
Полная версия
Мануэль Пайно. Разбойники из Рио-Фрио
Неприятности и склоки сыпались на него градом; во все часы дня у дверей стояли подмастерья и ученики чужих мастерских - требовать детали, отданные ему в токарную работу. Ему приходилось прятаться во внутренней комнате, и это Тулес - извинениями, мольбами, а то и ложью - кое-как отваживала тех, кто по всей справедливости хотел получить либо заказ, либо деньги назад. Скоро по соседству, а там и по всему городу, полетела слава Эваристо - враля, обманщика, задиры и буяна; но умелец он был такой, что работы всё равно хватало: в его мастерскую заходили люди приличные и со средствами и чуть не как об одолжении просили сделать им то стол, то гарнитур. Правда и то, что с иными заказчиками, платившими хорошо, токарь бывал до известной степени почтителен, - зато с плотниками, своей ровней, которым он был нужен по необходимости, держался нагло, и не раз дело в патио доходило до кулаков.
Всё дурное, что случалось с токарем, отливалось его жене и Хуану.
Жестокая трёпка, полученная от мастера в первый же час в этом доме, наполнила мальчика ужасом и гневом, которые бессилие подростка и то наследственное смирение, о котором мы говорили, заставили его снести и промолчать. В слезах, с сочащейся кровью, прижимая ладонь к щеке и словно пытаясь приладить назад полуоторванный кусок уха, он просидел в углу мастерской, среди щепы, пока Эваристо не кончил работу, не надел куртку и шляпу-харано и не ушёл на улицу.
Тулес, всё это время сидевшая неподвижно, в ужасе и негодовании, поднялась.
— Бедный мальчик! В недобрый час ты пришёл в этот дом, и я каюсь, что упросила Эваристо тебя принять. Теперь ничего не поделаешь: если ты сбежишь и он однажды встретит тебя на улице - он способен тебя убить. Иди, иди сюда, я промою тебе ухо.
И Тулес в самом деле промыла его, приложила примочки из водки и всё говорила с ним, расспрашивая о родителях, о семье, о доме - обо всём, что подсказывает в таких случаях любопытство.
Хуан простодушно рассказал то немногое, что знал о своей сиротской нищей жизни, - и как его спасла со свалки собака и подобрала старушка.
— Я тоже сирота, как ты, - сказала ему Тулес. - Меня вырастила крёстная - она святая и до сих пор ключница у очень богатого графа; только я вышла замуж... сам видишь: у мужа моего нрав тяжёлый. Не вздумай бежать; оставайся: я буду тебе вместо матери, а ты мне вместо сына. Не бойся, я тебя в обиду не дам, и, может, если будешь вести себя хорошо, Эваристо к тебе больше не привяжется.
Хуан забыл и гнев, и боль. В эту минуту им владело странное, печальное чувство одиночества и заброшенности - то, что вообще точит сердце сирот, - и, не удержавшись, он любовно обхватил шею Тулес.
— Пусти, пусти, - сказала Тулес, - мне больно; да и приди сейчас Эваристо, застань он нас так - он бы тебе второе ухо оторвал. А ведь как погляжу на тебя - ты живой портрет моей госпожи... поди-ка, дай рассмотреть тебя на свету...
Тулес подвела ученика к двери, получше отёрла ему лицо и кровь, что ещё сочилась, - и застыла, глядя на него с каким-то изумлением.
— Её глаза, - сказала она вполголоса. - Её нос... точь-в-точь; тот же рот графинечки - и те же свирепые глаза графа... Да нет, и думать нечего... графинечка всегда взаперти, такая христианка, такая богобоязненная; и потом... сеньор граф убил бы её... грешные мысли; от жизни, что я веду, я уже и о крёстной, и о госпоже своей думаю дурное.
