
Полная версия
Дедушка Иосиф. Повесть о вере, звёздах и дороге к Иисусу Христу
Я подумал.
— Наверное.
— Значит, ей стало хорошо?
Я хотел сказать «да» и вдруг понял, что не могу.
— Нет, — сказал я медленно. — Я не думаю, что ей хорошо.
— Почему?
— Потому что… — Я поискал слова. — Потому что когда человеку хорошо, у него лицо другое. А у неё лицо как у человека, который просто делает дело.
Дедушка посмотрел на меня, и мне показалось, что он чему-то обрадовался.
— Ты сейчас увидел очень важную вещь, — сказал он. — Люди перестают плакать гораздо раньше, чем перестают горевать.
Ветер сдвинул дым в мою сторону, и я отодвинулся.
— Давид, теперь слушай внимательно. Я всю жизнь спотыкался об эти слова, и я хочу, чтобы ты хотя бы начал с правильного места.
— Хорошо.
— Он не сказал: хорошо, что вы плачете.
Я поднял голову.
— Не сказал?
— Нет. И это первое, что путают. Люди слышат «счастливы плачущие» и думают, что Бог считает горе полезным. Что нам, мол, нарочно даётся боль, чтобы мы стали лучше.
— А это не так?
— Это не так. Он нигде и никогда не говорил, что горе — это хорошо. Он Сам плакал, Давид. Я расскажу тебе об этом дне, когда дойдём.
Я не выдержал:
— Он плакал?
— Плакал. При всех. Стоял и плакал.
Я попытался это представить и не смог.
— Тогда что Он сказал?
Дедушка развёл ладони, будто держал что-то на весу.
— Он сказал две части. Люди запоминают первую и забывают вторую. А главное во второй.
— Счастливы плачущие, — начал я.
— Ибо они утешатся, — закончил дедушка. — Вот. Слышишь? Утешатся. Не «утешены». Не «им хорошо сейчас».
— Это про потом?
— Это про потом.
Он опустил руки.
— Он не сказал женщине, потерявшей ребёнка: тебе не больно. Он сказал ей: тебе не навсегда.
Я долго молчал.
Мне понадобилось время, чтобы это уложилось.
— Всё равно непонятно, — сказал я наконец. — Почему тогда «счастливы»? Можно же было сказать просто: «плачущие утешатся». А «счастливы» зачем?
Дедушка усмехнулся.
— Ты въедливый. В твоём отце этого не было.
— Дедушка.
— Хорошо. — Он потёр колено. — Давай зайдём с другой стороны. Скажи мне, кто в нашем селении никогда не плачет?
Я стал думать.
— Ну… сильные. Мужчины.
— Мужчины плачут, Давид. Просто не при тебе.
Я задумался снова.
— Тогда… маленькие дети?
— Маленькие как раз плачут больше всех.
Я сдался.
— Не знаю.
— Я тебе скажу, — сказал дедушка. — Никогда не плачет тот, кто решил, что у него всё в порядке.
Он смотрел в огонь.
— Есть такие люди. Я сам был таким полжизни. У него всё хорошо. Дом стоит. Дело идёт. Он поститься не забывает. Он даже беднякам подаёт. Он честно уверен, что ему ничего не нужно.
— Разве это плохо?
— Это очень удобно, — сказал дедушка. — И это очень страшно.
— Почему страшно?
Дедушка повернулся ко мне.
— Потому что такому человеку нечего дать Богу.
Я не понял.
— Как это нечего? У него же всё есть.
— Вот именно. У него всё есть. — Дедушка постучал палкой по земле. — Давид, представь. Приходит к тебе человек, у которого руки полны. В одной руке хлеб, в другой кувшин, под мышкой ещё что-то. И ты хочешь дать ему подарок. Куда ты его положишь?
Я представил.
— Некуда.
— Некуда, — повторил дедушка. — А теперь представь другого. Он стоит с пустыми руками.
Я кивнул медленно.
— Вот тебе и первые слова, — сказал дедушка. — Счастливы нищие духом.
— Это которые бедные?
— Не которые бедные деньгами. Которые знают, что у них пустые руки перед Богом. Богатый может это знать. Нищий может этого не знать и злиться на весь свет. Дело не в кошельке.
