История террора 1792-1794 гг. Том седьмой
История террора 1792-1794 гг. Том седьмой

Полная версия

История террора 1792-1794 гг. Том седьмой

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 9

— Я! я! — восклицают, вставая, некоторые из членов, сидящих на вершине Горы.

— Нас хотят унизить, нас хотят разделить. Слишком долго преступная снисходительность поощряет безнаказанностью негодяев к новым преступлениям. Вы распорядились преследовать виновников февральских грабежей и заговорщиков 10 марта. Ведутся ли эти преследования? В вашей среде есть человек, который проповедовал вам деспотизм во всех видах, который требовал у вас голов, который советовал грабежи. И что же, он продолжает заседать среди вас и получает слово легче, чем человек, известный своей честностью и своими нравами. (Иронический ропот слева.)

Вспомните, что происходило в начале легислатуры: едва ли кто-нибудь из членов хотел садиться рядом с ним; сегодня он один имеет право доносить, клеветать.

— Он донёс на Дюмурье, — отвечает Гора.

— Неужели вы хотите, — продолжает Петион, — чтобы человек, питающийся одной лишь желчью, доносящий на всех, не попадал иногда в цель?

Оратор заключает требованием, чтобы председатель и секретари секции Хлебного рынка были вызваны к решётке и чтобы, если они признают, что подписали проект адреса, их немедленно отправили в Революционный трибунал.

Тогда поднимается Дантон и говорит:

Почему вы требуете от народа или от части народа больше благоразумия, чем есть у вас самих? Разве народ не имеет права испытывать волнения, доводящие его до патриотического исступления, когда эта трибуна, кажется, непрерывно служит ареной гладиаторов? Каждый день приходят петиции более или менее преувеличенные: о них нужно судить по существу. Я взываю к самому Петиону; не со вчерашнего дня он находится среди народных бурь. Он хорошо знает, что, когда народ сокрушает монархию, чтобы прийти к Республике, он перелетает через цель силой броска, который сам себе придал. Что должен делать законодатель? Оставаться неподвижным и не волноваться от криков, раздающихся вокруг него. Вам говорят, что большинство членов Конвента продажно. Как должны вы отвечать на эту клевету? Спасая отечество. С каких пор вам обязаны похвалами? Что вы уже сделали? Разве вы в конце своей миссии? Вам ли пристало восставать против народа, когда он говорит вам энергичные истины! Я говорю, что прения, поднятые Петионом, ничтожны. Я требую, чтобы вы перешли к предварительному вопросу; я требую, чтобы вы выслушали доклад Комитета общественного спасения.

Слово предоставляется Камбону; но предмет, о котором он говорит Собранию, не связан с вопросом: он сообщает, что морской министр Монж только что сложил с себя обязанности и что Комитет предлагает заменить его Дальбарадом, одним из его помощников. Этот выбор одобряется без прений, и обсуждение петиции Хлебного рынка возобновляется. Фонфред поднимается на трибуну, чтобы ответить Дантону.

III

Когда готовят, говорит оратор, дерзкую петицию, которая, кажется, желает опереться лишь на меньшинство этого собрания, я имею право обратиться к большинству и отомстить нации за оскорбления, которые осмелились нанести здесь её представителям. Как и предыдущий оратор, я не нанесу народу оскорбления, предположив или хотя бы сказав, что этот адрес есть его произведение; он подписан несколькими лицами, а я не привык принимать нескольких лиц за народ. Большинство этого собрания обвиняют в продажности! Кто его обвиняет? Дюмурье, который хочет его распустить; роялисты, которые требуют у вас обратно тирана, чью голову вы сняли; все дворяне, все священники, все тёмные тираны, проливающие кровь, чтобы добыть золото, и слишком подлые, чтобы даже стремиться к власти, если только власть не ведёт к богатству.

И что же! — отвечу я подписавшим этот адрес, — вы требуете, чтобы нация поднялась на защиту Республики, и обвиняете в продажности большинство её представителей! Вы, значит, не хотите, чтобы враги были отброшены? Вы требуете, чтобы мы дали Франции конституцию, и обвиняете в продажности большинство, которое должно её создать! Вы, значит, не хотите конституции? Значит, вы сами, дерзкие петиционеры, — агенты наших врагов, ибо вы говорите и действуете, как они.

