
Полная версия
Мануэль Пайно. Разбойники из Рио-Фрио
— Иди, иди с Богом! - сказал ей граф. - Твоя воля - сама и расхлёбывай; только ничего хорошего тебя не ждёт: муж твой умелец, не отнимешь, но злой, как Иуда. Мне уже всё о нём рассказали.
Эваристо и Тулес, благодаря заступничеству Робреньо, покинули асьенду мирно - с оказией: в Мехико шли повозки с грузом бурдюков сала и мешков шерсти; и с деньгами, которых накопилось немало: жильё и стол у них были даровые, да и одежда, можно сказать, тоже - подарками их часто оделяли Агустина и графинечка.
Прибыв в Мехико, они остановились в постоялом дворе Сан-Димас на улице Морас, и первое, что сделал Эваристо, - запретил Тулес видеться с крёстной, предупредив: в день, когда он увидит её хотя бы на улице Дона Хуана Мануэля, изобьёт крепко. С тех пор как его выгнали с асьенды, он затаил глубокую ненависть ко всем обитателям того дома - виноватым и невиноватым, хотя вина была только его собственная. Сам он, по обыкновению, принялся тратить деньги: шить кальсонеры с серебряными пуговицами, покупать тонкую шляпу и роскошные ленты к ней; а всей заботой его было найти Касильду и сойтись с ней снова. Он обшаривал рынки, лавки, гулянья Виги и Санта-Аниты - не подарит ли случай встречу; наводил самые дотошные справки; искал её даже в женской тюрьме (вдруг попала туда за какую-нибудь провинность) - всё впустую: Касильда исчезла, а может, уехала в глубь страны. Он был твёрдо намерен сойтись с ней добром или силой, продолжал поиски и надежды не терял. А если бы желание исполнилось - что делать с Тулес, законной женой, такой честной, доброй, безропотной? Кто знает!.. Твёрдого плана не было. Убить? Нет, до этого не доходило. Извести, как извёл Касильду? Трудно: он побаивался дома на Дон-Хуан-Мануэль. Зазевайся - Тулес укроется у Агустины, граф упечёт строптивого столяра в тюрьму; а губернатор округа был уже другой: этот как раз мнил себя аристократом и был весь - создание монархистской партии.
Между тем деньги улетали, а что такое нищета, Эваристо знал по опыту. Он решил, что пора работать - и пора вытащить бедную Тулес из угла грязной комнаты постоялого двора Сан-Димас, где она чахла с тоски.
Эваристо пустился, как говорится, искать помещение; но в центре плата была слишком высока, и владельцы требовали поручителя из купцов, так что пришлось довольствоваться помещением на Эстампа-де-Регина - для его планов и работ, впрочем, очень удобным. Он купил токарный станок, лучший инструмент, какой сумел найти, дерево всех пород, мебель и утварь для дома - и обосновался там с Тулес, в избытке снабжённой бельём и платьем, привезёнными с асьенды. Будь у Эваристо другой характер - жили бы счастливо. Долгое время они слыли у соседей образцовой четой умелого и честного ремесленника.
Какое заблуждение! Читатель уже догадался: пока происходило всё, о чём мы только что рассказали, на улице Дона Хуана Мануэля разворачивались те горестные и важные события, которые терпеливый и любопытный читатель уже знает. Добрая или злая судьба - вернее, злая - вела шаги старушки-тряпичницы по печальным безлюдным улицам великого города, пока та не остановилась, словно в тихой гавани, на Эстампа-де-Регина; и там ей не осталось ничего другого, как вручить внука могущественнейшего сеньора дона Гаспара, Мельчора-и-Бальтасара, графа дель Саус, сына прекрасной графинечки, купившей чудесную шкатулку, - палачу Касильды, мужу Тулес, умелому ремесленнику Эваристо-Токарю.
Глава 18. Ученик
В сословиях и воспитании людей Мексики (как и Испании) больше различий и оттенков, чем химики установили в цветах. Касильда была дочерью простонародья - шумная, весёлая, с известным природным умом, пылкая в страстях, едва умевшая читать, без иных понятий и представлений, кроме тех, что давали вещи и события её повседневной жизни; умелица - хоть никто её не учил - приготовить доброе жаркое по-здешнему и жареную фасоль, шить бельё, держать в чистоте и порядке своё жильё; добрая и верная - о чём сама кричала на всех углах - тому, кто её содержал. Замуж она не вышла... по лени: надо ведь, чтобы читали оглашения в приходе, платить пошлины священнику, и... в конце концов, всё одно: жили вместе. Эваристо её любил; они были муж и жена - только без благословения падре.