Он помолчал.
— Понимаешь теперь, почему рядом стоят нищие духом и плачущие?
Я стал соображать вслух:
— Потому что… тот, кто плачет, он тоже… у него руки пустые?
Дедушка кивнул.
— Горе, Давид, отбирает всё враньё. Человеку, у которого настоящая беда, вдруг становится всё равно, что о нём подумают соседи. Он перестаёт делать вид, что у него всё хорошо. Он в этот момент честный.
— И поэтому счастливый?
— И поэтому ближе.
— Ближе к чему?
— К Тому, Кто может его утешить.
Огонь опустился. Я подложил веток.
— Дедушка, а Мариам? — спросил я. — Ей же так и не вернули ребёнка.
Дедушка ответил не сразу.
— Не вернули.
— Тогда где утешение?
— А вот это, — сказал он, — самый честный вопрос, который человек может задать Богу. И я не буду тебе врать, что у меня есть на него лёгкий ответ.
Он выпрямился и посмотрел на звёзды.
— Я скажу тебе то, что знаю сам. Он обещал не то, что мы придумываем.
— А что?
— Мы придумываем, что Бог придёт и сделает так, будто беды не было. Он обещал другое. Он обещал, что придёт день, когда беды не будет. Совсем. Ни у кого.
Я приподнялся на локте.
— А когда?
— Об этом будет вся третья часть моего рассказа, Давид, и до неё нам с тобой ещё далеко. Я расскажу тебе про старика Иоанна и про то, что он увидел на острове. Там есть одна строчка, ради которой стоит дожить до конца.
— Какая?
Дедушка помолчал.
— Больше не будет смерти.
Ветка стрельнула искрой.
— И не будет плача, — договорил он. — И Он отрёт всякую слезу с их глаз.
Я лежал и смотрел вверх.
— Дедушка.
— М-м.
— А ты плакал когда-нибудь?
Я спросил и сразу испугался.
Дедушка ответил очень спокойно.
— Да.
— Когда?
Он смотрел в огонь.
— Два года назад.
Я замер.
Я понял, о чём он.
Бабушка умерла позапрошлой зимой. Я помню плохо: помню, что в доме было много людей, что мать всё время меня куда-то отсылала, и что дедушка сидел на полу и не вставал.
— Я плакал не тогда, — сказал дедушка, будто услышал мои мысли. — При людях я держался. Я плакал потом, весной, когда стал чинить крышу и нашёл её сандалию за балкой.
Мне стало трудно дышать.
— И ты был счастливый? — спросил я.
Я не хотел, чтобы это прозвучало дерзко. Оно само так вышло.
Дедушка не обиделся.
— Нет, — сказал он. — Я был раздавленный.
Он повернул голову ко мне.
— Но я скажу тебе, Давид, что случилось той весной. Я сидел на крыше с этой сандалией и первый раз в жизни говорил с Богом не так, как в синагоге.
— А как?
— Как есть. Я Ему всё сказал. И плохое сказал.
— И что?
— И ничего не изменилось. Крыша не починилась. Бабушка не вернулась.
Он замолчал так надолго, что я решил — конец.
— И всё-таки я слез с этой крыши другим человеком, — сказал он. — Я не могу тебе это объяснить. Я могу только сказать, что не был один.
Костёр горел ровно.
— Вот что такое утешатся, — сказал дедушка. — Это не значит «перестанете горевать». Это значит «к вам придут».
Я лежал и думал.
— Дедушка.
— Что.
— А я почти не помню бабушку.
— Знаю.
— Мне из-за этого стыдно.
Дедушка протянул руку и накрыл ладонью мою ногу поверх плаща.
— Не надо стыдно, — сказал он. — Тебе было девять. Я тебе про неё расскажу. Не сегодня.
— Ты всё время говоришь «не сегодня».
— Я старый и жадный, — сказал дедушка. — Если я расскажу тебе всё сразу, о чём мы будем говорить завтра?
Я засмеялся, и от этого смеха внутри стало легче, хотя ничего не изменилось.
— А завтра о чём?
