Порог. Схема. Том 4
Порог. Схема. Том 4

Полная версия

Порог. Схема. Том 4

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Получилось «ходил уше», с длинным свистом на конце. Аглая сделала вид, что не услышала, и пошла к причалу.

Прятать оружие имеет смысл, когда за тебя ещё не назначили цену. Мы опоздали на двое суток.

Кольцевой торг мы нашли по запаху раньше, чем по указателям.

Пахло пережаренным соевым маслом, тем кислым чадом, который стоит над жаровнями сутками и оседает на всём, до чего дотянется. Свет тут был жёлтый, натриевый, ровный, без теней, от него у всех лица одного цвета, и это единственное, за что я ему был благодарен. Настил гудел и скрежетал под ногами толпы. Ряды шли в два этажа, нижние под навесами, верхние по галерее, и людей на квадратный метр было больше, чем я видел за всю жизнь в Тупике.

На третьем столбе от подъёмника висела я.

Распечатка была плохая, серая, лицо ушло в растр, но снимок был тот самый, с практикантского допуска. Целое лицо. Обе половины. Ниже шли приметы, и приметы были подробные: рука, косынка, лицо, речь. Кто-то уже подрисовал углём поверх снимка рога, а кто-то другой ниже приписал цифру и три восклицательных знака.

Дурацкая мысль пришла первой: снимок старый, тут я ещё улыбаюсь обеими половинами.

— Не стой, — сказал док.

Он взял меня за локоть и провёл мимо, не глядя на столб, и я пошёл, глядя себе под ноги, на чужие ботинки и на просыпанную крупу в щелях настила.

Такие распечатки висели на каждом втором столбе.

Маклеры сидели в конце нижнего ряда, отдельной линией, за стойками из сваренных уголков. Клеёнчатые нарукавники, ящики с бумагой, на проволоке над головой связки накладных, как бельё. У третьего от края стойка была шире прочих, и на ней стояли весы.

Авдей подошёл к весам и перекрестил их.

Маклер поднял голову, посмотрел на него, сплюнул под ноги в сторону и постучал костяшкой по чашке.

— Молитву не принимаю. Принимаю медь. Звонкую.

— Медь у нас будет, — сказал док.

Он положил на стойку щепоть табака из кармана, прямо на клеёнку, и придавил её пальцем.

— За что, — сказал маклер.

— За полчаса с вашей связкой. Вот той, полугодовой. Мы её не унесём, мы её переберём.

Маклер сгрёб табак и не ответил, что означало «да».

Мы искали продовольствие. Это была вся зацепка, какая у нас была: живой человек, которого тридцать четыре года числят умершим, всё это время что-то ест. Ирма Долль умерла по Синодику и по реестрам, и по Именослову Собора она действующая, и одно из этих двух — бумага. Бумага не ест. Значит, кто-то возит на узел хлеб, воду и мыло, и возит регулярно, и на эти рейсы должен быть адресат.

Адресата у нас не было. Мы искали рейсы без него.

Связка была тяжёлая, схваченная проволокой через угол, бумага по краям обмахрилась и приняла цвет всего, что тут стоит в воздухе. Левой рукой перебирать пачку неудобно. Я приноровился ещё на Сходнях: держишь пачку коленом, отгибаешь большим, снимаешь корешок мизинцем. Док стоял справа и время от времени касался моего запястья, будто поправлял манжету.

— Восемьдесят четыре, — сказал он тихо.

— Нормально.

Накладные шли обычные. Крупа на Вторую ветку, крупа на Вторую ветку, солярка, кислородные баллоны, снова крупа. У половины стояли отметки узлов прохождения, у половины стояли и были срезаны.

Рядом с нашей стойкой торговали бланками. Не товаром, бланками. Чистая Форма номер семь, пачками, и у каждой пачки правый верхний угол отрезан ножницами по линейке.

— Номер узла режут, — сказал маклер, поймав мой взгляд. — Бланк без номера ничей. Ничей бланк вписываешь, куда хочешь. Двенадцать за десяток, парень, и не смотри так, я их не печатаю, я их продаю.

Я смотрел на срезанный угол и думал о том, что этот же слепой оттиск стоит на делах Синодика, на тетрадях Ордена и на девятой тетради Гессы, которую Тарас притащил из машинного. Один бланк на всех. Разрезанный документ, обе половины у тех, кто друг друга режет, и торгуют им тут по двенадцать за десяток.

В наушнике щёлкнуло.

— Слышу вас плохо, — сказала Рина. — Тут эфир как каша. Четыреста источников и все орут. Что у вас?

Док наклонился к моему воротнику.

— Мы в бумаге. Дан копает.

— Понял. Пишу.

