
Полная версия
Сказки безбрежного леса
Чёрт бы со мной тем другим, не обо мне сказ. А о маменьке моей, и о том, как она мне красоты добыла.
Великанша Тив была той ещё пронырой. Смелой была и хитрой. Зная, что красоту обычным камешком на дорожке не встретишь, прошла она к тем её держателям, каких давно заприметила. Первым было небо. Да-да, красоты в нем четвероликой до конца концов не выглядеть. И день, и ночь, и закат и восход – всё оно приючало, всё из небесного лукошка по очереди вынимало и людям показывало. Но тут явилась с поклоном и лестным словом мамка моя. Разостлалась вся, разлилась, как полнотелая река, медовыми словесами небушко умастила. То и расплылось, ни разу не слышамши такого залихватского словоблудства. Из лукошка возьми да выпрыгни четыре лика, и давай без очереди, на перерыв представляться и выделываться. И в веселье своем до того дошли, что слились в единое и неделимое целое. Великанша Тив, не будь дурой, подобрала четвероликую красоту, на жалобы и мольбы неба внимания не обратила – сыновье счастье важней, чем слезы какого-то там неба – и довольная ушла прочь от застывшего в уродливой непритязательности горизонта.
Пришла мамка домой, перелила добытую красоту в кукольное тельце, в качестве сосуда для того приготовленное. Заалели у куколки щечки, словно рассветным румянцем украшенные; белоснежною сделалась её кожа, полуденным светом озаренная; не чернотой, но самим ночным мраком пропитались локоны её, а глаза – ах, до чего обворожительными вышли те глазки! – совсем повечерели, сделались синими-пресиними, хоть и немного грустными. Все же, плох тот вечер, который вовсе не наводит тоски. Вечером, стало быть, грусти, ночью рыдай, с утреца слезы утирай, а днём пой. Так и вышло, что наделила матушка моя проказница четырьмя ликами болванку. Увидела, что удачно всё вышло, и давай раздумывать о том, что бы еще такое прибавить для полноты. И придумала.
Пришла она к морю, что с берегом спорило, и выкрала у обоих, пока те друг с другом бодались, очарование, приглядность, степенность, простор и волю. В куклу опять все поместила. Какой же эта лапочка прелестницей стала вдруг! С удивлением понял я тогда, что почти влюбился. Почему же почти, а не полностью? А вот сам тогда не знал. Как бы всего в невесте вдоволь, чего б не любить? Но нет, кое-чего не хватало. Великанша Тив знала точно, чего именно. Нашла она это у безбрежного леса, что простёрся от нигде до куда-нибудь. Мудр был лес той мудростью, какая уж совсем не мудростью, но хитростью зовется. Раскусил он задумку великанши, которая также обмануть его, как и других решила. На уловку он не поддался, а вместо красот отсыпал разноцветных камешков, заверив, что красивей украшения для невесты не сыскать. Великанша Тив забрала камешки, смастерила из них для каждого молодожёна по колечку.
Обвенчались мы с моей возлюбленной, уже не куклой, но прекраснейшей из дев, надели друг дружке кольца и стали жить поживать. Да вот добра нисколько не нажили. Что-то в милой моей стало разлаживаться. А с ней вместе и я по наклонной пошел. Уж не буду томить тебя, странник, подробностями, но вышло следующее.
Оказалось, что со всех троих – с неба, моря и берега – мамка моя стребовала красоты, как то до́лжно. А вот безбрежный лес удумал проучить жадную Тив, и одарил совсем не драгоценными самородками, а плесневелыми камушками, отчего казались они радужными, но на самом деле были страшным проклятием. Пошла плесень вверх по телу пробираться, нас с женой изводить. Уж никакой красоты не хотелось, только бы уберечься от заразы.