— Завтра о странном, — сказал дедушка. — Потому что дальше на том склоне Он повернулся к нам — к нам, Давид, к людям, которые сидели на траве, у которых ничего не было, — и сказал такое, чего я не понял вообще.
— Что?
Дедушка подтянул плащ и закрыл глаза.
— Он сказал: вы соль земли.
— Соль?
— Соль. И ещё Он сказал, что мы свет.
Я сел.
— Дедушка!
— Спи, Давид.
Глава 10. СОЛЬ И СВЕТ
В тот вечер мать положила нам в узел кусок овечьего сыра.
Это было редкостью, и я нёс его всю дорогу так осторожно, будто нёс яйцо.
Когда мы сели у костра, дедушка развязал узел, отломил мне кусок, и я сразу сунул его в рот целиком.
И сморщился.
Сыр был пресный.
— Забыла посолить, — сказал дедушка. — Такое бывает.
Он полез за пазуху и достал маленький кожаный мешочек. Я знал этот мешочек. Дедушка всегда брал его в поле.
Он развязал шнурок, взял щепоть и посыпал мой кусок.
Я откусил снова.
И это был совсем другой сыр.
— Вот, — сказал дедушка. — Теперь можно начинать.
Я не понял.
— Что начинать?
— Разговор.
Он положил мешочек между нами, на камень.
— Давид, скажи мне: ты когда-нибудь ел соль просто так?
— Ел, — признался я. — Один раз лизнул.
— И как?
— Плохо.
— Плохо, — согласился дедушка. — Сама по себе соль невкусная. Её никто не ест ложкой. И всё-таки без неё пресно всё.
Он поднял мешочек и взвесил его на ладони.
— Знаешь, сколько это стоит?
Я пожал плечами.
— Мешочек с ладонь, — сказал дедушка. — А я за него отдал столько же, сколько за два дня работы поденщика.
Я вытаращил глаза.
— За соль?
— За соль. Ты просто не думал об этом никогда, потому что она у нас всегда есть. А теперь подумай. Без соли рыбу из Галилеи невозможно довезти до Иерусалима. Она сгниёт на второй день. Всё моё дело, Давид, вся моя торговля, весь мой дом — всё это стояло на соли.
Он высыпал несколько крупинок себе на ладонь и наклонил её к огню. Крупинки блеснули.
— И вот теперь я скажу тебе, что Он сказал нам на том склоне.
Я замер.
— Он посмотрел на этих людей. На рыбаков, на крестьян, на женщин с детьми, на больных, которых принесли на одеялах. На меня. И сказал: вы соль земли.
Я ждал продолжения.
Продолжения не было.
— И всё? — спросил я.
— Ты всё время спрашиваешь «и всё», — усмехнулся дедушка. — Давид, ты понимаешь, что Он сказал?
— Не очень.
— Тогда давай медленно.
Он ссыпал крупинки обратно в мешочек.
— Кто сидел на том склоне? Никто. Люди, у которых нет имени. Ни один из них не мог войти в Иерусалиме в дом первосвященника. Их бы не пустили дальше двора.
— Ну да.
— И вот таким людям Он говорит: вы — то, без чего всё сгниёт.
Я подумал.
— Дедушка, а это точно про них? Может, Он про Себя?
— Хороший вопрос, — сказал дедушка. — Нет, Давид. Он сказал «вы». Я это очень хорошо помню, потому что у меня тогда всё внутри перевернулось.
— Почему?
— Потому что за три дня до этого меня в Капернауме обозвали иудейским ослом. И я это проглотил. А тут сижу на траве и слышу, что я соль земли.
Я засмеялся.
Дедушка тоже усмехнулся, но потом стал серьёзным.
— И тут же Он сказал вторую вещь. Которая мне сначала не понравилась.
— Какую?
— Он сказал: а если соль потеряет силу, чем сделаешь её солёной? Она уже ни на что не годна, разве что выбросить под ноги людям.
Я нахмурился.
— Разве соль может стать несолёной?
— У нас — может, — сказал дедушка. — Ты знаешь, откуда берут дешёвую соль?
— Из моря?