Тулес была другое. Тулес была мученица. Она сносно читала и писала, подрубала тончайшим швом, вышивала - вплоть до выпуклой вышивки золотой нитью; катехизис и всё церковное было ей родным, а память у неё была счастливая, и она удерживала учёность, которой наслушалась в проповедях: Соломон был её близким знакомым, Ревекка и Эсфирь - подругами, а святой Пётр, святая Мария Египетская и Магдалина - любимцами. О Богородице и говорить нечего - в неё она верила слепо. Много раз она сопровождала Агустину в скромный домик на Чапитель-де-Санта-Катарина, и обе, стоя на коленях, читали славословия и новены перед чудесным образом Скорбящей Божьей Матери. Вышла ли Тулес за токаря? Ничуть! Её выдали - и приложили к этому руку Агустина, графинечка и сам граф, глядевший на прислугу своего дома, кроме Агустины, с полным безразличием и холодом. Тулес, стало быть, вышла за токаря просто потому, что он был мужчина и посватался, и потому, что так захотела крёстная. А токарь, вообразивший, что у него страсть - или, может, и впрямь что-то почувствовавший, - счёл себя обманутым, одураченным, не найдя ничего, кроме «варёной картофелины», и не разглядев превосходных домашних достоинств, составлявших основу и характер его жены. Оттого и вышло, что, когда медовый месяц миновал, звериная страсть Эваристо остывала и остывала, пока не обратилась в скуку и отвращение; и он стал искать взамен тех ощущений, что давал ему подвижный, дерзкий нрав Касильды. Но, в конце концов, законную жену не бросают, как бросают подругу; а женщину, за которой сила и вес Церкви, поддержка гражданской власти и людей, что за неё вступятся, не так-то просто и поколотить. Эваристо пришлось терпеть - и её, и себя, - и он взялся за работу.
Хватило одного обхода обойных и столярных мастерских, чтобы обеспечить себя заказами. Шишечки, шары для мебельных ножек, колонки, ножки и тумбы круглых столов, багеты и тысяча прочих вещей; ему не хватало времени, а так как дерево у него было доброе, он не брал вперёд ни гроша и сдавал готовую работу день в день. Из дому ходить не приходилось: его мастерская, хоть и стояла в стороне от центра, не пустела с десяти утра до шести вечера. Эваристо зарабатывал сколько хотел и от заказов отказывался - не поспевал, даром что иными ночами не спал. Слава его разошлась по всему городу. Мебель с резьбой Эваристо стоила вдвое.
Позже в голову его засела одна неотвязная мысль: разыскать Касильду, умилостивить её, наобещать с три короба, поклясться перед Богом и святыми, что, пока жив, не тронет на ней нитки; а когда она согласится - содержать её, как говорят ремесленники, а Тулес держать при доме прислугой, и только. Тулес его боялась, женщина она была безответная, смирная: ничего не скажет, даже если проведает про шашни; а скажет - что с того? Пинок да добрая оплеуха по губам всё поправят: больше не заговорит и докучать не станет. И вот Эваристо, когда эта своего рода мономания припирала его, бросал станок и отправлялся по улицам и рынкам искать Касильду. Сколько раз он бежал вслед то за одной, то за другой, в которой мерещились ему её ладная походка и покачивание бёдер... Подходил ближе - ничего, ни тени. Раздосадованный частыми промашками, он вместо дома заворачивал в пулькерию и пропускал глоток, задерживался в знакомой столярной и с приятелями пропускал ещё глоточек (куэрнавакской водки) - и так не сдавал работу в назначенный день, и обойщики и столяры, на которых он работал, ходили к нему по двадцать пять раз.
В одну из этих частых отлучек ему показалось, что женщина, идущая далеко, по противоположному тротуару, - Касильда. Он буквально побежал за ней и догнал. Это была Касильда. Схватить её за руку и толчком втолкнуть в первую подворотню было делом одной секунды. Опомнившись от неожиданности, Касильда оказалась лицом к лицу с Эваристо, притиснутая к стене; створка ворот была прикрыта. В доме были вторые, деревянные ворота, улица стояла пустынная. Деваться некуда: она попала волку в пасть.
— Пойдёшь со мной; отсюда отведу тебя в комнату, которую сыщем, и уже никогда не брошу; а хочешь - вернёмся в Сан-Анхель, - говорил Эваристо, порываясь расцеловать всё её лицо.