Чего не сняли, говоришь, те украшения? А потому что не снимались. Пристали намертво, ни туда, ни сюда не шли. Так и жили, так и мучились, лесной плесенью гложимые, пока в могилу не спровадили Великаншу Тив. Померла она от горя, видя наше мучение. Сами мы изменились. Был я в давние времена ростом в десять сегодняшних, а прожив полжизни стал таким, какого видишь перед собой. И не то, чтобы плесень изничтожила, это сам я от себя отрезал, чтобы защититься от пагубы. Себя, как смог, сохранил, хоть и ядрышко одно осталось, но всё же нетронутое. А вот Олечку мою, Ольху любезную не уберег. Нет-нет, не стала она уродливее лицом, черновласая моя, волоокая – всё такой же прелестницей осталась, глаз не отвесть. Но случилось с ней то, что никому не пожелаешь – изнутри выгнила, и уж не знал я остался ли от прежней хоть кусочек. Взмолился я всем обманутым матерью моей: небу молился, морю и берегу, а также лесу. Сжалились они надо мною, забрали украденные свои красоты, но тут же милой моей не стало. Один лишь безбрежный лес шепнул мне на прощанье, что бродит моя любовь безобразным бессмертным чудищем по пустоши, бывшей раньше берегом обманутого моря. Тоскливо влачит она свою бессмысленную жизнь и жаждет лишь одного – отмщения за поруганную свою судьбу. Обитает она под небом омертвелым, лишенным красоты, на котором навечно приклеилось полуденное испепеляющее солнце. А берег умершего моря никогда не закончится, ибо время там бескрайне, как боль, печаль и мука обманутой души.
Скурк, залпом допив остывший безвкусный чай, горестно вздохнул и устало воззрился на странника.
Тот, не зная, что сказать в ответ, спросил:
– Не ваша ли Ольха накинулась на меня недавно?
– Она, – просто и даже как-то буднично ответил Скурк. – Поганая гора гнилья! Будь проклят безбрежный лес, заманивший меня в эту ловушку!
– Почему же ловушку? Разве не вольны вы уехать, ведь у вас есть замечательный дом на колёсах?
– Я и еду. Да вот только никуда не едется. Говорю же, все мёртвое здесь, сам мир подох и не выпускает ничего наружу. Ни дом мой вместе со мной, ни мертвячку Ольху. Вот так и катаюсь я туда-сюда, и не знаю до каких пор всё это продолжится.
– Да уж, незадача. – Странник задумался, не в силах сообразить ничего путного, а потом предложил: – что если пузырь этот, в котором все мы застряли, не выпускает нас только потому что мы маленькие, и силёнок у нас немного, чтобы прорвать его стенки?
– Что ж ты такое несешь, себя-то слышишь? Мы с тобой, может, и маленькие, но вот мой дом – совсем другое дело.
Странник разочарованно согласился, но обдумывать вопрос не прекратил. Что-то здесь всё-таки было интересное. Маленькие люди, большой дом, маленькие живые люди, большой мертвый дом…
– А что если сумеет прорваться наружу только нечто большое…
– Так куда ещё больше?! – перебил великан Скурк, негодующе потрясая пухленькими карлицкими ладошками.
– Большое, – продолжил странник, – но живое.
А в этом был смысл. Дом был мертв, хоть и имел достаточную массу, чтобы прорвать оболочку безвременного кокона. Если бы удалось оживить его, хоть на пару мгновений, тогда он смог бы своей тушей прободать путь на свободу.
– Совсем заболтался ты, странник, нет ни у кого такой силы, которая из мертвого в живое переделывает.
– Возможно, и нет. Только зачем же сразу так?
– Как так?
– По-колдовски.
– А ничего другого здесь не применить, только страшное заклятье сработает.
– Много ли вы встречали заклятий, – аккуратно поинтересовался странник, – и колдунов, умеющих их породить, которые способны оживлять гигантские дома?
Скурк на это только промолчал.
– То-то и оно. – Странник прикрыл глаза и изобразил на лице что-то поэтически скорбное. Постояв так некоторое время, и не открывая глаз заговорил: – но вдруг выйдет такое, что никто, ни хозяин, ни гость его, не знали самой большой тайны этого поместья на колёсиках? Всё это время оно было живое!
Скурк отмахнулся.
– Ну тебя, господин мечтатель! Ты меня за болвана не держи. Я хоть и отщипывал от себя по кусочку, но мозги в целости и сохранности оставил. Они мне сейчас говорят, что ты совсем заврался. Либо меня хочешь надурить, либо самого себя. Либо обоих.
– Мне дурить вас, уважаемый великан, не с руки. Мне нужно понять, как вызволить нас из ловушки.
– Так сделай это, господин не колдун!
