
Полная версия
Мануэль Пайно. Разбойники из Рио-Фрио
Эваристо, мрачный и страшный, отвязал барана и потянулся за острым орудием; но зверь, обезумев от ужаса, прыгнул - и упал на тело своей хозяйки. Удар Эваристо рассёк только воздух...
— Даже баран противится! - зарычал он. - Шерсть у него теперь в крови - это улика; живым его оставлять нельзя... а проклятый ученик вот-вот явится.
И он ударил снова - так же впустую. Завязалась своего рода борьба: удары вязли в пышной шерсти... Времени было в обрез: ученик, может, уже стоит у ворот с алькальдом... Эваристо решил кончать: схватил тяжёлый рубанок и нанёс страшный удар, раскроивший барану лоб; тот, полумёртвый, свалился на тело Тулес.
— Так, - сказал Эваристо, - с этой стороны покончено; но отдыхать некогда.
Он кое-как стёр кровь с лица и бакенбард, сменил рубаху и праздничные кальсонеры Святого Понедельника на старые, рабочие, с осторожностью приотворил дверь и вышел во двор, волоча умирающего барана, ещё приоткрывавшего свои печальные глаза, - и добил его во дворе.
— Да вы никак с ума сошли, дон Эваристо? - сказали ему соседки из комнаты напротив. - Что вы наделали... убить Любимчика, которого так любила донья Тулитас! Как она позволила?
— Мне самому больнее, чем ей; она спозаранку ушла, чтобы не видеть казни, - ответил токарь с напускным спокойствием. - А что прикажете делать? Ночью - вы, может, и шум слышали - он запутался в верёвке, дёрнул дубовый верстак, повалил его на себя и переломал обе передние ноги; оставалось одно: прикончить, чтобы не мучился.
— Вот несчастье! - заговорили другие соседки, услыхавшие рассказ и вышедшие во двор поглазеть. - Такой смирный, такой гладкий да чистый он был у доньи Тулес! Но, по правде, вы правильно сделали, маэстро.
— Мы вас ещё угостим: будут потрошки и барбакоа, - ответил он, продолжая свою работу убийцы и вынимая из жертвы внутренности.
Соседки, не вдаваясь больше, разошлись по своим делам, наперёд благодаря за долю мяса и обещая помочь донье Тулес стушить грудинку, ноги и потроха.
Эваристо оставил шкуру и куски барана во дворе, вошёл, запер дверь и приступил к погребению убитой. Он расчистил пол, легко приподнял половицы, втащил тело внутрь цоколя, засыпал его опилками и окровавленными обрезками, утоптал всё ногами, привёл мастерскую в сносный порядок и как мог затёр пятна крови, темневшие там и сям. Вымывшись и вычистившись тщательно, до уверенности, что заметных пятен нет, он надел шляпу, хоронго, сунул за пояс кинжал, забрал из сундука деньги - и, выходя, сказал домоправительнице, поравнявшись с её комнатой:
— Слушайте, донья Мигелита: если ученик - он с рассвета ушёл за молоком - вернётся, велите ему ждать во дворе. Я на минутку к куму. Ключ пока оставлю у вас; не давайте его никому, кроме Тулес, - она скоро придёт.
Глава 22
1Сделав над собой усилие, Хуан вышел из мастерской спокойно, мирно, как выходил каждый день, подбрасывая пустой кувшин и ловя его на лету. Соседка, развешивавшая во дворе бельё, попросила купить молока и ей; подавая посудину и деньги, она сказала:
— Что это у тебя? Лицо в крови.
Хуан побледнел как мертвец; взглянул туда, куда указывала соседка, увидел ссадины и порезы на своей руке - и нашёлся:
— Порезался о железо, за работой.
— Уж не мастер ли тебя порезал? Ночью был шум, и мы уж думали, что ни тебе, ни донье Тулес несдобровать. Он вчера пришёл такой пьяный, что на ногах не стоял. Иди, не мешкай; вернёшься - припасу тебе булку, а то вас там, похоже, голодом морят.