Рядом жарили лепёшки. Женщина в платке снимала их с плиты железной лопаткой и кричала цену, и цена была втрое против того, что я помнил по Тупику. Кружка воды стоила дороже лепёшки. Я взял и то и другое, потому что у меня с утра было полбанки концентрата, и жевал левой стороной рта, а правой ловил крошки, которые с той стороны падают, потому что губа не держит. Вода была мутная и отдавала тем же баком, что и сквозняк на складах.

Док достал папиросу и не нашёл огня. Он огляделся, увидел торговое табло на столбе, у которого искрила подведённая наскоро жила, и сунул папиросу туда. Табло щёлкнуло. Док отдёрнул руку и невнятно выругался, зажав палец в кулаке.

— Медь, — сказал я. — Она горячая.

— Спасибо, навигатор. Без тебя бы не понял.

Он всё-таки прикурил, с третьего раза, и стоял, дуя на палец, и вид у него был очень довольный.

Корешок я нашёл на четвёртом десятке.

Он был такой же серый, как все, и держался последним в подпачке за месяц. Продовольствие, полный набор: крупа, жир, сухое молоко, мыло, ветошь. Тоннаж небольшой, на два десятка человек в месяц, если считать по-судовому. Отправитель — база снабжения службы маршрутов. Дальше должно было идти место назначения.

Места назначения не было.

Вместо него в графе стоял код из шести знаков и штамп службы маршрутов поверх кода, чтобы никто не полез уточнять.

Я знал этот вид записи. Такими кодами оформляют скрытую пересадку: груз идёт до узла, на узле его перецепляют на другой борт, и второй борт в бумаге не появляется никогда. По документу груз доехал и кончился. Дальше он едет уже ничей, как бланк со срезанным углом.

— Док, — сказал я.

Он взял корешок из моих пальцев, посмотрел на дату, посмотрел на код и сразу поднял глаза на меня.

Потом положил три пальца мне на запястье и сдвинул губы, отсчитывая шестнадцать ударов. Я смотрел мимо него на связку и старался не считать вместе с ним.

— Сто десять, — сказал он ровно. — Дыши. Пачку из рук не роняй.

— Полгода назад, — сказал я. — И это не разовый. Смотри отметку, у них строка выработана, они это пишут по накатанному.

Рука у меня дёрнулась. Не от волнения. Третий Перст потянул вперёд и вниз, туда же, куда тянул все двое суток, и в этот раз я по дури не удержал его левой, и правая ладонь съехала со стойки и легла на связку сверху, серая, с содранной коркой на костяшках.

Док придавил моё плечо и держал.

Маклер смотрел на мою руку.

— Что там с рукой, — сказал он.

— Плазмой, — сказал док. — Полгода назад. Не заживает.

Маклер отвернулся быстрее, чем нужно, и стал перебирать чужие бумаги.

Мы купили корешок как макулатуру, вместе с двумя десятками таких же, чтобы он не лежал в пачке один. Я сунул его во внутренний карман, к самому телу, и всю дорогу до подъёмника чувствовал его там, как чувствуют угол чего-то твёрдого.

Тридцать четыре года. Крупа, жир, мыло, ветошь.

Мёртвые по бумаге едят точно так же, как живые.

На ярус проповедей мы вышли не потому, что хотели, а потому, что подъёмник к докам идёт через него.

Тут было тише и холоднее. Камень, гулкий свод, два помоста в двадцати шагах друг от друга, и голос с левого помоста доходил до правого и возвращался с задержкой. На правом стоял один человек в сером с тетрадью под мышкой и читал ровно, без выражения, для тех восьми, кто остановился. На левом стояли трое в чёрных рясах, и вокруг них стояли не восемь.

— Мимо, — сказал Авдей. — По правой стене и вниз.

Он пошёл первым, ссутулившись, и первые двадцать шагов у нас получились.

На двадцать первом один из троих на помосте замолчал на середине слова.

Он смотрел на Авдея. Потом он поднял жезл и показал им, и толпа повернулась туда, куда показал жезл, вся сразу, потому что в толпе это единственное движение, которое проходит без задержки.

— Вот он, — сказал печатник. — Смотрите. Хранитель алтаря.

Авдей остановился. Он мог бы идти дальше, ещё три шага, и мы бы вошли в проход. Он остановился и выпрямился, и стало видно, какого он роста.

Двое сошли с помоста и перегородили проход. Третий говорил сверху, и он говорил хорошо, я это отметил даже тогда: короткими кусками, с паузой, чтобы толпа успела повторить про себя.

— Собор пал. Экзарх сгорел у престола. Утварь вынесена, престол пуст. — Пауза. — И хранитель алтаря ходит живой по торгу и покупает лепёшки.