Тулес долго стояла задумчивая и молчаливая. Хуан, оробев, смотрел на неё и никак не мог взять в толк, что значит разговор, который Тулес вела сама с собой. Она быстро перебрала в памяти счёт времени: сколько прошло с её свадьбы, сколько они прожили на асьенде, когда вернулись в Мехико, и последний визит - когда она относила эбеновый маскарон... Всё казалось ей невозможным, как во сне; но сомнения не было: по возрасту, по лицу Хуана, по тому разорению и горю, в каком она застала семью, по немногим таинственным словам крёстной - по наитию души она совершенно уверилась, что ученик - сын её несчастной и любимой госпожи. Хриплый голос Эваристо, что-то выпытывавшего у соседок, и стук его подкованных каблуков по плитам вывели Тулес из раздумий.
— Бери метлу... скорей, скорей, мети: Эваристо идёт.
Хуан торопливо взял метлу, которую протянула ему новая хозяйка, и принялся мести, а она отошла к жаровне крошить лук и приправы.
Эваристо вошёл не в духе, швырнул шляпу на пол - Тулес смиренно её подняла, - снял куртку и сел работать за станок.
— Крути колесо, лодырь, бездельник, дармоед! - крикнул он мальчику.
Хуан оставил метлу и стал крутить колесо. Через четверть часа токарь крикнул снова:
— Завтрак готов?
— Готов, - ответила Тулес. - Сию минуту накрою.
И правда: в две минуты белая салфетка, чистые стаканы и тарелки, начищенные приборы, хрустальная солонка, зелёные перчики, хлеб и тортильи покрыли стол, и всё вместе выглядело так аппетитно, а ароматный пар от глазурованных глиняных горшков на очаге ещё прибавлял охоты. С виду - с хорошенькой опрятной хозяйкой, молодым учеником, бедно одетым, но симпатичным, и работящим хозяином, склонённым над куском эбена, - это была простая картина образцовой ремесленной семьи, что-то бесхитростное и естественное; и её, так сказать, довершал и гармонично закруглял белый пушистый барашек, скакавший по мастерской, с красным ошейником, с которого свисал серебряный колокольчик, весело позванивавший. Кто вошёл бы в мастерскую в эту минуту, тот, без сомнения, позавидовал бы покою и счастью этого очага честного человека, доброго мужа и умного ремесленника - и поклялся бы, что счастье живёт здесь.
— Тысячу раз тебе говорено: прихожу - завтрак должен стоять на столе. Мне время терять нельзя.
— У меня еда подгорала... - перебила Тулес.
— Это ты мне душу поджигаешь. Дурой и бестолочью помрёшь, - ответил токарь, не отрываясь от работы.
Тулес вспыхнула, взглянула на ученика - тот, возмущённый несправедливостью, порывался что-то сказать, - и глаза её наполнились слезами. Она сдержалась, пододвинула стул и молча села.
Сцены эти повторялись ежедневно. Грубостям Эваристо Тулес противопоставляла смирение и молчание - и они бесили мужа пуще всего: ему недоставало перечливости и острых ответов Касильды. Правду говорят женщины: мужчин надо держать в чёрном теле.
Наконец токарь поднялся со скамьи и сел за стол. Тулес поставила три прибора.
— Это для кого тарелка? - спросил Эваристо со злобой.
— Для Хуана, - ответила Тулес. - Пусть лучше ест с нами: и поест по-людски, и мне работы меньше.
— С чего это ты взяла, дубина стоеросовая, - сказал Эваристо в гневе, - чтобы ученик ел с мастером? Убери тарелку: пусть идёт в угол, дадим ему что останется. Канальи! Все ученики - неблагодарные твари: обращайся с ними хорошо - так они и недовольны, и работают только из-под колотушек!
И, прибавив к последним словам дело, Эваристо отвесил мальчику крепкий щелчок костяшками пальцев по голове. Тот пригнулся и, ворча, поплёлся в угол.
— Что ты сказал? Ворчишь? - двинулся на него Эваристо.
— Ничего, ничего, - вмешалась Тулес. - Оставь его; поест в углу, как ты велишь.
Эваристо возвращал внуку - с лихвой - оскорбления деда. Такова печальная общественная лестница!