Хуан, и вправду словно охваченный безумием, бежал - бежал изо всех сил, какие давали его возраст и ноги. Ему хотелось одного: подальше от проклятой мастерской, и все усилия казались малы. Ему мерещилось, что Тулес - нагая, окровавленная, показывающая раскрытые раны - гонится за ним, а за нею мастер с занесённой стамеской; и замыкало эту призрачную процессию кресло красного бархата, пахнущее ладаном и церковью, - оно скрипело и разваливалось на куски под ударами рубанков и молотков разъярённого мастера Эваристо. В минуты этого жуткого помрачения улицы казались ему короткими и тесными, и он выбирал самые широкие и прямые, торопясь дойти... куда? Он не знал. Одна мысль: бежать, подальше от мастерской. Искать алькальда или солдат - чего так боялся Эваристо - ему и в голову не приходило: он был достаточно смышлён и понимал, что в тюрьму, пока выясняется правда, сядут оба - и он, и мастер. А кто мог открыть правду о том, что случилось?
Наконец, выбившись из сил, задыхаясь, он почти упал у одних из ворот рынка Воладор. Вошёл, забился в угол - и, вот что значат юные годы и избыток жизни! - скоро крепко уснул, прижав к груди раненую, разодранную руку. Теперь уж никто не усомнился бы, откуда пятна крови, так заметные на его рубахе. Ночью, в час, когда запирают железные решётки, один из сторожей пнул его ногой:
— Вставай и проваливай: выспался, ворота запираем. Живо!
Хуан поднялся и, не говоря ни слова, вышел и побрёл по улицам. Первой мыслью было идти в атолерию - он давно там не был: Эваристо строго-настрого запретил ему видеться с Настаситой.
— Что скажут люди, - кричал Эваристо, - если у меня в мастерской, куда ездят сеньоры и сеньорас в каретах, учеником - сын паршивой тряпичницы? Узнаю, что ходишь в атолерию, - изобью.
Хуан, впрочем, урывками навещал свою благодетельницу; но в этот раз, сам не зная почему, чувствовал отвращение. Ночь он провёл в нишах лавок-«шкафов» Цветочного портала, перебираясь с места на место всякий раз, как серено делал обход. Едва рассвело, он стал предлагать себя в рассыльные тем, кто шёл на рынок за фруктами и овощами; но никто его не нанял: у него не было ни корзин, ни верёвки, ни платков-аяте, без которых мальчишкам этого промысла не прожить. Купить их?.. Немыслимо: у него не было ни тлако; он ушёл из дома мастера в чём был; да и раненая рука и рубаха в крови отвращали людей. День он провёл, слоняясь по площади и питаясь листьями латука, кочерыжками и фруктовой кожурой. Так можно было протянуть четыре-пять дней, но не дольше: несварение и голод его почти обезобразили; он уже не то что бегать - ходить мог с трудом. Напрасно он подступал к фруктовщицам и зеленщицам: те, едва он приближался к прилавку, гнали его прочь - другие мальчишки, боясь соперника, ославили его бродягой и воришкой.
2Единственная фруктовщица, к которой он ещё не подходил, звалась Сесилия. Была это женщина крупная, собой видная, румяная, с вздёрнутым носом и решительная; глаз чёрный и лукавый, а большая высокая грудь, словно ей не терпелось на волю, ходила ходуном под рубахой тонкого полотна с цветной вышивкой, на которой едва можно было приметить одно-два пятнышка фруктового сока. Шея её была настоящей витриной: нити кораллов, чётки жемчужные и серебряные, алые ленты с золотыми медальонами, а в ушах большие серьги с дорогими камнями... Восседая под своим навесом, как королева фруктов, среди гор апельсинов, лим, лимонов, бананов, мамеев и прочих сахарных произведений жаркой земли, она не знала отдыха: покупателей было столько, что рук не хватало отпускать товар и принимать монеты, даром что ей помогали две девушки весьма недурные собой.
