
Полная версия
КОРНИ
Иван почесал свой затылок, задумался на мгновение, потом сказал, и в голосе его была та простая, народная мудрость, которую Емельян так ценил в нём:
- Выходит, что мы воюем не против людей, а против тех, кто их обманывает, кто не даёт им жить по-божески. А люди-то такие же, как мы, такие же христиане, может быть, они тоже молятся и хотят мира. Может, они нас поймут, если мы им правду скажем?
Емельян кивнул, закрыл глаза и начал читать Псалом 90, тот самый, который он знал наизусть с детства:
- «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небесного водворится...»
Иван шептал следом за ним, и оба чувствовали, как страх, который всегда живёт в сердце человека перед лицом смерти, постепенно отступает, уступая место тому глубокому, спокойному миру, который даёт только вера. Война была уже близко, но вера давала им силы идти вперёд, не оглядываясь, не сомневаясь.
Той же ночью, когда костры уже догорали и лагерь погружался в ту тяжёлую, тревожную тишину, которая всегда бывает перед боем, Трубецкой подошёл к тому костру, у которого сидели казаки. Он сел на мокрую, холодную землю рядом с Емельяном, протянул руки к огню, грея их, и долго молчал, глядя на пляшущие языки пламени.
- Берёзов, - сказал он, наконец, и голос его был серьёзен и тих, - я знаю, ты не доверяешь мне. Ты видел, как я спас тебя от порки, но ты не знаешь, кто я на самом деле, зачем я здесь, чего я хочу. Но я скажу тебе правду, ту правду, которую не говорю никому: я - человек веры, как и ты. Мы с тобой за одно, за одно дело, за одну судьбу.
Емельян поднял на него глаза, и в них всё ещё была тень подозрения, та настороженность, которая была свойственна казакам, которые не привыкли доверять людям из высшего общества.
- Ты из князей, я - казак, сын казака, внук казака, - сказал он. - Что нас может объединить, кроме Бога? Мы из разных миров, и в мирное время ты бы не сел рядом со мной у этого костра, ты бы даже не посмотрел в мою сторону.
- Родина, - ответил Трубецкой, и голос его был твёрд, как сталь. - И вера. Я видел, как ты молишься. Ты чище многих офицеров, которые носят золотые кресты на груди, но забывают целовать их. Ты воюешь не ради денег, не ради славы, а потому что веришь, потому что не можешь по-другому. Я уважаю это, Берёзов. Я уважаю тебя за это.
Емельян молчал несколько секунд, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на понимание. Затем он протянул князю свою флягу, простую, из тёмного дерева, с водой:
- Пей, князь, - сказал он. - За Россию. За веру.
Трубецкой взял флягу, сделал глоток, затем перекрестился и вернул её обратно:
- За Россию, - сказал он. - За веру. За всё, что нам дорого.
Они сидели молча, глядя в огонь, пока угли не прогорали и не превращались в серый, холодный пепел. Где-то вдалеке ухала сова, ветер доносил запах дыма и мокрой травы, и в этом мире, полном страха и неопределённости, они чувствовали, что они не одни, что они вместе идут к одной цели. Они были разными людьми - князь и казак, дворянин и простой воин, - но они были одной армией, одной верой, одной Россией.
Глава 5. Кто такой Фридрих
Потсдам, дворец Сан-Суси, осень тысяча семьсот пятьдесят шестого года. Осень в тот год выдалась ранней и холодной: виноградники, спускавшиеся террасами к реке Хафель, пожелтели и поредели, и ветер, налетавший с Одера, трепал редкие, уже сухие листья на деревьях, срывая их и унося в тёмную, холодную воду. Дворец Фридриха, этот изящный, лёгкий, почти игрушечный замок, построенный по его собственным чертежам, казался в этот пасмурный день одиноким и печальным, словно он понимал, что его хозяин, великий король Пруссии, стоит на пороге великой беды. Фридрих стоял у высокого окна своего кабинета, глядя на увядающий сад, на голые кусты и мокрые дорожки, по которым уже никто не гулял. В руках он держал флейту, но не играл - пальцы его, тонкие и длинные, безвольно лежали на серебряных клапанах, и инструмент казался мёртвым, ненужным, как всё, что не касалось войны. Он был бледен, лицо его, и без того худое и измождённое, было покрыто серой бледностью, под глазами залегли глубокие тени - король Пруссии не спал уже третью ночь, лихорадочно обдумывая, как выкрутиться из той пропасти, в которую сам себя загнал, как спасти свою армию, свою страну, свою гордыню от той страшной коалиции, которая собралась вокруг него.