Скурк злобно «зафукал» на остывший безвкусный чай, но ничего больше не сказал. Отхлебнул и уставился куда-то вдаль, тем самым показывая гостю чего стоит вся эта бестолковая болтовня об оживлении дома. Что бы он, Скурк, мудрейший из великанов, сообразительнейший из карликов, повелся на такую уловку? Нет уж, мил друг. Странник ты или простой жулик. Допивай халявный чаёк, да проваливай, куда глаза глядят. Либо… сделай то, чем бахвалишься.
Странник не преминул воспользоваться заминкой.
– Всю жизнь прожил многоуважаемый и многострадальный великан в своём поместье. Многое видели эти стены, ещё больше слышали: и радостного, и горестного, и тревожных охов, и нежных вздохов, но и окриков, и гаму было, как у всех, в достатке. Жил дом своею тайной жизнью, с хозяйской непременно переплетённой, но ни одной живой душой непознанной, потому как скрытным был он от природы.
– Неплохое начало. Только хренового в этой жизни было больше, чем хорошего.
– Здесь не так важно соотношение, дорогой Скурк. Такого описания вполне достаточно.
– Подправь, – все равно настаивал великан, – зря я что ли мучился?
Странник не стал перечить.
– Так и быть. В доме этом счастье было не частой гостьей, а залетев трепетным голубком в нечаянно раскрытое окошко, уже не могло вырваться из мрачных стен – билось и трепыхалось в подлых силках угрюмого поместья. Сил выбраться не имело, поэтому от горя и безнадёги угасало. Так пойдет?
Скурк довольно хмыкнул, будто вышеописанные ужасы к нему не относились, а он просто слушал страшную сказочку про кого-то другого.
– Позвольте поинтересоваться, что за коллекцию вы упоминали? – вдруг спросил странник, изрядно озабоченный только хозяину ведомым обстоятельством.
– А это тебе зачем, господин мудрый болтун? То тебе знать не надо.
– Как же не надо? Ведь не сработает придумка, если всего не учесть.
– Лежит коллекция, и пускай лежит. Ты её не тронь, и я тебя взамен не трону. Пиши, помело, живописуй, а неположенного не касайся.
Так и быть. Спорить со вздорным коротышкой не хотелось, да и не безопасно было, поэтому странник завершил рассказ, в котором дом оказывался очень даже себе на уме, и принялся ждать заветного гитарного дзынь. Но ничего не происходило. Вернее, не происходило после дзыня. Магия рассказчика сработала как надо, но действия так и не поимела. Либо поимела, но до определенного времени проявить себя не пожелала.
Такое часто бывало. Казалось бы, вот она красивая, складная, умная история, а ничего не случается. Как будто какого-то винтика не доставало, но нет, все на месте, оказывалось, что всего-навсего время требовалось, чтобы слова подействовали. Может быть и здесь так же?
– Надо подождать, – уверенно, дабы не попасть под горячую руку карлика-грубияна, выпалил странник, – требуемые условия настигнут нас в соответствующее время.
– Прям-таки и настигнут? – всё равно не унимался Скурк.
Странник напустил на себя загадочный вид, насупился, заиграл бровями, чтобы уж точно поверили, и выдал настолько сакраментально, насколько был способен.
– Он живет! Но жизнью тайной, сокрытой до верного момента!
Скурк не стал выяснять, когда настанет этот момент, и что же в нем будет такого верного, а просто налил себе еще блюдце обжигающего невкусного чая.
– Что уж там, пускай будет по-твоему.
Не успел карлик отхлебнуть из блюдечка, как затрещали половицы дома, пошли волнами стены, сам его затхлый воздух будто уплотнился, сделавшись еще гуще и омерзительней.
Дом действительно ожил, и ему, казалось, было очень дурно.
– Щас блеванет, – констатировал Скурк.
И правда, из каких-то воспаленных болезненных глубин поместья в гостиную, где хозяин угощал путника чаем, был выплюнут некий чемодан. Был он вида жуткого, потому что сработан был из плохо выделанной, морщинистой кожи. Огромный, просто-таки удивительно громоздкий, в холке с жирафа, чемодан. Скорее всего Скурк не врал, утверждая, что в прошлом его знали как великана.
– Как…, что это? – растерялся он, не понимая откуда взялся чемодан.
– Вот и мне интересно, – отозвался странник, внимательно осматривая находку, – откуда это.
– Не твое дело, баснописец! Здесь совсем не о чем рассуждать.
Скурк ухватился за ручку, пытаясь сдвинуть с места неподъемную ношу, но ручка тут же отвалилась.