Внушительный вид Сесилии и толпа вокруг неё отпугивали Хуана, и он не смел приблизиться; но нужда прижала - он решился и, выбрав час, когда покупателей на рынке мало, подошёл заговорить. Поначалу королева фруктов приняла его дурно; но когда Хуан рассказал, что он сирота, что его покровительница чуть не умирает от слабости и старости, а сам он неделю живёт гнилыми овощами и кожурой, - сжалилась и тут же дала ему пару тако и несколько яблок.
— Что тебе нужно, чем хочешь заняться? - спросила она.
— Нужна большая корзина, четыре-шесть плетёнок и два аяте. Хочу разносить фрукты и зелень по домам. Что одолжите - отработаю.
— Вон как! По лицу видать, что ты парень смышлёный и честный. Где живёшь?
— Нигде.
— А где ж ты был?
— Ночи проводил на улицах: жался к дверям да бегал от сереносов.
— Смотри, веди себя как следует. Как звать?
— Маркос, - ответил мальчик решительно: он сообразил, что прошлое надо скрыть. Одного он боялся - встретить кого-нибудь из соседок с того двора: он полагал, что преступление уже открылось, хотя на площади ничего такого не слышал.
— Ладно, - сказала Сесилия. - Дам тебе что нужно, а спать будешь под навесом; предупрежу управляющего. Каждую неделю отдаёшь мне половину заработка, а на другую купишь одеяло, рубаху и штаны - холода идут. Вечером дам тебе другую рубаху, чтобы скинул эту грязь; а сам стой возле прилавка: я буду накладывать фрукты в твои корзины, и покупатели наймут тебя, хотят или нет.
И правда: назавтра Хуан был уже почти чист, поел остатков завтрака Сесилии и стоял наготове. Тот день и следующие стали для него днями работы и заработка: он носил фрукты в дома депутатов, сенаторов и министров Верховного суда - все они были покупателями Сесилии, потому что её прилавок был лучшим и самым уважаемым на площади Воладор. Продавала она дорого, но лучшие фрукты были у неё. Меньше чем за месяц Хуан расплатился за корзины и одежду, и в карманах у него позвякивали реалы и медь.
3Однажды, в час затишья, воспользовавшись поручением новой покровительницы, Хуан отправился искать старушку-тряпичницу.
Время - а прошло его немало - ничуть не изменило облика тех мест, где она жила. Те же жалкие извозчичьи кареты, грязные и полуразбитые, на площади Гуардиола; те же пьяницы и грузчики на вечной тертулии у винной лавки на углу Санта-Исабель; та же зелёная канава, пускающая смертоносные пузыри и заполняющая переулок Кондесы. Перемена была только в атолерии.
Комодина - почти слепая, тощая, с вылезающей шерстью на когда-то тонкой лоснящейся жёлтой шкуре - лежала у двери и зализывала раненую лапу. Дети её, как большинство собачьих детей, бросили её: бродяжили где-то или умерли. Когда мальчик подошёл, собака перестала лизать лапу, посмотрела на него и на миг усомнилась - но только на миг; она поднялась и хотела прыгнуть - поздороваться, обнять после стольких лет разлуки, - но не смогла: не позволили ни увечная лапа, ни годы (а их у неё было больше, чем принято отпускать собачьему роду), и она осела на землю, не переставая выражать радость и любовь движением хвоста.
— Нет, ты уже не можешь прыгать, бедная Комодина: ты совсем старая, и лапа у тебя больная, - сказал ей Хуан. - Ну и пусть; я парень молодой и сильный, хоть судьба обошлась со мной хуже, чем с тобой; а ты была мне лучше матери - та бросила меня на свалке. Теперь мой черёд тебя ласкать.
И, говоря так, Хуан сел на порог, взял большую, всё ещё грозную голову собаки и стал гладить её и проводить руками по тощему телу, где прорисовывались рёбра.