На столе перед ним стояла пустая шкатулка из красного дерева, отделанная золотом, - та самая, где ещё месяц назад лежали золотые монеты, предназначенные для подкупа русских генералов, для того чтобы остановить их наступление, чтобы купить время. Теперь там было пусто, и Фридрих не мог отвести взгляда от этой пустоты, которая казалась ему символом его поражения, его бессилия, его унижения.
- Казна пуста, - сказал он, не оборачиваясь к адъютанту, который стоял в дверях, бледный и испуганный, и ждал приказов. - Мы печатаем фальшивые ассигнации, но купцы уже научились их отличать. Наши агенты сообщают, что в Амстердаме и Гамбурге наши деньги не принимают, их возвращают, как возвращают фальшивые монеты. Напиши Лестоку в Петербург, пусть торопит Апраксина, пусть делает всё, чтобы русские не двигались. Мы платим ему за медлительность, а он медлит слишком хорошо, слишком долго. Если он будет тянуть резину вечно, мы проиграем войну, мы потеряем всё, и тогда никто не спасёт нас.
Адъютант, молодой капитан с бледным, испуганным лицом, склонил голову, но медлил с ответом. Он переступил с ноги на ногу, затем, собравшись с духом, осмелился сказать:
- Сир, Апраксин требует ещё денег. Он прислал курьера с письмом: говорит, что без дополнительного финансирования не сможет задержать наступление дольше, чем на месяц. Он хочет ещё десять тысяч талеров, сир. Он говорит, что его генералы тоже хотят получить свою долю, иначе они откажутся выполнять его приказы.
Фридрих резко повернулся, и на его лице, мгновение назад мрачном и задумчивом, появилась та кривая, презрительная усмешка, которая всегда появлялась у него, когда он чувствовал своё превосходство над другими. Он бросил флейту на диван, где она звякнула о деревянную обивку, и подошёл к столу, на котором лежали пачки свежеотпечатанных ассигнаций - стопки бумаги, которые выглядели как настоящие деньги, но были лишь искусной подделкой, плодом работы лучших гравёров, которых он смог найти в Европе.
- Десять тысяч? - переспросил он, и в голосе его слышалась та холодная, ядовитая насмешка, которая была свойственна ему, когда он говорил о своих врагах. - Десять тысяч для этого толстого, жадного медведя? Дай ему эти, - он взял пачку фальшивых бумаг и протянул их адъютанту. - Пусть звенят, пусть он радуется, пока не поймёт, что они ничего не стоят. Он не отличит настоящие деньги от фальшивых - он тупой и жадный, как все эти русские медведи, которые молятся своим иконам и верят, что Бог на их стороне. Но Бога нет, капитан. Есть только сила и деньги. И если у нас нет денег, у нас есть хитрость. Мы обманем их всех, и они никогда не узнают правды.
Он подошёл к камину, где дрова уже прогорели, оставляя только красные, тлеющие угли, которые слабо освещали комнату. На каминной полке лежал серебряный крест - трофей, отнятый у русского офицера, убитого в одном из стычек у границы. Крест был старый, с потёртой поверхностью, с выщербленными краями, и на нём, если присмотреться, можно было увидеть едва заметные следы от пальцев, которые касались его в молитве. Фридрих взял его в руки, посмотрел на распятие, на тусклый, потемневший металл, и его лицо исказилось гримасой отвращения. Он размахнулся и швырнул крест в камин, в самую золу, где он упал среди остывающих углей, и лёгкий, тонкий дымок поднялся вверх, словно последний вздох.
- Пусть горит в аду вместе с их верой, - сказал он, отвернувшись от камина, и в голосе его была та холодная, ледяная пустота, которая всегда появлялась у него, когда он говорил о религии. - Мы не нуждаемся в этом суеверии, в этих глупых обрядах, в этих иконах и крестах. Мы - просвещённые люди, мы знаем, что мир устроен не молитвами, а разумом и силой. И мы победим, потому что мы умнее их, потому что мы не тратим время на глупые молитвы.
Адъютант молчал, пряча глаза, и в душе его поднимался тот тихий, невысказанный страх, который он испытывал всякий раз, когда видел, как его король глумится над святынями. Он знал, что король ошибается, что есть вещи, которые сильнее золота и разума, но он не смел перечить, ибо знал, что Фридрих не терпит возражений. Он молча поклонился, принял фальшивые деньги и вышел из кабинета, оставляя короля одного с его пустотой и его гордыней.
