкаф, поворошил бумаги и в заключение предъявил счета лавки, погашенные по всей форме. Надо думать, денег он не платил никогда; но у дона Эпифанио возражений не нашлось. Он наказал ни в чём не притеснять Хуана, взял шляпу, уже спокойнее протёр наконец зелёные очки и заспешил к куму - рассказать о случившемся.
— Поссорюсь с лавочником - а он честнейший человек, и всё это дела приказчиков, - так он первым делом взыщет пятьсот песо, что должен ему приют; дам делу ход, поднимется скандал - писарь, у которого шашни с масонами, одолеет меня, христианина, отказавшегося вступать в ложи; выгоню кухарку с судомойками - кто, пока найдутся другие, будет кормить эту ораву, что содержит дом? Лучше всего - ничего не делать и присыпать дело землёй. Одно сделаю: сырную форму больше не приму - не наживать же сплетни из-за такой малости.
— Свято поступаете, кум, святее некуда; отнимут место - другого нам уже не дадут. Я и сам так же. Моим рынком правят на пару писарь да Сесилия-фруктовщица. А прохвост, что меня замещает, похоже, поступает иначе. Ну, пусть выпутывается: он, видно, не знает Сесилии. Схлестнётся с ней - несдобровать ему. Эта женщина в обиду себя не даст, а слово держит верней солнца... и фрукты у неё, кум, лучшие; я ведь посылал вам от неё отменные мамеи и дыни.
Дела приюта пошли своим прежним чередом; а как пошли дела рынка - увидим дальше.
Невзирая на наказы директора, у Хуана отобрали прежние доверенные поручения и приставили таскать тесонтле и тяжёлые камни: каменщики и не думали кончать работу. За малейшую провинность надзиратели угощали его плетью - на входе в столовую, на выходе, во дворах; а когда товарищи уверились, что он потерял своё положение, они потешались над ним и изводили его всеми возможными способами. Жизнь становилась невыносимой. Бессонными ночами он всерьёз думал о побеге - о том, чтобы положить много лиг между собой и знаменитым домом милосердия города Мехико.
Глава 26
1— Благословен Господь: помер человек с деньгами и со вкусом! Простому люду всё едино, где его зароют. А людям благородного рождения угодно, когда они помирают, чтобы их уложили в ящик, обитый бархатом, а после - в склеп с мраморной плитой; чтобы позади шло много карет, собственных или хоть наёмных; много скорбящих и, главное, много бедняков из приюта с восковыми факелами. Не знаю, что сталось с Мехико за последний год: то ли мрут одни бедные, то ли, если и помрёт кто с достатком, - везут его, прости Господи, налегке, в сосновом ящике, без заупокойной, без приютских бедняков, как еретика, безо всего; и всем этим мы обязаны масонам: сеют свои доктрины и максимы и прикончат в конце концов и религию, и приют. Суррадурреги уже прислал сказать, что этот месяц - последний, что он отпускает мне крупы в долг. Бог даст, всё образуется; а пока у нас есть тридцать приютских бедняков на похороны дона Хосе Марии Карраскосы - и то хлеб. Человек странный, чудак, как рассказывал мне кум; но, по правде, я его понимаю - если верно, как говорят, что он оставил память бедняков приюта. Если лиценциаты не приберут к рукам завещанное и остальное наследство, будет чем заплатить Суррадурреги, не кланяясь городскому совету. Не забыть послать Маркоса - и пусть будет одним из тех, кто понесёт покойника. Парень сильный: мне рассказывали на улице, что на последних похоронах он один поднял гроб и уложил его в нишу, а гроб был тяжёлый - покойник попался толстенький.
Эту назидательную речь дон Эпифанио произносил перед своим писарем-секретарём, который слушал его с большим вниманием.
— Милостыня была хороша, - ответил секретарь, заметив, что директор окончательно утвердил очки на носу и застыл с открытым ртом, собираясь говорить.
— Сколько дали? - продолжал директор.
— Сто двадцать песо, по четыре песо за каждого бедняка.
— Благословен Господь, что помер дон Хосе! Зачтётся ему добро, что он сделал приюту, - снова сказал директор. - Как поступят деньги, несите их Суррадурреги и добейтесь обещания отпустить крупы: месяц кончается, а городской совет так и не дал ни песо.
На этом разговоре в контору влетел, как к себе домой, молодой человек, одетый по моде эпохи; запыхавшийся, не в силах говорить, он озирался по сторонам:
— Управляющий приютом?
— К вашим услугам, - поспешил ответить дон Эпифанио, наклонив голову.
— Бедняки готовы?
— Сказано было - к пяти вечера, - ответил писарь, доставая часы, - а сейчас только-только пробьёт...
— Нужны к четырём: на этот час званы кареты.
Заметим, что в Мехико, когда речь о торжественных похоронах, зовут скорее кареты, чем людей. Все владельцы экипажей получают записку за подписью кого-нибудь из родни покойного с просьбой прислать карету туда-то к такому-то часу.
— К четырём будут готовы, - заверил секретарь.
— Сколько их?
— Тридцать.
— Всего тридцать? - воскликнул щёголь. - Это ничто, это недостойно моего дядюшки дона Хосе Марии; пусть снаряжают всех, сколько есть в приюте. И вы оба тоже приглашены: за вами пришлют карету в половине четвёртого.