— Бедная, бедная собака! С нынешнего дня я буду о тебе заботиться; всякий раз, как выйду с поручением, забегу к тебе, и будет у тебя мясо, и хлеб, и всё, что сможешь съесть.
И он гладил Комодину, а та высовывала вялый, побелевший язык и водила им по мозолистым рукам Хуана. Наконец он поднялся и решился войти в темноту и дым каморки. Были последние часы пасмурного вечера - редкого в Мехико; свет поленьев, горевших в жаровне под ночным атоле, который варили на продажу для больных, освещал каморку то ярко, то смутно; копоти, пыли и паутины на стенах и балках стало ещё больше. Люлька, в которой когда-то качался Хуан, была всё там же - в ней убаюкивали, одного за другим, детей сменявшихся мольщиц; и пауки - хитрые, работящие и игривые, надо думать внуки или правнуки тех, что забавляли Хуана, - осторожно скользили по верёвкам этого первобытного устройства. Хозяйка атолерии растолстела до чудовищности; её круглое закопчённое лицо и красные глаза внушали страх: она походила на одного из тех уродливых ацтекских идолов, что вмурованы в чёрную полуразрушенную стену.
Настасита, напротив, была морщинистым пергаментным мешочком, в котором не оставалось ничего, кроме костей. Чудо, что она прожила столько лет! Лёжа всё в том же углу и, верно, на тех же циновках, укрытая одеялом, она выставляла наружу голову - уже почти без волос, седую; но на её худом, помертвелом лице были написаны доброта и смирение. Как и Комодина, узнав Хуана, она хотела приподняться и обнять его - и не смогла; едва сумела высвободить иссохшую руку, которую Хуан, наклонившись, сам положил себе на шею.
— Лежи, лежи так, Настасита; я сяду рядом, тебе нельзя. Что с тобой?
Настасита слабым голосом, шедшим словно из-под земли, ответила:
— Что со мной, Хуан? Годы. Чего ж ещё? А я просила Бога не забирать у меня жизнь, пока снова тебя не увижу - благословить. Раз нет у тебя матери, мне тебя и благословлять, сынок.
И Настасита, собрав последние силы, сняла руку с шеи Хуана, чуть приподнялась и, простерши иссохшие пальцы, благословила сироту - упала на свою жёсткую грязную подушку и вздохнула; то был последний вздох её груди. Без усилия, без боли её простая душа улетела - сквозь густой дым каморки и колеблющийся свет поленьев - в таинственные пределы вечности.
Хуан говорил и говорил: оправдывался, как мог, за долгое отсутствие - мастер Эваристо не выпускал; рассказывал, что пристроен и зарабатывает на жизнь... всё напрасно. Настасита его не слышала. Она была мертва! Опомнившись, Хуан откинул одеяло, тронул старушку... окоченела, холодная. Он повернулся к хозяйке атолерии - рассказать, что случилось; та тоже не ответила; он не только тронул её - сильно потряс... ничего: мертва и она. Кровь ударила ей в голову, и, сидя в той же позе, что и неделю назад, она закончила свои восемьдесят лет бессознательного странствия по земле.
Хуан ушёл в раздумье. Перед его открытыми глазами шли: Тулес - крепкая, белая, с хлещущей из ран кровью; сухой скелет Настаситы; а между этими зловещими фигурами - Комодина, бредущая через силу, с полузакрытыми глазами, с рёбрами, прорисованными под грязной шкурой, не смеющая ступить на больную лапу. Хуан то и дело утирал глаза рукавом рубахи; сердце у него болело, и он не мог разобрать, кто из трёх существ, разными путями вошедших в его жизнь, мучит его сильнее. Так он добрёл до рынка; сторож, уже его знавший, отпер решётку, и он, опустошённый и печальный, повалился на своё жёсткое ложе под навесом. Сесилия, прибрав прилавок и оставив всё в порядке, давно ушла домой со своими двумя служанками.