Он сожрал вкусную, острую еду, обычную у простонародья, выпил свою плошку пульке - и сам, с недоброй ухмылкой, собрал в одну тарелку куски хлеба и тортилий, мясные кости, фасолевую жижу, апельсиновые корки и горсть капулинов, хорошенько перемешал и поставил перед учеником эту тошнотворную бурду.
Хуан вперил в мастера свои чёрные свирепые глаза - и тот, сам не зная почему, взгляда не выдержал; впрочем, быстро оправился.
— Не ешь? Не желаешь? Ну так помирай с голоду - или я подмешаю тебе опилок и заставлю съесть силой.
Тулес сделала мальчику знак; тот опустил голову и, с куском хлеба, который она ему дала, стал глотать - именно глотать, а не смаковать - эту неудобоваримую мешанину.
— Заодно, - сказал Эваристо, наслаждаясь отвращением, с каким ел мальчик, - установим довольствие этому лодырю. Утром - атоле с куском тростникового сахара и белая булочка-памбасито; в полдень - его бурда; вечером - опять атоле и хлебные корки, какие останутся. Увидишь: через месяц отъестся, как боров. И смотри не давай ему больше и денег на него не трать: я не для того работаю, чтобы кормить сирот. Дай ему старую циновку - пусть спит в углу, на щепе. Заживёт лучше графа. Старуха, что его привела, и того бы ему не дала.
Убедившись - решительным взглядом на жену и на ученика, - что ослушания не будет, Эваристо допил последний глоток пульке и сел работать: деньги ему были очень нужны, ибо он созвал в гости нескольких приятелей-ремесленников и знакомых кумушек с квартала.
Существование мальчика было бы невозможно без тайной помощи Тулес. В пять утра он должен был вставать и идти за молоком утренней дойки на ближнюю площадь - и горе ему, если сон его одолевал: Эваристо будил его пинками и выгонял полуголого на холод декабрьских рассветов. Остаток дня он крутил колесо, бегал по поручениям, а всей выучки ремеслу было - пилить чурбаки, пока руки не отваливались и пот не капал со лба. В иные дни, когда Эваристо бывал в духе, он давал ему монетку на фрукты - но взамен заставлял съедать тарелку бурды. Одежда, как ни билась Тулес, расползалась на нём клочьями: Эваристо прямо запретил покупать ему одежду, стирать ту, что есть, и давать ему еды сверх назначенного.
— Только так эта шваль и учится, - отвечал он Тулес, когда та, рискуя нарваться на крупную ссору, вступалась за ученика.
И всё же в этой картине ежедневных страданий и всяческих мучительств, в которых Эваристо был неумолимым палачом своей маленькой семьи, был один светлый угол, и он-то, пусть на краткие минуты, и держал этих людей на свете. Тулес, с её смиренным нравом, приучилась пропускать мимо ушей брань и грубости мужа, а когда боялась, что от слов он перейдёт к делу, умела вовремя подставить между ним и собой то соседку, то кого-нибудь из многочисленных заказчиков, ходивших в мастерскую: её любили и жалели все, догадываясь, какую жизнь устроил ей муж. Ученик получал свои пинки и удары по голове - линейкой ли, любым ли инструментом, что подвернётся, - и терпел, и боли его и обиды проходили никем не замеченные. Вся привязанность, вся нежность Тулес сошлась на Хуане и на белом барашке.
— Терпи, сноси - ради меня и ради твоей матери... Да-да: у тебя есть мать, очень богатая, и рано или поздно ты её узнаешь; и тогда у тебя будет добрая еда, и одет будешь хорошо, и не тебе будет страшен Эваристо - он сам будет снимать перед тобой шляпу, а ты будешь заказывать ему точить эбеновые маскароны... Только не знаю, как быть; мне страшно, и я никогда не решусь... Каждый день прошу Бога вразумить меня, чтобы, когда решусь, всё не испортить. Ночи не сплю - и не соображу...
— Да что же это такое, маэстра? - спрашивал Хуан.