За Фонфредом следует другой оратор той же партии; из всех он обладает наибольшим красноречием, но и наибольшей желчностью:

Пытаются, говорит Гаде, окружить вас искусственным мнением, чтобы скрыть от вас знание мнения истинного. Это искусственное мнение подобно кваканью нескольких жаб.

— Замолчи, мерзкая птица! — отвечает пронзительный голос Марата.

— Да, — продолжает Гаде, — это искусственное мнение подобно кваканью жаб, которое, по сообщению не знаю уж какого путешественника, некоторые дикари называют выражением воли своих богов. Нужно просветить это мнение, не поспешными производствами, которые могли бы привести к оправданию виновных, но терпеливым разысканием доказательств, которые позволят трибуналам проследить нити заговоров. И по этому поводу я требую, чтобы общественный обвинитель явился сюда отчитаться в своём поведении и объяснить нам, почему он не привёл трибунал в состояние судить авторов и главарей заговора 10 марта, вопреки декрету, в силу которого преследование зачинщиков этого заговора должно было занять первые заседания этого трибунала[3]. Не сомневайтесь, граждане, Республика погибла, если вы продолжите снисходительность, с которой до сих пор относились к тем, кто скрытно, да что я говорю! — открыто провоцирует роспуск Национального конвента. Разве вы не чувствуете, что деспоты продвигаются среди беспорядка и анархии? Разве вы не чувствуете, что короля делают необходимым для народа те, кто беспрестанно провоцирует уничтожение национального представительства?

Робеспьер несколько раз просил слова, пока жирондистские ораторы занимали трибуну. С того дня, как стараниями его приверженцев секции начали волноваться, он готовил в тиши кабинета настоящий обвинительный акт против своих противников; час наконец настал.

Он начинает свою обвинительную речь с упрёков жирондистам в том, что они шли на сделки с Лафайетом и Дюмурье, клеветали на Париж, хотели его покинуть в момент прусского вторжения, вступали в сговор с двором, стремились спасти короля и королевскую власть; наконец, в том, что они не более как умеренные и фельяны.

Правая то и дело прерывает его выкриками, центр — ропотом. Требуют, чтобы, прежде чем выслушивать новые доносы, Конвент высказался по петиции Хлебного рынка; но якобинский оратор завладел трибуной: при поддержке зрителей и Горы он навязывает себя противникам. Предложения, внесённые на рассмотрение собрания, говорит он, не могут быть отделены от предмета, который мне надлежит разобрать. Когда хотят познать заговор, нужно охватить совокупность событий, цель и средства заговорщиков. Уже некоторое время я занимаюсь этим предметом и, не произнося общих мест о свободе, медленно ищу причины, которые её компрометируют.

— Что ж, — восклицает Верньо, — пусть выслушают Робеспьера, но я требую, чтобы те, кого он обвинит, немедленно получили слово после него; хотя у них и нет искусно заготовленной речи, они сумеют его опровергнуть. И тотчас депутат из Бордо поднимается к столу секретарей, чтобы набросать на бумаге заметки, которые должны позволить ему тут же, в заседании, опровергнуть речь парижского депутата.

Робеспьер продолжает течение своих вероломных доводов, своих коварных сопоставлений, своих напыщенных декламаций.

Да, говорит он, могущественная фракция состоит в заговоре с тиранами Европы, чтобы дать нам короля с неким подобием аристократической конституции и призрачным представительством из двух палат. Она надеется привести нас к этой позорной сделке силой иностранных армий и внутренними смутами. Такая система угодна английскому правительству, Питту, душе всей этой лиги, душе всех этих заговоров. Она угодна всем буржуазным аристократам, которые питают ужас к равенству и боятся за свою собственность; она угодна даже дворянам, слишком счастливым вновь обрести в аристократическом представительстве и при дворе нового короля те горделивые отличия, которые от них ускользали. Республика угодна лишь народу, людям всех состояний с чистой и возвышенной душой, философам, друзьям человечества, санкюлотам, которые во Франции с гордостью украсились этим званием, которым Лафайет и прежний двор хотели их заклеймить, подобно тому как возвышенные республиканцы Голландии приняли имя гёзов, данное им герцогом Альбой.