4Назавтра Хуан рассказал Сесилии о смерти старой покровительницы и с её разрешения спозаранку отправился в переулок Кондесы. Большая фабрика атоле и тортилий - как сказали бы, будь она французской, - сбавила обороты. Горела одна жаровня, работала одна мольщица; две другие, с распущенными волосами и опущенными головами, плакали над двумя покойницами, положенными на циновках лицом к улице, с четырьмя восковыми свечами у каждой. Старшая из мольщиц оказалась душеприказчицей чудовищной хозяйки: за три-четыре дня до смерти та показала ей в углу дыру между стеной и балками пола, а в дыре - тряпочки, завязанные узелками, и в каждом больше или меньше мелкого серебра, куартильи и несколько песо. С этими деньгами она сходила на рынок, купила две новые циновки, а как только явился Хуан, отправила его за двумя гробами в переулок Табакерос и в приход - заплатить пошлины и к вечеру привести крест и цириалы.
Хуан, уже понаторевший в поручениях и от природы смышлёный, скоро вернулся с гробами и с приходским нотариусом: тот, опасаясь розыгрыша или иного обмана, явился лично, порасспросил атолерш и собрал свои семь с половиной песо приходских пошлин с каждого тела. А вечером, часам к пяти, у дверей явились викарий в старой чёрной накидке с серебряными галунами, пятеро служек в грязных стихарях и жестяные крест и цириалы; спели заупокойное, окропили дом святой водой; потом грузчики с угла - они пришли, хоть их никто не звал, - уложили покойниц в гробы, без извести, без хлорки, безо всего; заколотили гробы на совесть и взвалили на плечи. Падре со служками затрусили вперёд по улице Санта-Исабель; грузчики затрусили следом; и Хуан, усталый, и бедная хромая Комодина едва поспевали за этими похоронами по-нищенски. На кладбище Санта-Мария вырыли две глубокие ямы - до проступившей воды; викарий спел ещё одно заупокойное, окропил чёрные гробы и печальные могилы святой водой, и Хуан смотрел, как уходят в глубокую землю останки женщин, что были утешением и кровом его первых лет. Мальчик и собака, понурые и дрожащие от холода, вернулись в город на исходе пасмурного вечера - одного из тех промозглых, тоскливых дней зимы.
Глава 23
1Хуан, не учившийся никакой религии, не имевший понятий о морали и никакого наставления, кроме молитв, что бормотала Настасита, да церемоний мессы, куда он попадал редко, верил в Провидение и чувствовал внутри нечто ясное и твёрдое, что позволяло ему отличать добрые дела от дурных, - то, что условились называть совестью. Помимо привязанности к Тулес, его ужаснуло само несправедливое, зверское убийство, совершённое Эваристо; а приключения и странные перемены его жизни дали ему известный опыт. Кончалась одна опора - непременно являлась другая ей на смену. Это заставляло его думать, что какое-то неведомое, таинственное существо хранит его жизнь. И это не была сказка, какие рассказывают всем детям: ему, сироте, вскормленному бессознательным милосердием индеанки, никто ничего не рассказывал, ни на каких материнских коленях он не отдыхал. Это была чистая, осязаемая правда, прошедшая через его собственную жизнь. Не отдавая себе отчёта в этих чувствах, но спокойнее - ведь никто из соседок ему не встретился и никто его не преследовал, - он с некоторой уверенностью вернулся к фруктовому прилавку и на следующий день, едва рынок опустел, рассказал Сесилии обо всём, что случилось.
— Как я на тебя глаз положила, - ответила та, - так сердце и подсказало, что ты добрый малый. Садись и ешь. - И она подвинула ему несколько мисок с едой, которую Хуан жадно уплёл: со вчерашнего дня у него не было во рту ни крошки. Кости и куски тортильи он бросал собаке Комодине, лежавшей у его ног.
— Вот те раз!.. у тебя уже и собака. Где прицепилась?
Хуан не захотел в ту минуту рассказывать Сесилии свою историю и ответил просто: собака принадлежала старушке, и он взял её к себе, чтобы не умерла с голоду.