Касильда, возмущённая, закрылась ребосо и оттолкнула его:
— Пусти, оставь меня в покое, или закричу! Дура я, что ли, - обратно под ваши голодовки и палки! Ступайте...
Эваристо рассвирепел и притиснул её к стене...
И тут Касильду осенила хитрость - её подсказал инстинкт самосохранения.
Она наполовину далась поцеловать себя и, смягчив голос, сказала:
— Слушай, Эваристо, не будь скотиной и подлецом; потому я и не вернулась тогда в Сан-Анхель. А теперь поговорим мирно - глядишь, и столкуемся.
Эваристо разом переменился: выпустил девушку, выглянул на улицу - не идёт ли кто - и вернулся в подворотню довольный, чуть не смеясь.
Говорили они, говорили; Эваристо клялся душами отца и матери и прибавил, что у публики он теперь на хорошем счету за добрую работу, что зарабатывает большие деньги, что живёт с одной дурочкой - она ему за прислугу, но её он выставит на улицу, и что впредь будет знаться только с ней.
Касильда, со своей стороны, как будто забыла прошлое и простила; попросила у него ручательств, сказала, что ей нужны десять песо - выкупить заложенную одежду, поклялась, что другого милого у неё не было, и так его успокоила, что Эваристо - тёртый калач, каким он себя считал, - проглотил крючок.
— Ладно; а отчего бы тебе не пойти со мной прямо сейчас? - сказал он, обнимая её за шею.
— Оттого, что я служу здесь рядом, в доме номер семь: у меня на руках хозяйские деньги на закупки, месяц забран вперёд, и сундук с моей одеждой там. Не вернусь - хозяева решат, что я их обокрала; и с какой стати мне подставляться под тюрьму? А чтобы ты видел, что я не вру... нынче двадцать пятое; последним числом кончается мой месяц, и я сегодня же скажу хозяйке, чтобы искала другую, - тогда и сойдёмся. И вот что, чтобы не говорил потом, будто я сыграла с тобой злую шутку: каждый день в девять жди меня на тротуаре напротив, проводишь меня на рынок; а последним числом уйдём куда захочешь. Ищи комнату - в токарную мастерскую я не пойду.
Эваристо вернулся домой довольный, полный надежд и уже решившийся изводить Тулес - и выстроить план так, чтобы крёстная, донья Агустина, забрала её к себе, а он остался бы вольным казаком и зажил в своё удовольствие с Касильдой. Та, верная уговору, являлась на свидания точно; они гуляли по улицам и шли на рынок, где Эваристо платил за всё - вплоть до мяса, овощей и фруктов, что закупались для семьи, у которой служила Касильда.
Тридцатого числа, ровно в девять, Эваристо, как и в прежние дни, с нетерпением караулил выход Касильды.
Десять; одиннадцать. Эваристо топал ногами; часы шли, он мерил улицу, порывался проникнуть в дом - голодный зверь, да и только. Наконец решился подняться и справиться лично. Но семья была из провинции и богатая, воров - а те как раз распоясались и наделали дел - боялась пуще огня, а Эваристо с его большими чёрными бакенбардами вид имел подозрительный: перед носом захлопнули дверь, а другие служанки отвечали, что никакой Касильды, которую он ищет, и в глаза не видывали.
Нет ни малейшего сомнения: женщины - в ту ли, в другую ли сторону - так меняют характер мужчин, что одни, как говорится, ложатся одним человеком, а встают другим.
Эваристо вернулся домой уже другим. Молчаливый за станком, он открывал рот только затем, чтобы осыпать Тулес незаслуженной бранью. Из-за еды, из-за одежды, из-за барашка, из-за кур, которых она откармливала, из-за сущего пустяка Эваристо заводил ссору, а она с примерным терпением и смирением обезоруживала его гнев. Брак разладился вконец. Тулес, добрая и безответная, растеряла и ту малую любовь, что питала к мужу в первые месяцы медового месяца; чувство это сменилось страхом. Эваристо руки чесались раза два-три в неделю отвесить жене оплеух или пинков; он грозил, заносил руку - но не смел: боялся, что рано или поздно об этом узнают на улице Дона Хуана Мануэля. И не без оснований.
В самом деле: однажды под вечер граф, по одной из своих причуд и чудачеств, вошёл в доходный дом, где жил Эваристо, и, когда тот меньше всего ждал, вырос перед ним.