Петербург, кабинет Бестужева, та же осень. В этот вечер за окнами выла метель, и снег, крупный и колючий, бил в стёкла, залепляя их белой пеленой, так что казалось, что город, весь Петербург, провалился в безмолвную, ледяную пустоту. Канцлер сидел за своим массивным столом, заваленным бумагами, и изучал досье на Фридриха, которое составил Трубецкой и которое только что было доставлено в Зимний дворец. В досье были перехваченные письма, доносы агентов, записки о том, что прусский король публично высмеивает религию, называет православных «варварами с иконами» и гордится своим безбожием, считая веру уделом слабых и невежественных людей. Бестужев перелистывал страницы, и лицо его мрачнело с каждой новой строкой, с каждым новым свидетельством той глубокой, ледяной ненависти, которую король Пруссии питал к России и к её вере.
- Господи, - прошептал он, поднимая глаза к иконе Спаса, которая висела в углу, и голос его дрожал от волнения, - прости ему, ибо не ведает, что творит. Он слеп, он не видит истины, он не знает, что такое настоящая вера, что такое любовь и смирение. Он не знает, что без Бога человек слаб, что без веры его душа пуста и никчёмна. Но мы знаем, мы, православные, знаем, что кто поднимает руку на веру, тот будет посрамлён. И я молюсь, чтобы Господь вразумил его, чтобы Он открыл ему глаза и показал ему истину. А если он не хочет видеть, пусть он будет наказан по делам своим.
Он перекрестился, подозвал секретаря, который ждал у дверей, и протянул ему тяжёлую папку с досье.
- Отправь это в армию Трубецкому, - сказал он, и голос его был твёрд и серьёзен. - Пусть знает, с кем имеет дело, пусть знает, что враг наш не просто силён, но и безбожен. Фридрих - как бес, как дьявол: хитрый, голодный, жадный, но без Бога. А без Бога, без веры, без страха Божия, он слаб, сколько бы фальшивых монет он ни печатал, сколько бы армий ни собирал. Мы же сильны верой, и это наша главная сила. Напиши также, что я верю в него, в Трубецкого, верю, что он найдёт предателя, что он не даст предателям погубить Россию.
Секретарь поклонился, принял папку и вышел. Бестужев остался один, снова перекрестился и надолго замер перед иконой, молясь о России, о её армии, о её народе, о том, чтобы Господь не оставил их в эту тяжёлую годину.
Дон, станица Берёзовская, то же воскресное утро. Зима в тот год пришла рано, и мороз стоял такой, что деревья трещали, и пар клубился изо рта у людей, когда они шли в церковь. Церковь Покрова Пресвятой Богородицы, старая, деревянная, с облупившимся куполом, стояла в центре станицы, и звон её колокола разносился далеко по степи, сзывая верующих на утреннюю службу. Аксинья стояла у иконы Богородицы, держа на руках маленького Ивана, который уже начал улыбаться и тянуть свои маленькие ручки к лику святой, словно чувствуя ту благодать, которая исходила от иконы. Она была в тёмном, шерстяном платке, лицо её было бледным, но глаза, большие и глубокие, горели той верой, которая помогала ей ждать и надеяться. Рядом с ней стоял старый Иван, опираясь на свой потёртый костыль. Он уже не мог стоять ровно, спина его была сгорблена, и руки дрожали, но он был здесь, в церкви, потому что вера была его опорой, его единственной силой в этой жизни.
Отец Алексий вышел из алтаря, держа Евангелие в руках, и начал службу. Когда он прочитал ту главу от Матфея, где сказано: «Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами Божиими», он закрыл книгу, поднял глаза на прихожан и обратился к ним, и голос его звучал ровно и твёрдо:
- Братья и сестры мои, возлюбленные о Господе! Враг идёт на нашу землю, и враг этот не просто силён, он безбожен. Прусский король, Фридрих, хочет попрать нашу веру, наши обычаи, нашу свободу. Он не верит в Бога, он смеётся над святынями, он считает нас варварами. Но не бойтесь, не бойтесь, ибо Господь сильнее всех врагов, сильнее всех безбожников. Молитесь за наших воинов, за Емельяна, за всех, кто защищает православную веру. Пусть ваши молитвы будут их щитом и мечом, пусть ваши молитвы защитят их от пули и сабли.