Аристократическая система, о которой я говорю, была системой Лафайета, фельянов, умеренных; её продолжили те, кто им наследовал. Некоторые лица сменились, но цель осталась прежней; средства те же, с той разницей, что продолжатели умножили свои ресурсы и увеличили число своих сторонников. Все честолюбцы, появлявшиеся до сих пор на сцене Революции, имели то общее, что защищали права народа, льстили ему, пока считали, что нуждаются в нём. Все смотрели на него как на глупое стадо, предназначенное быть ведомым самым ловким или самым сильным. Все смотрели на законодательные собрания как на собрания людей алчных или легковерных, которых нужно было подкупать или обманывать, чтобы заставить служить своим преступным замыслам.

По примеру своих предшественников, они пользовались народными обществами против двора; но, как только заключили с ним сделку или заняли его место, они стали трудиться над разрушением этих обществ; они называли друзей отечества агитаторами, анархистами. Как и их предшественники, они рано начали пугать граждан призраком аграрного закона; они отделили интересы богатых от интересов бедных; они представили себя первым как их защитников от санкюлотов. Враги равенства, хозяева правительства и всех должностей, господствующие в трибуналах и административных органах, распоряжающиеся государственной казной, они употребили всю свою власть, чтобы остановить развитие общественного духа, пробудить роялизм, воскресить аристократию. Они угнетали энергичных патриотов, покровительствовали лицемерным умеренным; они последовательно развращали защитников народа и преследовали тех, кого не могли соблазнить. Как могла родиться Республика, когда вся общественная власть истощала себя, чтобы губить добродетель, вознаграждать негражданственность и вероломство?

Они приписали себе всю честь революции 10 августа; они собрали все её плоды. Первой их заботой было вернуть в министерство своих ставленников: Сервана, Клавьера, Ролана. Они позаботились о передаче в руки этих министров огромных сумм, чтобы по своему произволу обрабатывать общественное мнение. Они не переставали обманывать Францию и Европу насчёт революции, породившей Республику; они каждый день доносили на народ Парижа и на всех энергичных граждан, которые наиболее мощно ей содействовали. Нужно было разрушить этот обширный очаг республиканизма и общественного просвещения. Все они согласились изображать этот бессмертный город как обиталище преступления и театр резни, выдавать за убийц и разбойников граждан и представителей, чьей энергии они боялись. Они стремились вооружить против столицы недоверие и зависть департаментов. Они не осмелились воспротивиться провозглашению Республики, но приложили все силы, чтобы задушить её в колыбели. Они владели важнейшими комитетами Законодательного собрания; при открытии Конвента они добились их временного сохранения. Вскоре они составили новые по своему произволу; они захватили бюро, председательское кресло и даже трибуну; в их руках были министерство и судьба нации. Они беспрестанно занимали Конвент доносами на парижский муниципалитет, на большинство парижских депутатов; они выдумали, они повторяли эту нелепую басню о диктатуре, которую приписывали этим гражданам, лишённым как власти, так и честолюбия, чтобы заставить забыть олигархию, которую они сами осуществляли, и проект новой тирании, которую они хотели воскресить. Отсюда эти вечные декламации против событий 2 сентября, против революционного правосудия, принёсшего в жертву Монморенов, Делессаров и прочих заговорщиков в тот момент, когда народ и федераты поднимались, чтобы отбросить пруссаков. С этого момента они не переставали наполнять души депутатов недоверием, завистью, ненавистью и страхом, заставлять звучать в святилище свободы вопли самых низких предрассудков и рычание самых яростных страстей. С тех пор они не переставали раздувать огонь гражданской войны и в Конвенте, и в департаментах — своими газетами, своими речами, своей перепиской.