— Сказать не могу; да ты и не поймёшь - я и сама не понимаю. Об одном прошу: пусть Эваристо тебя хоть убьёт (это я так, к слову), а ты ему об этом - ни звука; ни теперь, ни после. И ради Бога, не вздумай сбежать... Как же ты меня бросишь тут одну с ним?.. Ты мне за компанию, за... сама не знаю что; одно скажу: замешкаешься ты с поручением - а мне уже мерещится, что ты не вернёшься.
— Чтобы я не вернулся? И думать нечего, маэстра. Верно вы говорите: скорее дам мастеру себя убить, чем брошу вас, - вы ведь меня так любите; я бы давно отравился этой бурдой и ходил голый, кабы не вы. И не думайте, что я боюсь. В тот день, когда мастер ударит вас крепко, - как Бог свят, всажу в него стамеску, куда придётся.
— Молчи, молчи, и думать не смей! Бог нас вызволит - может, и скоро - из этой беды!
И в самом деле: Тулес с каждым днём всё твёрже убеждалась, что Хуан - сын её госпожи, графинечки. Но как сказать об этом, как повести дело? С одной стороны, она боялась Эваристо и не находила предлога пойти во дворец на Дон-Хуан-Мануэль; а если бы, рискнув, и пошла - как объявить крёстной то, что могло быть лишь подозрением? Как заговорить об этом с самой графинечкой? Немыслимо! Её выгнали бы из дома, назвали неблагодарной дрянью, что за все благодеяния, оказанные ей с рождения, платит бесчестьем собственной госпожи; а если узнает сеньор граф? Иисусе! Ни клочка не останется - ни от неё, ни от Эваристо, ни от Хуана. Тулес в ужасе закрывала глаза, и время шло, а она не решалась ни на что.
Была у Тулес и другая привязанность, другая любовь - нежная и пылкая: барашек. Его прислала с асьенды крёстная - совсем маленьким, едва от вымени; ранчеро верхом, отмерив лигу за лигой, привёз его со всей осторожностью. Хоть Эваристо и Тулес больше не появлялись на Дон-Хуан-Мануэль, Агустина тысячей способов, какие есть у женщин, справлялась о крестнице и не теряла её из виду: время от времени слала подарки, и против этого Эваристо ничего не говорил. А получив ягнёнка тонкой породы, он и вовсе обрадовался: он как раз собирался купить козла или барана - большинство столяров любит держать в мастерской какую-нибудь живность. То был агнец мира: несколько недель прошло без единой ссоры, и Тулес на минуту поверила, что муж переменился.
Принято считать - и, может, это правда, - что бараны неумны. Как бы то ни было, Тулес терпением и лаской выучила своего барашка многому. Прежде всего, он знал её и ходил за ней всюду, как собака. На благословении животных в день святого Антония-авва она представила его с позолоченными копытцами и рожками, в красном суконном ошейнике с серебряным колокольчиком. Он складывал передние ноги и просил еды; пересекал мастерскую на задних. Разыгрывали фарс с ножом: барашек вытягивал шею, подпрыгивал вкривь и вкось, изображая боль от раны, потом падал замертво, вытягивал ноги и закрывал глаза - и не менял положения, пока его не окликал голос Тулес. Тогда он вскакивал, весёлый, прыгал и лез, словно целовать или лизать ей руки. Это было загляденье, и соседки божились, что отродясь не видали ничего подобного. Тулес каждый день мыла и расчёсывала своего барана, и шерсть его, выхоленная, казалась шёлком. Даже Эваристо питал к барашку слабость: не выпив водки или только что получив деньги, он играл с ним и совал ему в рот кусочки хлеба. За неимением ребёнка барашек был связующим звеном этого несчастного брака.