— Ладно; останешься при прилавке, - продолжала Сесилия, - и с нынешнего дня ни работы, ни еды не будет недоставать ни тебе, ни твоей животине. Хорошо сделал, что привёл её: бросить на улице было бы против милосердия. Сердце у тебя не злое. Собери свои корзины и снеси домой. Вот ключ; принесёшь корзину апельсинов - здешние кончаются, а французы берут их для ночных ужинов в своих фондах. Выйдешь - запри дверь как следует. Ключ поворачивается два раза.
Хуан, счастливый, полетел исполнять поручение. А мы тем временем расскажем кое-что о Сесилии, с которой ещё не раз встретимся в ходе этого повествования.
2Она была дочерью «трахинеры» - и слово это требует особого объяснения. Озёра долины Мехико и каналы Чалько, Виги и другие бороздят суда - всё в том же состоянии, в каком они были, когда Эрнан Кортес сражался здесь со своими бригантинами в этих живописных и памятных местах. Чалупы - узкие и длинные - вмещают едва одного человека, сидящего или стоящего с веслом, и то при условии полного равновесия: малейшее движение опрокидывает легчайшую лодочку, будто созданную для гонок. Обычная каноа - с двумя плоскими кормами, воду режет и слушается руля с трудом; размеры у неё средние, и служит она для груза. А трахинеры - дело иное: это, скажем так, трёхпалубные корабли этого первобытного флота. Они очень велики и широки. В середине, под навесами из циновок, - каюты для пассажиров, которые, чтобы спать удобнее, везут с собой тюфяк и постель, и, если не считать комаров, да в одну пору жары, а в другую холода, могут провести ночь не хуже, чем в собственной спальне: за ночь пересечь канал и проснуться у причала, то есть возле главной площади города Чалько. Нос и корма трахинер завалены сахарными головами, тюками паноче и пилонсильо, тысячами апельсинов и лим, гроздьями бананов. А так как всё это - произведения жаркой земли, при них обычно состоят скорпионы всех мастей да кое-какие змеи, которые в поисках тепла или молока - если какая-нибудь пассажирка кормит грудью младенца - составляют ей компанию на всю ночь.
Сесилия, разумеется, не была дочерью одной из этих подлинно ацтекских посудин - такое невозможно, и ни один читатель так не подумает. Богатая вдова, обосновавшаяся в своё время в Чалько, держала целую армаду каноа и чалуп всякого рода и размера. Она слыла богачкой - и была ею; знали её под именем «Трахинера», и мало кто ведал её христианское имя и то, как она нажила состояние. У неё было шестеро сыновей, а с Сесилией - семеро детей. По её смерти сельские лиценциаты съели половину капитала; но через несколько лет остаток поделили между наследниками. Сесилии достались две трахинеры и двести песо деньгами. При жизни матери она выучилась ремеслу: смотрела за погрузкой и разгрузкой, собирала фрахт, рядилась и расплачивалась с гребцами и часто ездила в Мехико; так что, оставшись одна и сиротой - братья разбрелись каждый своей дорогой, - она оказалась в силах управлять своим небольшим добром и кормиться самой. Одну трахинеру она продала, другую оставила для дела; ездила в Чалько и на озёра, когда было нужно, и сняла хорошее место на площади Воладор. Поставила добротный навес, запиравшийся на ночь, и завела торговлю фруктами.