— Из Солёного моря. Того, что на востоке, куда стекает Иордан. Там на берегу выпаривают воду, и получается не чистая соль, а смесь. Соль вперемешку с камнем и с горькой пылью. Если такой мешок полежит в сырости, соль вымоется, а порошок останется. С виду он такой же белый. А толку в нём нет.
— И что с ним делают?
— Высыпают на дорожку перед домом, чтобы не росла трава. По нему ходят.
Я представил себе белую пыль под ногами.
— Дедушка, а как человек может стать таким?
Дедушка долго молчал.
— Знаешь как? — сказал он наконец. — Незаметно.
Он подобрал палку и стал водить ею по земле.
— Не бывает так, чтобы человек утром проснулся и решил: сегодня перестану быть солью. Это как с тем мешком в сырости. Год за годом. Один раз промолчал, когда надо было сказать. Другой раз прошёл мимо. Третий раз объяснил себе, почему так можно.
Он поднял на меня глаза.
— И потом однажды смотришь — вроде всё то же самое. Тот же человек, тот же дом, та же синагога по субботам. А соли нет.
Мне стало не по себе.
Я вспомнил, как он рассказывал про своего друга. Про то, как замолчал.
Дедушка, кажется, понял, о чём я подумал, потому что сказал:
— Да. Я тоже об этом вспомнил.
Он бросил палку в огонь.
— А потом Он сказал третье. И вот тут я, Давид, поднял голову.
— Что Он сказал?
— Вы свет мира.
Я посмотрел на огонь.
Наш костёр был маленький. Круг света кончался в четырёх шагах.
— Как мы можем быть светом? — сказал я. — Свет — это солнце.
— Он сказал не про солнце.
Дедушка показал рукой вниз, туда, где в темноте лежало селение.
— Смотри.
Я повернулся.
Внизу, в чёрной чаше долины, светились маленькие рыжие точки. Их было немного, десятка полтора. Вифлеем стоит на холме, и снизу его видно издалека, а сверху видны окна.
— Он сказал: не может укрыться город, стоящий на верху горы.
Я смотрел на огоньки.
— И ещё Он сказал: и зажегши свечу, не ставят её под сосуд, но на подсвечник, и светит всем в доме.
Я усмехнулся.
— Ну это глупо, конечно. Кто же ставит светильник под горшок.
— Никто, — сказал дедушка. — В том и дело. У нас в доме одна комната и один светильник. Ты сам знаешь, как мать его ставит.
— На выступ в стене. Он маленький, а видно всё.
— Вот. Один маленький огонёк на всю комнату. Не потому что он сильный. А потому что стоит на месте, где его не заслоняют.
Я думал.
— Дедушка, я всё-таки не понимаю. Позавчера ты сказал, что Он назвал нас нищими. У которых пустые руки. А теперь мы соль и свет. Это же противоположное.
Дедушка повернулся ко мне всем телом.
— Давид.
— Что?
— Ты сейчас нашёл узел, который люди развязывают всю жизнь.
Я не знал, гордиться мне или пугаться.
— И как его развязать?
— А ты посмотри на светильник, — сказал дедушка. — В нём есть свет?
— Есть.
— Он его сам делает?
Я подумал.
— Нет. Там масло. И фитиль.
— А масло откуда?
— Кто-то налил.
Дедушка кивнул медленно.
— Вот тебе и весь узел. Светильник не источник. Он не гордится тем, что светит. Он просто стоит на видном месте и не мешает.
Он показал на мешочек с солью.
— И соль не гордится. Соль вообще не видно в еде. Её никто не хвалит. Хвалят хозяйку.
Я долго молчал.
— И знаешь, чем Он это закончил? — сказал дедушка. — Вот на этих словах я тогда впервые понял, что Он говорит не о нас.
— А о ком?
— Он сказал: так да светит свет ваш перед людьми, чтобы они видели ваши добрые дела и прославили Отца вашего Небесного.
Он посмотрел на меня.
— Слышишь? Не «чтобы хвалили вас».
Я повторил про себя эти слова.
— Дедушка, а Он часто так говорил? Отец?
— Постоянно, — сказал дедушка. — И вот к этому, Давид, я привыкал дольше всего.
— Почему?
Дедушка ответил не сразу.