— Будет исполнено, и спасибо за приглашение; придём, и с большим удовольствием, на похороны столь благодетельного человека, - ответил дон Эпифанио, учтиво кланяясь.
Молодой человек тронул поле шляпы, которую так и не снимал с головы, и стремительно вышел.
2Великое волнение в богоугодном заведении. Директор, секретарь и прочие служители направились в тёмную пыльную галерею, где помещалась вещевая.
— Сколькими костюмами располагаем? - спросил директор.
— Многими, - ответил секретарь. - Взгляните на вешалки: полны; есть костюмы малые, средние, большие - всех размеров.
Служители принялись снимать костюмы из керетарского сукна, бурого неопределённого цвета, и вязать их в узлы - вытрясти и раздать мальчишкам по возрасту и росту.
— Но не могут же мальчишки идти так - с этими космами, точно шкуры чёрных баранов! - воскликнул директор, слегка осердясь. - Почему их не остригли? Я распорядился, но меня никто не слушает; то же и с крупами: приходят полные сора и мышиной с мушиной нечисти.
— Цирюльник идти не захотел: ему три месяца не плачено, вот и ломается.
— Позвать его сию минуту.
— Невозможно: времени нет.
Хуану дон Эпифанио и поручил привести в порядок головы товарищей. Сам-то он был, пожалуй, единственным опрятным и пригодным для любых похорон.
Пуская в дело пятерню вместо гребня, макая её в лужи двора, а кое-где срезая дрянными ножницами клоки волос, намертво слипшиеся от пота и грязи, он добился того, что косматые головы этой молодёжи - надежды отечества - явили вид уже не столь устрашающий. Затем все вошли в вещевую - одеться, как говорится, не в чистое, так хоть в казённое, и выйти в мундире заведения.
Одежда, на первый взгляд новая, была в самом плачевном состоянии: при встряхивании расползалась кусками - её сожрала моль; в иных вещах зияли дыры и прорехи, а большинство пестрело грубой, издали заметной штопкой. Негодное отбраковали, из оставшегося принялись одевать мальчишек. Длинная куртка, жилет, панталоны - всё бурого цвета, как сказано. Чёрный цилиндр. Словом - роскошь скандальная.
Панталоны, которые были длинны, подворачивали внутрь штанин, а лишнее в поясе подбирали сзади; на толстых куртка трещала по спине, на тощих её запахивали с запасом и закалывали булавками крупными стежками; цилиндры проглаживали толстой сапожной щёткой, чтобы залоснить и снять сало с полей. Наконец, все раскрасавцы - иные в новых башмаках, поджимавших им пальцы, как китаянкам, иные с пальцами наружу или в одном верхе без подошвы - построились во дворе по двое: дон Эпифанио в часы, свободные от малильи с кумом, обучал их кое-чему солдатскому. В половине четвёртого они выступили, предводимые секретарём, элегантно одетым в строгий траур, по улицам Божьим - к дому, откуда выносили покойника.
Дон Эпифанио, в своём почтенном военном мундире, с чёрным крепом на правой руке, тоже прибыл в дом покойного - который, правду сказать, никак не отвечал пышности и роскоши затеянных похорон.
Это был доходный дом в приличном состоянии, крашенный под тёсаный камень, с обязательными косяками под мрамор. Посреди подворотни, затянутой чёрными занавесями с серебряным галуном, стояло возвышение о двух ступенях, а на верхней - ящик, обитый бархатом, куда предстояло уложить, прикрыв лицо куском белого крепа, того, кто при жизни был доном Хосе Марией Карраскосой.
Соседки с нижних и верхних квартир толпились во дворе, глазели, крестились и никак не могли взять в толк, отчего тому, кого они звали попросту дон Пепе и кто едва сводил концы с концами на ренту с маленького доходного дома, устраивают такие пышные похороны.
Возле покойника стояли родственники дона Хосе Марии - весьма сокрушённые, старательно вытягивавшие постные лица, - и много других людей значительных и с положением. Широкие улицы, куда выходил переулок, были забиты собственными экипажами известной элегантности, а дальше - всеми наёмными каретами, какие нашлись на стоянках и в каретных. Приютские бедняки в описанном выше элегантном наряде явились числом шестьдесят, и им раздали толстые восковые факелы.
3Пока строится погребальный кортеж - а это стоило немалых трудов распоряжавшейся роднёй, - поговорим с читателями о знаменитом покойнике; хоть много ли интереса в человеке, которого через несколько минут навсегда запрут в нише, уже приготовленной на кладбище.
Жизнь дона Хосе Марии Карраскосы была загадкой для всего Мехико - даже для самых любопытных ловцов чужих биографий. Никто точно не знал, где он родился: одни выводили его из Мичоакана, другие утверждали, что он из Пуэблы-де-лос-Анхелес, а большинство, пожалуй, попадало в цель, полагая, что родился он в самом Мехико, в доме на улице Пуэрта-Фальса-де-Санто-Доминго. Сам он не говорил ничего, и вытянуть из него слова о рождении, семье, связях и друзьях было невозможно. Он лишь ронял, что есть у него очень дальние родственники, которых он не видит и с которыми не знается и которые, может, и не живут в Мехико. Захаживал он только в контору одного очень богатого лица - вот тот знал его жизнь и называл его роднёй; но тот никогда ничего не рассказывал - или, может, некому было спросить, - и любопытная публика в конце концов устала и оставила дознания.