Робеспьер долго продолжает в том же тоне, выставляя себя человеком скромным и лишённым власти, изображая своих противников врагами общественного блага, бесстыдными заговорщиками, которые подают руку генералам-изменникам отечества, благоприятствуют смутам в Вандее и повсюду сеют раздор и анархию. Он заканчивает концовкой, в которой переливается вся желчь, переполняющая его сердце:

Всякому добросовестному человеку должно быть доказано, что если у Дюмурье есть сообщники, то это те, кого я назвал; что если существует фракция, то это та, на которую я указал. Если бы в моей власти было принять меры, которые одни могут дать неверующим единственный род доказательств, способный их убедить, — доказательства письменные, исходящие от самих виновных, если бы я по своему произволу составил дипломатический комитет и Комитет общей обороны, если бы я распоряжался министерством, я принёс бы вам эти письменные доказательства, к которым не осмелились прикоснуться. Я показал бы целиком вашему взору это хранилище, скрытое в логове Тюильри; я не дал бы виновным времени скрыться и укрыть бумаги, которые могли их скомпрометировать[4]. Но когда речь идёт о политическом заговоре, связанном с событиями, разве нет других доказательств, которые могут быть достаточными? Например, общеизвестные факты? Эти-то доказательства я и приношу, и если они не достаточны для того или иного лица, они достаточны по крайней мере для общественного мнения, для нации, которая, как история, судит без пристрастия.

Я требую, чтобы лица из Орлеанской семьи, именуемой Эгалите, были отправлены перед Революционный трибунал, а также Сийери, его жена, Валанс и все люди, особо привязанные к этому дому; чтобы трибуналу было также поручено вести дело всех прочих сообщников Дюмурье, не исключая даже господ Бриссо, Верньо, Жансонне, Гаде.

Я возобновляю в настоящий момент предложение, которое уже делал относительно Марии-Антуанетты Австрийской. Я требую, чтобы Национальный конвент затем безостановочно занялся столь часто возвещавшимися средствами спасти отечество и облегчить нищету народа.

Я не смею сказать, что вы должны поразить тем же декретом столь выдающихся патриотов, как господа Верньо, Гаде и прочие; я не смею сказать, что человек, который переписывался день за днём с Дюмурье, должен быть по меньшей мере заподозрен в соучастии; ибо, конечно же, этот человек — образец патриотизма, и было бы своего рода святотатством требовать декрета об обвинении против господина Жансонне. Впрочем, я убеждён в бессилии моих усилий в этом отношении и полагаюсь во всём, что касается этих прославленных членов, на мудрость Конвента.

IV

Едва Робеспьер покидает трибуну, как Верньо занимает его место; восторженные аплодисменты, которые зрители только что расточали парижскому депутату, сменяются ропотом и воплями. Приспешники великого жреца демагогии не могут допустить, чтобы жирондистский оратор вернул своему обвинителю обращение «господин», которое, по их мнению, должно обозначать лишь аристократов и умеренных.

— Я осмелюсь отвечать господину Робеспьеру, — вынужден он повторить несколько раз, прежде чем добивается тишины; — я осмелюсь, говорю я, отвечать господину Робеспьеру, который вероломным романом, искусно написанным в тиши кабинета, и холодными ирониями пришёл провоцировать новые раздоры в лоне Конвента и попытаться заставить вас упустить из виду петицию, обличенную Петионом. Я буду отвечать без подготовки, мне, в отличие от него, не нужно искусства; я отвечу ему не за себя, а за моё отечество; и мой голос, который с этой трибуны не раз наводил ужас на тот дворец, откуда он помог низвергнуть тирана, пронесёт ужас и в души негодяев, которые хотели бы подменить тиранию королевской власти своей собственной.

Я буду говорить с энергией свободного человека, но без страстей. Я поостерегусь содействовать замыслу вероломных, которые, чтобы облегчить торжество держав, объединившихся против Франции, беспрестанно бросают среди нас семена раздора и силятся заставить нас перерезать друг друга, как воинов Кадма, чтобы отдать беззащитное отечество деспоту, которого они имеют дерзость желать нам навязать.