Аксинья прижала к себе сына, и он, словно чувствуя её тревогу, затих и прижался к её груди. Она прошептала, и голос её был тих, но твёрд:
- Господи, сохрани его, сохрани Емельяна, сохрани всех наших воинов. Дай им сил и веры, дай им мужества и терпения. Не дай им погибнуть в чужой земле, не дай им погибнуть без покаяния.
Дед Иван перекрестился широко, размашисто, как это делали его деды, и посмотрел на икону Николая Угодника, который почитался покровителем казаков. Он знал, что война уже близко, что его внук уже там, на границе, готовится к битве, и он верил, что Господь защитит его, как защищал всех их предков.
Рига, казарма. Поздний вечер был тихим и холодным - только ветер завывал за стенами, да коптилка, стоявшая на столе, шипела и разбрасывала тени по комнате, делая её похожей на пещеру, где собрались дикие звери. Емельян сидел на деревянных нарах, перебирая чётки, которые дал ему Иван-хохол. Его пальцы, грубые и мозолистые, скользили по деревянным бусинам, и он считал молитвы, прося у Господа защиты и сил для себя и для своих товарищей. Рядом с ним лежало Евангелие, открытое на псалме 90, который он любил читать перед сном, ибо в этих словах была та глубокая, успокаивающая сила, которая помогала ему заснуть и не бояться того, что ждёт его завтра.
- «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небесного водворится...», - читал он вслух, и голос его звучал ровно, без дрожи, как у человека, который уверен в своей вере и не боится смерти.
Иван сидел рядом, слушал его и шевелил губами, повторяя слова про себя. Другие солдаты, слыша его голос, подходили, садились на нары и слушали, кто-то крестился, кто-то закрывал глаза и погружался в тихую, глубокую молитву. В казарме было тихо, только коптилка шипела, да слышно было, как где-то на улице ветер гонит сухие листья.
Закончив читать, Емельян закрыл книгу и сказал, и голос его был серьёзен и спокоен:
- Дед мой, Иван, говорил мне, когда я был маленьким: «Фридрих - лиса, а лису бьют капканом. Капкан наш - правда Божия, наша вера. Мы воюем за веру, за детей, за берёзы, за ту землю, которую нам завещали предки. А он воюет за своё брюхо, за золото, за славу, за свою гордыню. Поэтому мы сильнее, потому что правда на нашей стороне». Я верю в это, верю всем сердцем. Мы сильнее, потому что с нами Бог, потому что мы не боимся смерти, ибо знаем, что смерть - это только переход в жизнь вечную.
Солдаты перекрестились, кто-то прошептал «Аминь», и в этом простом слове было больше силы, чем во всех фальшивых ассигнациях Фридриха, чем во всех его армиях, чем во всей его хитрости. Емельян убрал чётки за пазуху, лёг на нары, закрыл глаза и начал молиться, и его молитва, тихая и искренняя, поднималась к небу, к Богу, который был его защитником и его надеждой.
Вена, императорский дворец, та же осень. Мария Терезия стояла на коленях в своей частной часовне, перед большим, позолоченным распятием, украшенным драгоценными камнями, которые мерцали в свете свечей. Она молилась, и голос её был тихим, но настойчивым, как у человека, который привык получать то, что просит. Рядом с ней стоял её духовник, старый монах в чёрной рясе, и тихо читал молитвы, но императрица не слышала его - она была погружена в свой разговор с Богом.
- Господи, Господи, - шептала она, и лицо её было бледно и сосредоточенно, - верни мне Силезию, верни мне то, что принадлежит мне по праву, по праву моего отца, по праву моих предков. Эти земли были украдены у меня этим безбожником, этим Фридрихом, и я не успокоюсь, пока не верну их. Пусть русские прольют кровь за мою землю, пусть австрийские солдаты сразятся за мою честь. Я готова сделать всё, чтобы вернуть то, что у меня отняли, и Ты, Господи, должен помочь мне в этом.
Она встала с колен, перекрестилась и подошла к столу, на котором лежало письмо, адресованное русской императрице. В нём она требовала немедленного наступления, почти приказывала, как будто имела право командовать русской армией, как будто Россия была её вассалом. Она не знала, не хотела знать, что русские воюют не за неё, не за её Силезию, а за свою веру, за свою землю, за свою свободу. Она не знала, что её высокомерие, её гордыня будет наказана, что её союзники, на которых она так рассчитывала, могут предать её в любой момент. Но она верила, верила искренне и глубоко, что Бог католиков, истинный Бог, - на её стороне, и это давало ей силы диктовать свои условия и требовать от других того, чего они не были должны ей.