— Канальи и неблагодарные - все вы! - сказал граф, глядя ему в лицо, крутя ус и давая разглядеть свою длинную шпагу. - С тех пор как уехали с асьенды, ни разу - хотя бы из должного мне почтения - не заглянули в дом, который вас облагодетельствовал. Такова вся ваша порода: канальи и неблагодарные.
Тулес хотела было что-то сказать в оправдание, но граф не позволил:
— Знаю, что ты не виновата; ты бы рада вернуться к Агустине и графине, да мошенник муж не пускает. Ну-ка, если не забыл ремесло, - продолжал он, оборотясь к Эваристо, - мне нужен маскарон: страшный, уродливый, но с лицом старинного воина, времён Фландрской войны... да что ты смыслишь в войне - ты и где Фландрия-то, не знаешь... Ладно, бери бумагу и черкни что-нибудь карандашом.
Эваристо - надменный и спесивый с ровней - молчал и клонил голову, подавленный взглядом графа, не спускавшего с него глаз.
Не отвечая, он взял бумагу, пучок карандашей - и в одно мгновение набросал эскиз маскарона.
— Вот-вот, - сказал граф, - этого я и хотел; ты угадал мою мысль. Жаль, что эти мексиканские умельцы, такие способные, так порочны и грубы... Хорошо; берись за работу: через две недели маскарон должен быть у меня. Размером с четверть, ширина соответственная. Держи... и смотри не вздумай надуть меня, как надуваешь, я знаю, весь свет.
Граф швырнул на токарный верстак пол-унции золота и, завернувшись в плащ, вышел из мастерской, не удостоив Тулес ни взглядом.
Эваристо выместил на Тулес тайную ярость, всколыхнувшую всю его кровь при властной и оскорбительной речи графа: обозвал её нерадивой разиней за то, что она (и это была неправда) затеряла ему карандаш. Но затем, опять словно по инстинкту, словно придавленный высшею силой, он склонил голову, выбрал добрый кусок эбенового дерева, взял малую стамеску и принялся резать фигуру - и раньше двух недель она была готова.
Этот страх, это старинное, наследственное, необъяснимое почтение - не оно ли причина завоеваний и слава завоевателей, не оно ли держит монархии и ведёт людей на бойню с приветствием Цезарю перед смертью? Кто знает! Это задача и тайна, которой не разгадала и новейшая глубокая философия немцев и шотландцев. Есть ли на свете высшие люди? Одни рождаются повелевать, другие подчиняться, как думал Аристотель? Провиденциальный ли это закон движения и устройства обществ? Кто знает! Но факты ужасны. Марий одним взглядом заставил дрогнуть варвара, уже занёсшего меч. Эрнан Кортес выходил один против тысяч храбрых, закалённых индейцев - и, вместо того чтобы истребить его, что тысячу раз было им по силам, они падали к его ногам на колени. Франция - самая просвещённая, самая умная, самая деятельная и самая несговорчивая нация мира - годами покорялась воле Наполеона. Самые выдающиеся люди, знаменитейшие писатели и поэты, первые адвокаты умели, как токарь Эваристо, молчать, клонить голову и исполнять - с бешенством и досадой в душе - приказы Наполеона, понуждаемые этим тайным, неведомым и, однако, могучим и неодолимым чувством, которое оправдывают на тысячу ладов, но которого никто удовлетворительно не объяснил.
Французская революция захотела разрушить его, истребить, изгнать навеки из всех человеческих обществ. Тщетный труд! Из гильотины и крови оно возродилось - сильнее, стройнее, грознее, облечённое в формы, называемые конституционными. Пролитая кровь! Напрасные жертвы!
Одно объяснение есть - вещественное и зримое: явление коммунизма и нигилизма, которые приходится сдерживать миллионами вооружённых солдат, а те, в свой черёд, заряжают и стреляют, подгоняемые всё тем же наследственным страхом, что их не отпускает. Европа являет ныне, посреди конституционализма и относительной свободы, внушительное зрелище власти и таинственного старинного послушания - в лице канцлера, большую часть года скрытого в безвестном германском лесу, с чьих уст не сводит глаз весь мир.
Молодые буйные испано-американские республики - передовые, жадные до блага и величия, на лету перенимающие всё великое и живое, что есть в науках, в инженерном деле, в словесности и в человеческом уме во всём его дивном развитии, - стряхнуть эту традицию не смогли. Одни до сих пор подчинены политике Церкви; другие носят в своём лоне могущественную кучку богатых себялюбцев и соискателей знатности и аристократства, что с нетерпением ждут ежегодной заупокойной мессы по принцу, который, почти изгнанный со своей земли, приехал кончить жизнь трагическим приключением.