— Потому что я вырос как все. Бог — это Тот, Кто на горе Синай, в громе и дыму. Тот, Кого нельзя называть по имени. Тот, к Кому в Храме входит один человек один раз в год, и то со страхом.
Он замолчал.
— А Он сидел на траве среди больных и говорил: Отец ваш.
Костёр почти прогорел. Внизу погасли два окошка из пятнадцати.
— Дедушка.
— М-м.
— А что было дальше? Ну там, на склоне.
— Дальше стало трудно, — сказал он. — Пока Он говорил про соль и свет, всем было хорошо. Люди улыбались. Кто-то даже начал подсказывать соседям, кивать: слышишь, это про нас.
— А потом?
— А потом Он сказал: вы слышали, что сказано — око за око и зуб за зуб. А Я говорю вам: не противься злому.
Я приподнялся.
— То есть как не противься?
— Он сказал: если тебя ударят в правую щёку, поверни к нему и другую.
Я сел совсем.
— Дедушка, это невозможно.
Дедушка лёг на бок и подтянул плащ.
— Вот теперь я вижу, что ты меня внимательно слушаешь, — сказал он. — Об этом завтра.
— Ну дедушка!
— Спи, соль земли.
Глава 11. ЕСЛИ ТЕБЯ УДАРИЛИ
Дедушка заметил мою руку сразу.
Я думал, в темноте не видно. Но он взял меня за запястье, повернул кисть к огню и посмотрел на сбитые костяшки.
— Ефрем? — спросил он.
— Откуда ты знаешь?
— Из вас двоих больше не с кем.
Я выдернул руку.
— Он первый начал.
— Не сомневаюсь.
— Он сказал, что мой отец… — Я запнулся. — Он сказал плохое про отца.
Дедушка не стал спрашивать что.
— И ты его ударил.
— Я его ударил, — сказал я. — И правильно сделал.
Я ждал, что он начнёт меня отчитывать. Мать бы уже отчитывала.
Дедушка молча положил в костёр ветку.
— Ты вчера сказал «это невозможно», — произнёс он. — Про щёку.
— Сказал.
— А сегодня показал, насколько невозможно.
Я почувствовал, что у меня краснеют уши.
— Дедушка, но нельзя же…
— Подожди, — сказал он. — Не оправдывайся. Давай сначала я тебе объясню, что Он на самом деле сказал. А потом ты будешь спорить сколько хочешь.
Он подтянул к себе больную ногу.
— Начнём с того, что было раньше. Ты слышал: око за око, зуб за зуб?
— Слышал. Это в законе.
— Это в законе, — кивнул дедушка. — А теперь скажи мне, как ты понимаешь эти слова.
Я подумал.
— Ну… если тебе выбили зуб, ты имеешь право выбить зуб в ответ.
— Так думают все, — сказал дедушка. — И все ошибаются.
Я поднял голову.
— Давид, представь, что закона нет вообще. Совсем. Ефрем толкнул тебя. Ты его ударил. Его брат ударил тебя палкой. Твой отец пошёл к его отцу. Чем это кончается?
Я знал, чем.
У нас в позапрошлом году две семьи в соседнем селении дошли до того, что сожгли друг у друга овин.
— Плохо кончается, — сказал я.
— Очень плохо, — сказал дедушка. — Человек так устроен: если ему выбили один зуб, он хочет выбить два. Это называется месть, и у неё нет дна.
Он показал два пальца.
— И вот приходит закон Моисея и говорит: стой. Око за око. Не два ока за одно. Не весь род за одного. Ровно столько, сколько тебе сделали, и ни на волос больше.
Я моргнул.
— Это… это чтобы меньше?
— Это чтобы меньше, — сказал дедушка. — Люди читают эти слова как разрешение мстить. А они были поставлены, чтобы месть остановить. Это была стена, Давид. Через неё нельзя было перелезать.
Я никогда об этом так не думал.
— И вот Он сидит на склоне, — сказал дедушка, — и говорит: вы слышали, что сказано, око за око. А Я говорю вам…
Он замолчал.
— Понимаешь, что тут произошло?
— Что?