Когда Эваристо - то сдавая работы, то закупая материал, а чаще всего кутя с приятелями и кумушками - пропадал подолгу, иной раз сутками, Тулес дышала, отдыхала: с плеч будто снимали соборную колокольню. Тогда её семьёй были Хуан, барашек да старый пересмешник-сенсонтле, доставшийся от крёстной; она приводила в порядок голову Хуана, расчёсывала шелковистое руно барашка, давала клевать себе палец сварливому сенсонтле, который только по ночам немного пел, - и, состряпав вкусный завтрак, забывала все свои муки и терзания, тешась мечтой, что Эваристо уехал и не вернётся, что крёстная всегда будет присылать ей денег, что Хуан ей как сын и что рано или поздно она откроет ему настоящую мать - и та вырвет его из рук палача, которому отдала его старушка. В такие часы Тулес чувствовала себя счастливой. То был единственный, беглый свет, изредка залетавший в тёмную комнату её жизни.
А после одного воскресенья, проведённого без сна - в мыслях о Хуане, о крёстной и о графине, - Тулес приняла высшее решение: воспользоваться первой же отлучкой Эваристо, пойти на улицу Дона Хуана Мануэля и выложить тайны, которым уже не хватало места в её сердце.
Глава 20
1Славный, великолепный, блистательный день мексиканских ремесленников; всю неделю у них нет другой мысли, другой мечты. Со вторника дни недели кажутся им вечностью; и всё же они работают и работают, не спят ночей, выбиваются из сил, режут руки инструментом и совершают величайшие подвиги, лишь бы сдать работу в субботу или воскресенье, - и все эти жертвы, все эти труды ради одного: грядёт славный, вожделенный Святой Понедельник. Кто там думает о будущем! Кому придёт в голову отложить в копилку малую толику подёнщины - чтобы хоть было что есть три-четыре дня? Купить юбки доброй и верной жене, которая не спит из-за мужа, носит ему еду в тюрьму и, вся в слезах, пряча глаза в ребосо, поднимается и спускается по лестницам Депутации, добывая - если другого способа нет, то и ценой минутного забвения - мужнину свободу? И думать нечего. Дети ходят босые; в школу им нельзя - нет монетки купить у Абадиано букварь и таблицу счёта; домохозяин стучит в дверь - платить нечем; в каморке ни стула; всё послано к чёрту. Но как же иначе! Уже пятница, слава Богу! Святой Понедельник близко, и надо пожертвовать всем ради этого священного дня, который мексиканские ремесленники блюдут твёрже, чем мусульмане Рамадан. Только у азиатов - пост, а у американцев - обжорство, несварение и разгул.
В воскресенье ремесленник, не кончивший работу, обычно трудится полдня, чтобы сдать её к двенадцати и получить плату или остаток расчёта. Одни остаются дома: валятся на циновку, усталые и разбитые, тянутся, перекатываются с боку на бок - сами себе делают своего рода массаж, возвращающий измученным суставам гибкость, - и засыпают. Другие, кто степеннее и порядочнее, помогают жене причесать ребятишек и выходят, отглаженные и чистые, к двенадцатичасовой мессе в приход; вернувшись, выносят стулья во двор доходного дома и сидят на солнышке, болтая с соседями. Под вечер, как хорошие отцы семейств, идут на канатоходцев на улицу Арсинас или на кукол и интермедии театра Альконедо. Но всегда есть у них нечто тайное, сокровенное от семьи - Святой Понедельник. Они прячут какие могут деньги, уходят из дома украдкой - жёны и подруги, как правило, противятся празднествам Святого Понедельника - и возвращаются чаще всего ранеными или битыми, без гроша в кармане, если вовсе не ночуют в Депутации.
2Удержать его не было способа. Эваристо сходил в цирюльню, где мастер его подстриг, побрил и подровнял разросшиеся, спутанные чёрные бакенбарды; вернувшись, надел кальсонеры синего сукна с серебряными пуговицами, которые берёг как зеницу ока, как и сальтильский хоронго, нахлобучил шляпу-харано, всю в лентах и серебряных бляхах с золотыми ободками, - и незадолго до полудня собрался выходить.
Удержать его не было способа.