– Помоги же, олух!
Олух совсем был не прочь оказать услугу гостеприимному хозяину, но у них ничего не вышло. Гигантский неподъёмный чемодан не желал сдвигаться.
Как же его так просто вынесло из подвалов? Будто и не весил он ничего, а сейчас невозможно шевельнуть. Что же в нём такого хранилось?
– Давай же, давай, треклятое ты невезенье! – не переставая ругаться пыхтел Скурк.
– Что в нем? – спросил странник.
Скурк пожевал губу, пробубнил что-то невразумительное, но толком не ответил.
– Не даром его вынесло из подвала, дому он явно не по душе. Мне нужно знать, что там.
Скурк, совершенно не замечая назойливого гостя, продолжил пыхтеть над непосильной ношей.
Странник же не стал переспрашивать, а пошёл по своим делам. Дела эти были необычны – он принялся рассматривать шуршащие, словно из высохшей на солнце кожи цветастые обои, украшенные лесными пейзажами: радостными светлыми полянками, мрачными борами и бескрайними волнующимися темно-зелеными просторами. Он смотрел и тихонько нашептывал дому на ухо.
– Вот откуда ты к нам пожаловал, господин дом. Привет тебе!
Дом вздыхал отошедшими лесными обоями на манер пойманной рыбы, требовательно разевающей жаберные щели в надежде отыскать спасительную воду. Дом пробуждался.
Странник знал, что нужно уносить ноги, но медлил. Намечалось что-то во истину интересное, ради чего можно было рискнуть и остаться на подольше. Тогда уж точно всё встанет на свои места.
Дом неожиданно зевнул. По крайней мере так показалось страннику. Дверь медленно растворилась, издав протяжный совсем человеческий стон.
– Надо уходить, достопочтенный Скурк, иначе…
Договорить странник не успел, как по полу прошла судорожная волна, взрыхлив паркетные доски и подбросив чемодан в воздух. Тот, пару раз перекувыркнувшись, очень неудачно приземлился на образовавшийся паркетный гребень и раскрылся. Из бескрайнего его нутра посыпались тела, разные по величине – от карликов, ростом с самого Скурка, до настоящих гигантов, – но имевшие общее для всех лицо гостеприимного, но вздорного хозяина поместья.
– Да что это такое? – не смог сдержать удивление, граничащее с возмущением, странник.
Скурк пытался засунь всё обратно, но тела были слишком тяжелы, притом некоторые из них были настолько неподъемны, что сдвинуть их было не под силу даже великану. Каким в общем и был сам Скурк, но великанских сил больше не имел. Поэтому нынче ему только оставалось, что пыхтеть над неподатливым грузом, сопеть, поругиваясь, но толком ничего у него не получалось.
– Это ваша коллекция! – сообразил странник. – Коллекция самого себя. Прежнего.
– Молодец, дурья башка, поздравляю с верной догадкой. А теперь помоги мне сейчас же! Либо иди по своим делам и не мешай моим!
– Я бы рад помочь, но видно, что со мной, что без меня – эти болванки не поднять. Как давно вы вскрывали этот чемодан и просушивали свои старые «я»?
Скурк замялся.
– Ну… как это…
– Давно?
– Ни разу, – признался карлик, – а зачем это делать? Лежат себе да лежат, жрать не просят, и мне без них легко и просто живётся.
– Вам-то, может быть, и легко, а вот коллекции вашей совсем дурно сделалось. Тела отяжелели, временем напитались, разрослось в них все то зло, от которого вы свою душу хотели очистить. Стали совсем грузными.
– Это ясно, но что же мне с ними делать?
– А они вовсе не для вас здесь очутились.
– Для кого же?
– Скоро узнаем.
Это самое скоро случилось даже быстрей обещанного. Стонущая дверь вдруг перестала зевать и с резким окриком распахнулась во всю ширь, чего дому оказалось явно мало, и он еще больше раззявил входную пасть, разломив в нескольких местах неприспособленный для этого проем.
– Нам бы отойти, – предупредил странник, – чтобы не зацепило.
Скурк не горел желанием выяснять, кто же его собирается цеплять, но не из вредности, а потому что всё понял сам, согласился с предложением, и больше не прекословил. Он сделал несколько шагов в сторону, все же не отрывая любовного взгляда от бывших «я», и замер в ожидании нового гостя.