— Так не говорил ни один учитель. Никогда. Учитель у нас говорит: рабби такой-то толковал так, а рабби такой-то этак. Он опирается на тех, кто был до него. А Тут сидит человек и говорит: а Я говорю вам.
Я похолодел.
— Как будто Он выше закона?
— Как будто закон — Его.
Дедушка сказал это тихо.
— Я тогда не понял. Но я запомнил, как у меня по спине пошёл холод. И я оглянулся посмотреть, слышат ли другие то же самое.
Он поворошил угли.
— А потом Он сказал про щёку. И сказал вот как: кто ударит тебя в правую щёку, обрати к нему и другую.
— Ну вот, — сказал я. — Это и есть невозможное.
— Давид, встань.
Я удивился, но встал.
— Ударь меня в правую щёку. Не по-настоящему. Покажи.
Я протянул руку и остановился.
— Что не так? — спросил дедушка.
Я попробовал ещё раз и опять остановился.
— Неудобно, — сказал я.
— Почему?
— Я правша. Мне до правой щеки надо… — Я показал. — Или наотмашь тыльной стороной.
Дедушка кивнул медленно.
— Вот. Садись.
Я сел, ничего не понимая.
— Давид, в правую щёку не бьют кулаком. В правую щёку бьют вот так, тыльной стороной руки. И это не драка.
— А что?
— Это оскорбление. Так бьёт хозяин раба. Так бьёт римлянин иудея. Так бьёт человек, который считает, что ты ниже его. Ударить кулаком — значит признать в тебе равного. А тыльной стороной — значит сказать: ты никто.
Я почувствовал, как у меня сжались челюсти.
— И Он велел терпеть?
— Он велел повернуть вторую.
Дедушка подался вперёд.
— Подумай, что происходит, если ты поворачиваешь вторую щёку. Тебя ударили, чтобы ты стал маленьким. Ты не убежал. Ты не ударил в ответ. Ты стоишь и смотришь на него.
Я представил.
— Ему станет неудобно, — сказал я медленно.
— Ему станет очень неудобно, — сказал дедушка. — Потому что второй раз так уже не ударишь. Придётся или бить как равного, или отойти.
Я сидел и переваривал.
— Это не трусость, — сказал дедушка. — Давид, я хочу, чтобы ты услышал это сегодня и запомнил на всю жизнь. Он не сказал: будь тряпкой. Он не сказал: пусть с тобой делают что хотят. Он сказал: не становись таким, как тот, кто тебя ударил.
— Почему?
— Потому что если ты ответишь тем же, вы станете одинаковыми. Он ударил — и ты ударил. Всё. Вас двое, и вы больше не отличаетесь ничем.
Я вспомнил Ефрема, лежащего в пыли, и своё лицо в тот момент.
Мне это не понравилось.
— А дальше Он сказал про плащ, — продолжал дедушка. — Если кто захочет судиться с тобой и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду.
— Так нельзя, — сказал я. — Плащ нельзя забирать. В законе написано, что плащ надо вернуть до заката, потому что человеку в нём спать.
— Правильно. Ты внимательно слушал в синагоге.
— Тогда почему Он так сказал?
— Потому что Он сказал: отдай сам. Не «пусть отберут». Отдай сам. Разница между «у меня взяли» и «я отдал» — это вся разница на свете, Давид.
Он помолчал.
— А потом Он сказал самое трудное. И вот тут склон загудел.
— Что?
— Он сказал: кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два.
Я не сразу понял, а когда понял — вскочил.
— Это про солдат?
— Это про солдат.
Я знал этот закон. Его знает каждый мальчишка у нас. Римский солдат может остановить любого на дороге и заставить нести свою поклажу. Одну милю. Он не обязан спрашивать. Он не платит.
— И Он велел нести две? — сказал я. — Дедушка, да их и одну-то…
— Я нёс, — сказал дедушка.
Я замолчал.
— Расскажи.
Дедушка долго смотрел в огонь.
— Это было на дороге под Иерихоном. Мне было двадцать с чем-то, ещё до всего. Их шло четверо. Один поставил мне на плечи мешок и показал пальцем вперёд.
— И что ты?
— И я понёс.
— А он?