Петербург, Зимний дворец. Елизавета сидела в своём кабинете, держа в руках письмо Марии Терезии, которое только что было доставлено с курьером из Вены. Её лицо было хмурым, брови нахмурены, и она перечитывала письмо уже во второй раз, и с каждым разом её раздражение росло. Она была одета в простое, тёмное платье, без украшений, и лишь на шее висел старый, потемневший крест, который она не снимала никогда.
- Она торопит нас, как холопов, как своих слуг, - сказала она Бестужеву, который стоял напротив, скрестив руки на груди. - Она думает, что мы её наёмники, её таран, которым она протаранит прусские стены. Мы для неё - пушечное мясо, не больше. Но мы сами решаем, когда идти, мы сами решаем, как воевать. Я не позволю ей указывать мне, как править Россией, я не позволю ей командовать мной.
Бестужев кивнул, и в его глазах мелькнула та тень уважения, которую он испытывал к императрице, когда она проявляла свою твёрдость.
- Ваше Величество, - сказал он, и голос его был спокоен, - мы воюем за свои интересы, за свою безопасность. И за веру, за ту православную веру, которую попирает этот безбожник Фридрих. Пусть австрийцы думают, что мы их таран, что мы воюем за них. Мы пойдём, но когда мы решим, и никто не укажет нам, когда выступать. Мы никому не позволим управлять нами.
Елизавета поднялась, подошла к иконе Казанской Божией Матери, стоявшей в углу, и перекрестилась широко, размашисто. Она прошептала, и голос её был тих, но твёрд:
- Господи, дай нам мудрости, дай нам терпения. Не дай нам сбиться с пути, не дай нам поддаться гордыне. Пусть Россия выстоит, несмотря на все интриги, несмотря на все предательства, несмотря на всех врагов, которые окружают нас.
За окнами выла метель, и снег, кружась, заметал улицы Петербурга, превращая город в белую, безмолвную пустыню. Война приближалась, но в сердце императрицы жила та глубокая, искренняя вера, что Россия выстоит, что она победит, что Господь не оставит её в эту тяжёлую годину. И эта вера была не просто убеждением - она была её опорой, её силой, её единственным спасением.
Глава 6. Цена войны
Петербург, Госсовет, декабрь тысяча семьсот пятьдесят шестого года. Зимний дворец в тот вечер казался огромным, холодным склепом, где вместо мёртвых лежали живые люди, застывшие в своих мундирах и орденах. Зал заседаний Госсовета был залит светом сотен свечей, горевших в тяжёлых серебряных канделябрах, но этот свет не делал его тёплым - сквозь высокие, стрельчатые окна, затянутые толстым слоем инея, пробивался тот ледяной, белый свет петербургской зимы, который, казалось, проникал в самую душу. Министры сидели в шубах и шинелях, которые не снимали даже в помещении, ибо мороз был таким лютым, что даже камины, топившиеся с утра, не могли согреть этот огромный, мраморный зал. За окнами выла метель, и снег, крупный и колючий, бил в стёкла, закрывая вид на заснеженный Петербург, на Неву, скованную льдом, на тёмное, низкое небо, которое, казалось, давило на город своей тяжестью. За длинным столом, покрытым зелёным сукном, сидели сановники империи: канцлер Бестужев, граф Лесток, братья Шуваловы, Воронцов, другие вельможи, чьи имена гремели по всей России. Перед каждым из них лежали толстые папки со сметами, расчётами, докладными записками, и на лицах министров застыло то напряжение, которое бывает у людей, знающих, что сегодня решается судьба не только войны, но и всей страны, всей России.
Бестужев и Лесток сидели напротив друг друга, но не смотрели один на другого. Их взгляды, холодные и оценивающие, встречались только тогда, когда они обращались к императрице, которая сидела во главе стола, в высоком, резном кресле, обитом малиновым бархатом. Елизавета была бледна, под глазами залегли глубокие тени - она не спала всю ночь, молясь перед иконой Казанской Божией Матери, той самой, которая, по её вере, защищала Россию от всех врагов. Её пальцы, унизанные тяжёлыми кольцами, дрожали, и она то и дело теребила кружевной воротник, пытаясь успокоиться, пытаясь скрыть от министров тот страх, который жил в её сердце.