И гость этот, не желая никого задерживать, явился довольно скоро. Это был тот самый изгнивший до самого основания, но почему-то державшийся на ногах мертвец, которого недавно довелось повстречать страннику. Оказывается, это была та самая Ольха, она же Олечка, она же бывшая жена незадачливого карлика. Она пришла на запах чемоданного содержимого. И что же она станет делать с этими болванками?
Все оказалось просто – живой труп приступил к трапезе. Отрывая конечности словно куриные ножки, чудище помещало их в раззявленную гнилую дыру, бывшую некогда ртом, а оттуда вынимало уже убеленные временем и могильными насекомыми косточки. Так Ольха поступила со всеми телами, заглотнула даже несколько великанских, появившихся в коллекции самыми первыми. Но примечательней и поразительней всего было преображение горы гнилой плоти – с каждым сожранным куском мужниного мяса она набирала прежнюю красу. И уже стало ясно, что к концу трапезы превратится мертвячка в ту самую прелестную Скуркову жёнушку, которую сердобольная Великанша Тив вылепила из украденных природных красот.
– Здравствуй, – осторожно пробуя молчавшие столько лет связки, сказала похорошевшая Ольха. Она действительно была несказанно красива: огромные, но не портящие её маленькое точеное личико синие глаза; прелестные губки, цвета разбавленной молоком крови; деликатный носик кнопочкой; а волосы её были прекрасней усыпанной осенней листвой реки. И сама она была такой, в которую нельзя было не влюбиться, ведь всё чудесное, что могло быть в мире, собралось нынче в одном существе. От истинной, непреложной, необоримой красоты произрастала её суть, ею питалась, но в миг без неё увядала. Так погибла и Ольха, без любви и восхищения чахла до той поры, пока не пришла к отвратительному финалу, к какому придет любое живое существо, даже будь оно самым прекрасным на всем белом свете. Могила не разбирает, кого переваривать. Так и она, обглоданная, объеденная, пережеванная, испитая до суха, гнилой трухой бродила по миру, сама не понимая, чего ищет, но всё время натыкаясь на мужа, которому без неё совсем плохо сделалось, а с ней и того хуже – как тут ужиться с мертвичихой. Никак. Вот и гнал от себя Скурк загробное видение. А чем дальше гнал, чем больше свинца в него всаживал, тем больше убывало самого Скурка, в пресловутый чемодан складывалось, чтобы однажды, как говорил он себе сам, вскрыть его и вновь прирасти отторгнутым. Только не наступала эта блаженная минута, и часу верного на находилось, а вместо того всё разбухал чемодан из причудливой морщинистой кожи, нужной только для того, чтобы вынести это самое разбухание. И копилось в нем Скурков, пригодных на любые случаи: хоть для жаркой юной любви, хоть для тихого семейного жития, хоть для беззлобной старости. Вот только для чего же всё это богатство, когда нет рядом той самой, для кого оно сколачивалось, по крупинке нарастало, в жемчуга обращалось, на нитки нанизалось, и до заветной поры укладывалось?
– Спасибо тебе, мой храбрый, добрый великан, – не сказала, но словно выдохнула Ольха, и ветерок её слов прошелестел по гостиной, укутав странника и Скурка нежностью и покоем. – Ты сохранил всё прекрасное, чтобы вернуть меня. Это великая жертва.
Скурк, захлюпал носом, закивал, протягивая к любимой руки. Но Ольха не спешила в его объятия.
– Прости, любимый, но больше не принадлежу я тебе. Как бы не томилась в сердце моём любовь к тебе, не в силах я её отпустить на волю. Когда бы сделала я такое, то не стало бы меня в тот же час, ибо никакой сути во мне больше не живёт, и лишь в любовном томлении, в неизлитой своей нежности я жива. Поэтому не умерщвляй, мой милый, душу полупустую, не требуй пролить ничтожные капли. Страшусь я иссохнуть вновь. Ужасна, омерзительна судьба, которой жила я все эти годы. Не хочу умирать, не хочу жить мертвой. Позволь унести прежнюю привязанность и тепло от образа твоего, дай сберечь их в сердце, уж так и этак могильным червем изъеденном.
Скурк, не веря страшным словам уже не кивал, но только беспомощно мотал головой, отгоняя сумрачное видение.