Есть в этой суровой, нравственно тёмной и печальной картине свет, который не гаснет, а горит тем ярче и великолепнее, чем идут годы: Республика Соединённых Штатов. Там довольствуются тем, что все поголовно - капитаны, полковники и майоры несуществующей армии; но никто не клонит головы, как наш токарь, перед старозаветным призрачным вельможей с закрученным усом и толедской шпагой с чашкой и крестовиной. Жаль, что они не добрые и не искренние наши друзья! Жаль, что их достоинства - личная независимость и постоянный отважный труд - подчас сводятся на нет грубой себялюбивой коркой, облекающей янки прерий! Из американца воспитанного, образованного и, скажем так, отшлифованного учением и путешествиями выходит Вашингтон, Адамс, Купер, Ирвинг, Прескотт.
Мне то и дело приходится просить у читателей снисхождения и прощения: отступления с притязанием на дидактичность и философию, даже имей они какую-то цену, наверняка несвоевременны - они рвут действие и обманывают любопытство тех, кому чтение, может быть, интересно. Но я не пишу романов, которые могли бы тягаться занимательностью с французскими, английскими или испанскими. У тех - литературная ценность, на которую я вовсе не притязаю; я пишу сцены подлинной, всамделишной жизни моей страны, картины - хуже ли, лучше ли набросанные - обычаев, которые исчезают, портреты людей, которые уже умерли, зданий, которые снесены; это своего рода очерки минувшего, так или иначе сцепленные с тем, что происходит ныне. Выйдет из этого роман - тем лучше; понравится - того я и желаю, а мой добрый друг и издатель и подавно; а станут меня через это чуть больше знать - мне было бы всё равно, если бы не желание оставить детям хоть что-то в нравственное наследство: судьба ведь произвела меня на свет среди труда и горестей, а не в корзине орлёных песо и золотых унций.
Пора снова просить прощения - сомневаюсь, что его дадут, - и заняться нашими героями, которых мы на минуту забыли ради Мария, Наполеона и Бисмарка, как будто столь великим историческим фигурам есть дело до наших бедных ремесленников и простых женщин из народа; но надо же было где-то блеснуть эрудицией.
Эваристо, довольный своим маскароном, который почитал одной из лучших своих работ, собрался было нести его на Дон-Хуан-Мануэль самолично; но убоялся страшного графского языка и предпочёл послать Тулес. Для той это было минутой облегчения и радости: только несколько улиц - и она обнимет крёстную и поцелует белые руки графинечки. Она надела лучшее платье, тонкое ребосо, завернула эбеновый маскарон в платок и кратчайшей дорогой направилась к старому дворцу графа дель Саус.
Можно сказать, одним прыжком Тулес взлетела по лестнице и, не заговаривая со слугами, что попадались навстречу, прошла до самой спальни Агустины.
Обе остолбенели, увидав друг друга: они едва узнавались. Годы, что шли прежде, только наливали формы Тулес здоровой кровью и полнотой, а мышцы и жилы крёстной - силой и крепостью; но с тех пор как они не виделись - что за перемена, что за разница! Они поглядели друг на друга и всё поняли. Тулес уронила на канапе эбеновый маскарон, хотела что-то сказать - и не смогла: в горле стоял ком.
— Молчи, молчи, ни слова. Старая я дура, что выдала тебя за этого человека. Знаю уже и его пороки, и его повадки, и как он с тобой обходится. Бог меня наказал; вот, гляди... кости... одни кости... недели не проходит, чтобы я не хворала.
— А сеньорита графинечка? - отважилась спросить Тулес голосом, который едва можно было расслышать.
— Хуже, всё хуже; беда вошла в этот дом, сама увидишь... Тебе не понять; ты не знаешь и никогда не узнаешь, что здесь было.
Мариана - она, верно, услышала знакомый голос - вышла из своей спальни и вошла к Агустине.
Тулес безутешно уронила руки и опустила глаза, не смея обнять свою госпожу и не в силах заговорить.
— Так я подурнела, Тулес? - сказала графинечка. - Да и ты... Боже мой! Если бы не голос, я бы тебя не узнала.