Бестужев поднялся первым, опираясь на руки о стол, и его голос, обычно спокойный и ровный, сегодня звучал твёрже, чем обычно, и в этом голосе чувствовалась та стальная решимость, которая появлялась у него только в минуты величайшей опасности:
- Ваше Величество, господа министры, война требует денег. Мы должны содержать армию, закупать оружие и провиант, платить жалованье солдатам, строить укрепления. Казна пуста, это знают все. Но отступление обойдётся нам дороже, во сто крат дороже, ибо мы потеряем доверие союзников, потеряем земли, потеряем честь. Мы обязаны воевать, господа, обязаны продолжать эту войну, ибо если мы остановимся сейчас, Фридрих поймёт, что мы слабы, что мы боимся, и ударит с удвоенной силой. Он раздавит нас, как раздавливают слабого зверя. Мы должны найти деньги, должны найти ресурсы, даже если для этого нам придётся заложить последние драгоценности из императорской казны.
Лесток тут же вскочил, и его голос, тонкий и звонкий, как натянутая струна, пронёсся по залу, перекрывая гул голосов:
- Воевать? Чем воевать, позвольте спросить, ваше сиятельство? Казна пуста, я повторяю это в который раз! За последние месяцы армия съела провиант на два года вперёд, истребила запасы, которые копились десятилетиями. Мы печатаем фальшивые деньги, чтобы платить солдатам, и это уже известно купцам, это уже известно всей Европе. Если мы продолжим в том же духе, если мы будем кормить эту ненасытную армию, через год мы будем банкротами, мы будем нищими на мировой арене. Мы потеряем не только войну, мы потеряем саму Россию, ибо народ наш, и без того угнетённый, не выдержит такого бремени. Я требую мира, Ваше Величество, я требую немедленных переговоров с Фридрихом, пока ещё есть что спасти.
Министры зашептались, переглядываясь, и в этом шёпоте слышались и страх, и растерянность, и та скрытая, подспудная борьба, которая всегда шла между сторонниками мира и сторонниками войны. Кто-то качал головой, кто-то одобрительно кивал, и в этом хаосе голосов и мнений Елизавета подняла свою руку, тонкую и бледную, и в зале воцарилась та глубокая, звенящая тишина, которая бывает только тогда, когда говорит императрица. Она смотрела на министров, и в её глазах были слёзы, но голос её, хотя и дрожал, был твёрдым и ясным:
- Я не хочу разорять Россию, я не хочу, чтобы народ наш нищенствовал и голодал. Но я не хочу, чтобы наши православные храмы попирали иноверцы, чтобы наши святыни были осквернены, чтобы наши иконы сжигали, как сжигают их сейчас в Пруссии. Мы воюем за веру, за нашу землю, за наши обычаи. Мы воюем за то, чтобы наши дети и внуки могли жить в мире и покое. Найдите деньги, господа министры. Даже если придётся взять в долг у монастырей, у церквей, у самого Патриарха - сделайте это. Я не позволю врагу победить нас, я не позволю безбожнику Фридриху разрушить нашу веру и нашу страну.
Она встала, и все министры, как один, тоже поднялись со своих мест, склоняя головы перед своей императрицей. Елизавета вышла из зала, и за ней, как тень, последовал её придворный, и дверь закрылась за ней с глухим, тяжёлым стуком. Бестужев, оставшись один среди министров, откинулся на спинку стула и закрыл глаза, чувствуя, как усталость наваливается на него, как тяжесть этой войны, этой ответственности, этой борьбы давит на его плечи. Он победил в этом споре, он заставил Лестока замолчать, но цена этой победы была огромна - вся казна, все ресурсы страны уходили на войну. Он понимал, что это может погубить Россию, что это может привести к бунтам и мятежам, но другого выхода не было.
Петербург, церковь Спаса на Крови, поздний вечер того же дня. Внутри храма было тихо и безлюдно, только лампады, мерцая, отбрасывали жёлтый, трепетный свет на старые, потемневшие иконы, и запах ладана смешивался с холодным, морозным воздухом, проникавшим сквозь щели в старых дверях. Князь Александр Трубецкой стоял на коленях перед иконой Божией Матери «Всех скорбящих Радость», и его губы, сухие и потрескавшиеся от холода, шевелились в беззвучной молитве. Рядом с ним стояла Мария Хованская, его невеста, в тёмном, тёплом платье, держа в руках тонкую восковую свечу, которая горела ровным, спокойным пламенем. Огонёк свечи трепетал от её дыхания, отбрасывая тени на её бледное, испуганное лицо.