— Послушай, Эваристо, - сказала Тулес голосом, который смягчил бы кого угодно, только не токаря, - не ходи ты по этим кварталам сорить деньгами с приятелями, которые только и умеют, что проматывать твоё добро. Лучше поедем гулять в Вилью-де-Гваделупе: возьмём извозчика, там хорошо позавтракаем, а вечером, по холодку, потихоньку вернёмся домой - тихо и с Богом.
— У тебя одна забава - Вилья-де-Гваделупе: забиться в церковь и сидеть, пока пономарь не выгонит; а потом - тоже мне завтрак: жидкое моле с сырым салом поверху. Ты же знаешь: я люблю жгучие энчилады и «кроличью кровь».
— Вот её-то я и боюсь - «кроличьей крови». Сам знаешь, этот пульке предательский: в голову бьёт, а пьяный человек - сумасшедший, не ведает, что творит. Да и то, что ты дал мне на неделю, вышло: вечером ужинать не на что. К донье Агустине ты меня не пускаешь - а она бы наверняка дала или одолжила денег, и мы бы отдавали понемножку.
— Опять ты мне тычешь эту проклятую старуху Агустину - она у меня поперёк горла стоит.
— Ничего я не тычу; говорю только, что с тремя монетками, что остались, ужина мне не собрать. И закладывать ты ничего не велишь.
— Ты с меня отчёта спрашиваешь? Только этого не хватало. Работаю сколько хочу - и деньги свои спущу на что хочу; и не зуди мне ни про Деву Гваделупскую, ни про донью Агустину: сама знаешь, я на расправу скор и не стерплю и родной матери.
Доказательств, что токарь скор на расправу, у Тулес хватало: её белые полные руки были сплошь в лиловых синяках. Но, не слушая ни огрызаний, ни угроз, она проговорила умоляющим голоском:
— Слушай, Эваристо, я не хочу, чтобы ты сердился, и с ужином я уж как-нибудь исхитрюсь. Об одном прошу: не ходи справлять Святой Понедельник. Ещё раз прошу: сердце мне говорит - что-то случится. Не ходи.
— Со мной - случится? Да на меня ещё управы не нашлось. У меня уж и охота пропадала идти - а теперь, раз ты не хочешь, пойду, и ещё три раза пойду, и сделаю свою святую волю, и деньги спущу: на то и работаю. А ты ужинай или не ужинай - мне всё едино.
И, говоря это, Эваристо нехорошо смотрел на Тулес и позвякивал в карманах песо и мелочью.
— Богом тебя прошу, Эваристо, - ещё раз попыталась Тулес.
Всё было напрасно. Эваристо застегнул кальсонеры, обмотал вокруг пояса алый шёлковый кушак, нахлобучил тяжёлую шляпу-харано в серебряных украшениях, перекинул хоронго через левое плечо и вышел из мастерской, не взглянув на Тулес; та осталась как убитая - и медленно, молча продолжала мыть поставец и перетирать стаканы и золочёные стопки.
3В конце одной улицы, вдали от центра, - ямы да булыжник, вдоль тянется канава с чёрной пенной водой, по обеим сторонам доходные дома: розовые, жёлтые, лиловые и почернелые, скверная подделка под мрамор, но всё старое, вылинявшее, отваливающееся коростой и обнажающее уродливую кожу из глины и кое-как скреплённого камня; в подворотнях - полуголые ребятишки, в спутанных вихрах крошки булки, усы из чампуррадо или вчерашнего моле, - виднеется большой навес-хакалон под драночной крышей, которую время, дожди и солнце потрудились вычернить и придать ей зловещий вид. Кривая, дырявая эта крыша лежит на плохо связанных балках и грубо отёсанных стволах, врытых в тяжёлый каменный цоколь, что служит заодно скамьёй. Пол - чёрная земля; все четыре ветра гуляют туда и сюда, взметая, когда разойдутся, пыль, сор и объедки народных завтраков и фанданго.