Не так уж много, по правде, минуло лет для столь заметной перемены; но сколько глубоких горестей истерзало весну жизни госпожи и служанки и приблизило лютую зиму камеристки - той, что, полная угрызений, не знала уже по ночам спокойного, цельного сна! Она считала себя преступницей и виноватой: она выдала Тулес замуж, она покровительствовала любви Хуана Робреньо и графинечки; а на деле была всего лишь старой служанкой - ласковой, преданной и заботливой, как мать, к тем, кого знала с колыбели.
Тулес умолчала о своей тяжкой жизни; рассказала только про визит графа и про случай, что привёл её в дом, и вручила маскарон - его не могли не похвалить за тонкость резьбы и странность лица.
— Возьми, - сказала Агустина, крепко её обнимая. - Догадываюсь... вернее, знаю, каково тебе, - и вложила ей в руки кожаный мешочек, полный денег. - Это тебя немного поддержит... хотя деньги, дочка, для счастья в жизни не годятся ни на что... Сама видишь: у нас их с избытком, и...
Графинечка ушла в свою уборную, не найдя сил проститься с Тулес.
Тулес спускалась по лестнице медленно, с каждой ступени оглядываясь - на крёстную, на госпожу свою графинечку, чья белая фигура рисовалась в стеклянной двери, на высокие недвижные зубцы и каменные маскароны, которые, казалось, большими выпученными глазами провожали и прощались с бедной Тулес, быть может, в последний раз ступавшей по плитам господского дворца на улице Дона Хуана Мануэля.
На следующий день после визита Тулес как раз и явилась в токарную мастерскую старушка-тряпичница со своим сиротой: вручила его Эваристо и оставила стоять - немого от неожиданности и страха, прижавшегося к стене возле станка.
Эваристо, не говоря более ни слова, работал, пока не кончил деталь и не убрал её в шкаф.
— Привела лишний рот - корми его теперь; мало мне работать днём, так изволь ещё и ночи не спать, - буркнул Эваристо, метнув на Тулес злобный взгляд.
— Расходов с него немного; а сам видишь: в те дни, что я хвораю, ходить по поручениям некому. Он нам подмога.
— По роже видать доброго лодыря.
— Мне стало очень жаль старушку - худая такая, слабая, нищая; а он... я думаю, он будет работать, и мальчик он будет хороший. К тому же у нас деньги, что граф прислал за маскарон, - он ему очень понравился.
— Я тебе в тот же день сказал, как ты вернулась с деньгами: не тронь их, хоть с голоду помирай. Эти деньги - заплатить, что я должен в скобяной и на лесном дворе, и мне на гулянье и отдых по воскресеньям и понедельникам: наработался за неделю. - И затем, поворотясь к мальчику, спросил неприятным голосом: - Что умеешь делать?
— Ничего.
— Писать умеешь?
— Нет...
— Читать умеешь?
— Нет...
— Стало быть, не умеешь ничего?
— Ходить по поручениям.
— Для этого ты нам не нужен; и ремеслу тебе не выучиться - осёл ослом. Поди сюда: научу тебя послушанию и как быть порядочным человеком.
Ученик робко подошёл; Эваристо ухватил его за ухо и принялся трясти изо всех сил. Мальчик закричал и стал отбиваться.
— Ещё и защищаешься, плут, лепе́ро? - орал разъярённый токарь и тряс сильнее. Когда пол-уха было уже почти оторвано, а соседки, встревоженные плачем и стонами только что вошедшего мальчишки, повысыпали из своих комнат и заглядывали в мастерскую, Эваристо выпустил ухо Хуана, снова сел на скамью у станка и сказал соседкам с полнейшим равнодушием:
— Ничего, ничего: это ученик, которого мне сдали.
Соседки, похоже, ушли успокоенные: они более или менее знали, как обошёлся мастер с двумя прежними учениками - оба один за другим сбежали, прежде чем он принял внука графа дель Саус и маркиза де лас Планас.
Из сказанного видно, в каком состоянии был этот брак и каково было расположение Эваристо ко всему свету, когда он принял несчастного мальчика. Общество этого человека защищало - а он, по порокам своим и нраву, без всякой причины его ненавидел и против него бунтовал.
Завёлся у Эваристо и обычай большинства ремесленников: брать вперёд и обманывать. Он подряжался сдать три-четыре работы разом к субботе - и не сдавал ни одной; стало быть, не мог получить расчёта, сидел без денег, и на следующей неделе приходилось занимать у других; не говоря о том, что почти всё добытое он проматывал по воскресеньям и понедельникам в винных лавках, и Тулес билась из последнего, чтобы содержать дом и платить за жильё.