После этого вступления жирондистский оратор опровергает все ретроспективные обвинения Робеспьера. Это он, Верньо, первым в речи, произнесённой 3 июля с этой самой трибуны, потребовал низложения Людовика XVI[5]; это он и его друзья постоянно стояли на страже, подрывая основы королевской власти; 10 августа, когда те, кто обвиняет их сегодня, позорно прятались, именно он и его друзья добивались принятия Законодательным собранием мер, которые должны были обеспечить торжество свободы.

Господин Робеспьер, добавляет Верньо, обвиняет нас в том, что после 10 августа мы клеветали на Генеральный совет революционной Коммуны Парижа, который, по его словам, спас Республику; мой ответ будет прост.

Во время управления этого Генерального совета были совершены огромные растраты национальных имуществ, обстановки эмигрантов, имущества, найденного в бывших королевских домах, вещей, сданных в Коммуну. Чтобы положить конец этим растратам, я потребовал, чтобы этот Совет был обязан представить свои отчёты. Это требование было справедливым: декрет повелел, чтобы отчёты были представлены. Значило ли это клеветать на Генеральный совет Коммуны? Не значило ли это скорее дать ему случай доказать, с каким усердием он управлял общественным достоянием? Однако именно с этого времени преимущественно начали отнимать у меня мою популярность. Все люди, боявшиеся, что их грабежи будут раскрыты, принялись клеветать на меня. Я вскоре стал дурным гражданином за то, что не захотел быть сообщником плутов.

Господин Робеспьер обвиняет нас в клевете на Париж: этот упрёк гораздо справедливее обратить против него самого и его друзей. Я постоянно утверждал, что убийства, которые вскоре после 10 августа запятнали Революцию, были делом не народа, а нескольких негодяев, сбежавшихся со всех концов Республики, чтобы жить грабежом и убийством в городе, чья громадность и непрестанные волнения открывали широчайший простор их преступным надеждам. Ради самой славы народа я требовал, чтобы они были преданы мечу законов. Другие, напротив, чтобы обеспечить безнаказанность разбойников, чтобы подготовить им, без сомнения, новые убийства и новые грабежи, восхваляли совершённые преступления и приписывали их все народу; итак, кто клевещет на народ: тот ли, кто считает его невиновным в преступлениях нескольких чужеземных разбойников, или тот, кто упорно приписывает всему народу позор этих кровавых сцен?

— Это национальные мщения! — восклицает Марат.

Великий оратор не удостаивает вниманием хриплый крик этой гиены и переходит к рассмотрению собственного поведения и поведения своих друзей в Комитете общей обороны:

Господин Робеспьер обвиняет нас в том, что мы не пожелали принять меры, способные спасти отечество. Вспомните, граждане, что вы составили этот Комитет из людей, которых вы считали наиболее разделёнными взаимной ненавистью. Вы надеялись, что, пожертвовав своими страстями общественному делу, они согласятся понять друг друга, что разум и общая опасность вскоре приведут их к согласию и что отсюда последует больше спокойствия в прениях Собрания и больше быстроты в решениях. Спеша поддержать ваши намерения, мы честно и добросовестно являлись в этот Комитет. Робеспьер и его друзья почти никогда там не появлялись; но если они не исполняли задачи, которую вы на них возложили, они исполняли другую, весьма милую их сердцу: они нас клеветали. Они не ходили в Комитет, говорит нам господин Робеспьер, из-за влияния, которое мы там имели! Значит, они весьма трусливы, если не осмеливались попытаться с ним бороться! Я должен сказать, как был парализован этот Комитет, как его принудили распуститься. На его заседания обычно собирались пятьдесят, сто, иногда двести членов Конвента. Это был уже не комитет, а клуб, где невозможно было работать, потому что все говорили разом и члены Комитета часто с наибольшим трудом добивались слова. Что происходило, если, преодолев это первое препятствие, Комитет всё же выносил какой-нибудь важный предмет на обсуждение? Тогда кто-нибудь из присутствующих быстро шёл в Конвент и предлагал декрет, который обсуждался в Комитете, так что, когда Комитет заканчивал свою работу, он узнавал, что Конвент его опередил. Таким образом доставляли себе удовольствие обвинять Комитет в бездействии.