Но в глубине этого странного сооружения, словно забытого здесь со времён до Конкисты, было нечто светлое и весёлое, спорившее с унылой наготой остального. Посреди белой стены, целиком замыкавшей ту сторону, висела большая рама с образом святого Иосифа - прескверно писанным маслом и украшенным красными и белыми бумажными цветами, известным промыслом торговцев Цветочного портала. Вдоль всей стены - огромные чаны с пенным пульке, крашенные жёлтым, красным и зелёным, с большими надписями, которые служанки и парни квартала знали наизусть, даже не умея читать: «Отважная», «Крикунья», «Плясунья», «Петенера». У каждого чана было своё звучное имя, намекавшее заодно и на качество пульке. По бокам несколько бочек, столик белого дерева, стулья, плетённые из тростника. Земляной пол - ровный, чистый, политый водой и усыпанный розовыми лепестками. Воскресенье было днём классическим. Понедельник - и подавно: можно сказать, парадным.
Такова была старинная и знаменитая пулькерия «У Волосатых».
Знаменитая своими пульке - лучшими и тончайшими с равнин Апама; знаменитая ежедневным стечением народа - большим в воскресенье и в полном разливе в понедельник; и знаменитая, наконец, множеством драк, раненых, убийств и побоищ.
4Токарь, гордый и прямой, вошёл с дальнего конца и пересёк всё пространство до самого тинакаля.
— Пусто-то как, дон Хесус, а час уже поздний. Что за чёрт приключился с народом? Или проповедь падре Пинсона их застращала? - сказал Эваристо хозяину заведения.
Дон Хесус был мужчина рослый, сильный, очень толстый; нос его завершался огненным полушарием, о которое так и тянуло прикурить; бакенбарды чёрные, густые и жёсткие, стриженные на манер андалусских тореро; брови сросшиеся, глазки маленькие и лукавые. Был он в одной рубахе, в широких штанах синего плиса, а за чёрным кушаком, дважды обёрнутым вокруг пояса, торчал широкий тесак-бельдуке в жёлтых кожаных ножнах. Рядом скакал, строя рожи и кривляясь, черпальщик - парень лет двадцати, индейской крови, по прозвищу Клещ, да двое мальчишек на побегушках для посетителей.
— Подойдут, дон Эваристо, - ответил пулькеро, тряся ему руку. - Вот явятся музыканты и стряпухи - сами увидите.
— А я нынче настроен потягаться с удальцами.
— Лучше бы вы, дон Эваристо, отдали мне половину денег на сохранение, а при себе оставили другую: не было ещё понедельника, чтобы вы не спустили всё, что в карманах. Не пойму, что у вас за рука: на станке чудеса творит, а фишку в середину круга положить не умеет.
— Сегодня посмотрим.
— Смотрите: придётся вам иметь дело с ловкачами. Нынче непременно будут кривой Сирило, Висенте Клоп и мой тёзка Чучо Дубина. На той неделе явились из глубинки - и при больших деньгах.
— Откуда же?
— Это уж их дело. Вы меня знаете, дон Эваристо: чужих дел не выведываю. Сунься я в сплетни - двух дней бы не продержался на этом месте, и пришёл бы пулькерии «У Волосатых» настоящий конец.
За этим разговором явились трое слепцов, ведомые мальчиком: один с большим гитарроном, двое с бандолонами. Тут же пришли стряпухи, расставили жаровни, и индеаночка-тортильера принялась молоть и печь горячие тортильи.
Час спустя бандолоны наяривали оглушительный харабе, жареная колбаса и карнитас прыгали в мисках, а молотая кукуруза, чили и пульке сливались в смесь ароматов неописуемую - пьянящую для завсегдатаев и тошнотворную для непривычных. Народу прибывало с каждым часом, и к полудню просторный хакалон был набит битком. Ремесленники в чистейших плоёных рубахах, в штанах жёлтой парусины или плиса, в новых шляпах, кто наряднее, кто проще; одни в куртках, другие в одних рубахах; весёлые, бойкие, смуглолицые, черноглазые, черноволосые - народ в большинстве смышлёный и симпатичный. Картину пестрили оборванные нищие да бедные индейцы - печальные, закутанные в грязные дерюжки, привалившиеся, точно статуи, к грубым столбам хакалона.