Капитал её не убывал, а рос день ото дня; что ни месяц она покупала в ломбарде Монтепио жемчуг, бриллианты, кольца и золотые чётки и меняла лишнее серебро на золотые унции; одевалась в тонкие ткани, носила ребосо из Тенансинго по сто песо и ела по-народному, но самое вкусное: стряпала сама и выбирала лучшее на рынке. Дела свои она вела и счета сводила пальцами обеих рук и с помощью фасоли разных цветов: чёрная фасолина - реал, белая - песета, красная - песо; с этим, с текомате, куда откладывалась эта изобретённая ею монета, и с толстыми соломинами она не ошибалась ни на тлако в своих текущих счетах - а их было множество: с гребцами, с фруктовщиками из Куаутлы и Куэрнаваки, с торговцами площади и с покупателями, платившими понедельно за фрукты и тонкую зелень, которой она тоже торговала. Служанки у неё были родом из Чалько; а Хуана она взяла под покровительство из жалости и симпатии. Жила она в собственном доме на берегу канала, с рукавом, по которому вода заходила до самого двора: старое полуразрушенное здание с двумя дворами, корралем и множеством растрескавшихся комнат с полусгнившими потолками, где она запирала фрукты, вёсла, утварь, старые жерди и всё, что мешало. Сама с прислугой занимала часть, выходившую на улицу, - та выглядела получше внутренней; но мебель не отвечала роскоши её нарядов и множеству драгоценностей, стоивших уже немало. Те, что она не носила на шее и руках, тщательно прятала - из страха воров - и чуть не каждый день перекладывала с места на место: хоть дом разнеси, никто бы не нашёл. При таком относительном богатстве и приятной наружности - и не старая: тридцати пяти ещё не было - Сесилия, понятно, не была обделена искателями: то маисоторговцы, то хозяева лавчонок и каноа, то бродячие торговцы жаркой земли. Но, твёрдо зная, что добиваются её либо силой, либо ради денег, она ни с кем не желала иных отношений, кроме чисто торговых, а когда позволяли лишнее - умела отвесить добрую оплеуху и выставить с прилавка; в дом же пускала только погонщиков, гребцов да людей, приходивших платить или закупать оптом.
Кроме ножей, потребных резать фруктовые грозди, у Сесилии был добрый кинжал - длинный, обоюдоострый, с серебряной рукоятью с золотой насечкой и бархатными ножнами; с ним она не расставалась, пристраивая его за поясом так, чтобы был под рукой, но не на виду.
3На площади она не давала спуску ни бесцеремонным покупателям, что перещупывали и портили фрукты, так ничего и не купив, ни товаркам-торговкам - и тем приобрела своего рода первенство. Её прилавок, занимавший уже несколько квадратных метров, стал чем-то вроде державы: сюда шли слабые и ссорящиеся, чтобы она рассудила их споры и признала правым того, кто прав. При всём этом мужском, крутом нраве она была сострадательна и творила милостыню без показухи: каждую субботу раздавала нищим текомате медяков, а когда те заходили среди недели, никогда не отпускала без фрукта, хлеба, тортилий и остатков своего обеда. Фрукты она продавала дороже любой товарки - но отменные, а если знала, что плод зелен или порчен внутри, предупреждала покупателя: не хотела, чтобы прилавок терял доброе имя. По сути и по правде это была хорошая женщина - грубоватая на слово, с простодушным хохотом, никому не дававшая себя топтать, но и мухи не обижавшая. Кинжал она носила только для острастки: народ, с которым она зналась и торговала, был жёсткий и заносчивый, и с ним шутки были плохи. Деньги она дарила, когда ей вздумается, - но должникам не спускала ни медио.
С Хуаном она была требовательна: работать он должен был весь день; поручения - бегом; с фруктами обращаться бережно и укладывать их методично в корзины и плетёнки. Среди покупателей Сесилии было много чиновников с жалованьем за тысячу песо в год - они неизменно заходили к прилавку, выйдя из присутствий, по пути домой обедать. Она наполняла их платки тем, что им больше нравилось, добавляла в подарок пару добрых абрикосов или горсть капулинов детишкам, завязывала платок за четыре угла и отпускала их с ласковыми словами, наказывая не забывать её и не ходить за фруктами в другое место. Превосходные мужья и отцы семейств выходили с рынка предовольные и гордо шествовали по Главной площади и улице Платерос, размахивая в такт руками: в одной - трость с золотым набалдашником, в другой - большой мадрасский платок, полный фруктов.