– Ты был обманут Великаншей Тив, как и я, созданная лишь для одного – любви к тебе. Но не ведала наша безжалостная мать, что любовь и красота, не могут изливаться вечно. Когда-то придёт конец этому потоку, если не будет он подпитываться в своем верховье маленьким ручейком надежды. Её-то и не было у нас, мой несчастный Скурк. Этого ручейка мы не зародили.
Скурк, утерев слезы прошептал что-то совершенно неразборчивое, но странник понял, что было это жалобное «Останься!».
– Не могу, – мучительно проговорила Ольха, – от тебя, мой храбрец почти ничего больше нет, ты отказался быть великаном, и во имя любви ко мне сделался злобным коротышкой. Но что же случится, останься я рядом? Не допью ли я до дна все расчудесное, что в тебе еще осталось? Не доем ли те жалкие крохи, которых тебе самому мало? Знаю, что не станет тебя тогда вовсе, закончишься ты, и будешь мертвецом, кем была я до того. И кем стану вновь, когда исчерпаю я тебя. И тогда будем мы вместе изголодавшимися мертвецами бродить по бесприютной земле в поисках красоты, которую могли бы пожрать, чтобы продлить свои бесполезные дни. Но даже осознав тогда себя живыми, мы утопали бы в сожалении о том, что не отпустили друг друга. Мы корили бы себя за преступный голод, мы страдали бы, как не страдал ещё никто на земле. Отпусти же меня, позволь нам жить жизнью не ходячих трупов, но всё еще людей.
Скурк, заливаясь слезами, яростно тёр мокрое лицо и лишь мотал головой, как умалишенный, и казалось будто не мотание это а разъяренное бычье бодание.
Прекрасная Ольха подступила к мужу, распростерла объятья, но Скурк, будто не веря в происходящее, и от того еще более свирепея, не хотел ступить к ней на встречу и шага. Всё стоял и повторял себе под нос: «Нет, нет, нет!». А Ольха, поняв, что твердолобый карлик не сподобится прийти сам, все же подступилась к нему. И подойдя совсем близко, сомкнула нежные объятия, словно спасительным теплым одеялом укутала мечущееся от озноба малюсенькое тельце бывшего великана.
– Я искала не прощение, не любовь, но то, что нужно каждому умершему и воскресшёму в новой жизни, – сонным осенним ветерком прошелестел голосок Ольхи, – я нашла покой.
– Олечка, Олюшка, Оля… – бормотал Скурк.
– И я хочу поделиться им с тобой. – Сказав это, Ольха поцеловала мужа, который от этого поцелуя тут же обмяк, перестал дрожать, а во взгляде его, более не метущемся, но умиротворенном, поселилась хрупкая надежда. – Так то лучше, мой любимый Скурк. Впрочем, не желаю я больше звать тебя этим злым именем. Пусть будет тебе новое имя. Ты будешь зваться Великаном Доброе Утро. – Ольха игриво заулыбалась, будто была совсем девчонкой, но до чего же ей шла эта улыбка, пусть всегда бы так! – Проснувшись рано-рано я буду подходить к ручью и говорить ему «Доброе утро!», буду того же желать и полянке, и бору, и тропинке, и всем встречным лесным обитателям. И буду я тогда искренна в своих пожеланиях, и буду говорить с любовью, светлой о тебе памятью рожденной. Потому что каждый раз будет звучать твое новое прекрасное имя – Доброе Утро.
Скурк, который уже не был Скурком, а стал Добрым Утром, скромно и неумело улыбнулся. Надо отметить, что это была его первая улыбка за много лет.
– Мне нравится, – стесняясь произнес он, а потом спохватился, – но где будешь ты, моя ненаглядная?
Ольха улыбнулась так широко и так призывно, что Великан Доброе Утро совсем залюбовался этой прелестной игривой лисой, и стоял бы так еще долго, но все же тревога за любимую пересилила.
– Я буду там, где есть для меня красота без числа и счета, там, где никогда не кончится она, а значит и я сама буду жить до тех пор, пока не наступит конец этого славного места. Там, где над вечнозелеными хвойными волнами в алеющем закатном небе парит робкий юный вечер, и в юности своей он прекрасен и желанен. А где-то там, за горизонтом притаилась капризная старуха, от которой порой совсем не допросишься сна, а в другой раз спишь мертвецом, и страшно становится – проснешься ли вовсе. А потом снова солнышко! С твоим, любимый мой, ликом. Доброе Утро!