На этот столь правдивый рассказ о совсем недавних фактах Гора отвечает энергичными отрицаниями. — Не хотели идти в комитет, где были заговорщики, — восклицает один из депутатов левой. — Верньо поднимает глаза и узнаёт в прервавшем одного из двух администраторов парижской полиции, посланных в Конвент в награду за их сентябрьские злодеяния.

— Я отвечу, — говорит он, — Пани, что, прежде чем иметь право меня прерывать, он должен представить свои отчёты.

Не обращая больше внимания на крики ярости, которые издаёт казнокрад, только что одним словом пригвождённый им к позорному столбу, Верньо продолжает:

Господин Робеспьер обвиняет нас в том, что мы вдруг сделались умеренными, фельянами. Мы — умеренные! Я не был таковым 10 августа, Робеспьер, когда ты прятался в своём погребе. Умеренные! Нет, я не таков в том смысле, будто хочу погасить национальную энергию. Я знаю, что свобода всегда деятельна, как пламя; что в революционные времена было бы таким же безумием пытаться успокоить народное брожение, как приказывать морским волнам быть спокойными, когда их бьют ветры. Но законодателю надлежит предотвращать, насколько он может, бедствия бури своими мудрыми советами. Если под предлогом революции, чтобы быть патриотом, нужно объявить себя покровителем убийства и разбоя, — я умеренный.

Если, когда статуя свободы воздвигнута на обломках трона, чтобы быть патриотом, нужно одобрять мятежные движения, имеющие единственной целью её низвергнуть, — я умеренный.

Если за то, что мы не считали, что, подобно свирепым служителям инквизиции, которые говорят о своём боге милосердия лишь среди костров, мы должны говорить о свободе среди кинжалов и палачей, нас нужно называть умеренными, — мы умеренные.

Мы — умеренные! Ах! Пусть нам воздадут благодарность за эту умеренность, которую нам ставят в вину. Если бы, когда с этой трибуны пришли потрясать факелами раздора и с самой наглой дерзостью оскорблять большинство представителей народа; если бы, когда воскликнули с такой же яростью, как и бесстыдством: «Ни мира, ни перемирия между нами!»[6] — мы уступили бы движениям самого справедливого негодования, если бы мы приняли контрреволюционный вызов, который нам бросали, тогда со всех департаментов устремились бы, чтобы сразиться с людьми 2 сентября, люди, равно грозные и для анархии, и для тиранов. Наши обвинители и мы были бы уже истреблены огнём гражданской войны. Наша умеренность спасла Республику от этого страшного бедствия, и нашим молчанием мы заслужили признательность отечества.

Каждый день возникает новый заговор: заговор 10 марта, затем заговор центрального комитета, который должен был переписываться со всеми департаментами. Каждый день возвещают о твёрдом намерении распустить национальное представительство, оскорбляют ваши декреты. Вас постыдно швыряют от заговора к заговору. Петион только что раскрыл перед вами новый. В этой петиции Хлебного рынка вас предупреждают, что вам в последний раз говорят правду; вас предупреждают, что вам остаётся лишь выбирать между вашим изгнанием и приказами, которые вам дают. На эти наглые угрозы, на эти кровавые оскорбления вам спокойно предлагают повестку дня или даже одобрение. Как вы хотите, чтобы добрые граждане вас поддерживали, если вы не умеете поддержать самих себя? Если бы речь шла лишь о вашем личном спасении, я сказал бы вам: вы трусы? ну что ж, отдайтесь на волю случая; ждите с тупой покорностью, пока вас зарежут или выгонят. Но вы представители народа; речь идёт о спасении Республики. Если не станет Конвента, не станет и Республики. Вам наследует анархия, а анархии наследует деспотизм. Вы сами это почувствовали, когда объявили смертную казнь тем, кто стал бы провоцировать роспуск этого Собрания. Отмените ваш декрет или объявите, что вы самые подлые из людей и будете рабами первого разбойника, который пожелает вас заковать.

Верньо спускается с трибуны под аплодисменты большинства. Гаде хочет в свою очередь ответить на обвинения Робеспьера, но уже восемь часов вечера, а заседание длится с десяти часов утра. Собрание откладывает продолжение прений на завтра.

На страницу:
7 из 9