— Собор стоит, — сказал Авдей.

— Собор молчит!

— Он стоит и он молчит, и это разные вещи.

Книжник с правого помоста перестал читать. Он спустился, подошёл ближе, прижимая тетрадь локтем, и сказал в спину чёрным рясам что-то про то, что жезлы даны не для указания на людей. Ему ответили сразу двое, и он ответил обоим, и голоса пошли по своду с той самой задержкой, накладываясь.

Толпа сомкнулась. Это делается без команды. Просто задние подают вперёд, потому что им не видно, и через десять секунд между нами и стеной уже нет места, а между нами и помостом нет воздуха.

Я вышел вперёд и встал перед Авдеем.

Правую руку я убрал под полу и прижал локтем к боку. Перст под тканью тянул, и тянул он туда, откуда шла толпа, и я держал его левой рукой поперёк живота, и со стороны это был человек, у которого болит бок.

Печатник спустился с помоста.

— А это кто с тобой, отче?

Он был молодой. На скуле краснело пятно, какое бывает у людей, которые кричали час подряд. Руки он держал низко и открыто, и в этом не было ничего успокаивающего: на Развилке не стреляют, потому что смотритель закрывает воздух на весь ярус. Тут работают ножом и тихо. Он это знал. Я знал, что он это знает.

Авдей начал говорить.

Свод накрыло сиреной.

Она пошла сверху, от вытяжки, короткими рвущими тактами, и от этого звука люди присели, все, одновременно, потому что этот сигнал на любом узле означает одно. Я поднял голову. На галерее над помостами стоял смотритель с аварийным ключом в руке, и ключ он уже вставил.

— Ярус! — заорал он в раструб. — Считаю до трёх и закрываю заслонку! Дышать будете тем, что вдохнули!

Толпа поредела быстрее, чем набежала. Оказалось, что от помостов есть три выхода и все три работают.

Печатник не двинулся. Он стоял и смотрел на меня снизу вверх, хотя был выше на полголовы, и я понял, что он считает, сколько времени у него есть.

— Раз! — сказал смотритель.

— Мы тебя знаем, — сказал печатник Авдею. — Мы теперь всех знаем в лицо. Драгош читает имена вслух.

— Знаю, — сказал Авдей. — Я его сорок лет знаю.

— Два!

Они пошли шагом, оглядываясь через шаг, и тот, что говорил, показал жезлом сначала на Авдея, потом на меня.

Смотритель вытащил ключ и сплюнул с галереи вниз.

Стало тихо. Это была нехорошая тишина, когда вытяжку уже сбросили, а обратно ещё не дали, и воздух в своде стоит тёплый и плотный, и ты каждый вдох замечаешь отдельно.

Док взял моё запястье. Я его не отдал сразу, и он подождал.

— Сто двадцать, — сказал он. — Сядь на ступень. Не спорь.

Я сел. Камень был тёплый, и я на секунду подумал, что он тёплый по-соборному, но нет, он был тёплый от людей.

Авдей стоял, глядя туда, где ушли рясы, и гладил бороду, и рука у него шла ровно, а вот дыхание нет.

— Сорок лет назад Драгош носил мне книги из хранилища, — сказал он. — Он бегал. Ему было девять.

В наушнике зашуршало.

— Молчун вызывает, — сказала Рина. — Дан, док, слышите?

— Слышим, — сказал док.

— Не отвечайте сразу, дослушайте. — Голос у неё был не тот, каким она болтает. Плоский, как на ленте. — Я вас веду по причальной оптике с борта, у них тут камеры на кронштейнах, я вошла в общий канал. За вами от маклерских рядов идут трое.

Док поднял глаза от моего запястья.

— Уверена?

— Они держат дистанцию сорок метров четвёртый ярус подряд. Один шёл впереди, двое сзади, на подъёмнике поменялись местами. Когда вас зажали на проповедях, они не подошли ближе. Стояли и ждали, пока разойдётся.

— Гильдия, — сказал я.

— Вот. — Она замолчала на секунду, и я услышал, как она щёлкает тумблером. — На них нет знаков. Ни Гильдии, ни Ордена, ни причальных. Комбинезоны обычные, серые, одинаковые, и обувь одинаковая, это я через оптику вижу. Я прогнала их по всем базам, какие у меня есть на борту. По гильдейским спискам, по орденским, по сходненским тетрадям, по описи Сваля. Дан, они нигде.

Свод над нами дёрнулся, и вытяжка пошла обратно. Воздух двинулся, потащил по камню кислый чад с торга, и от этого запаха в горле встало.

Я сидел на тёплой ступени и держал левой рукой правую, которая тянула вперёд и вниз, и через ткань куртки чувствовал у себя на груди угол сложенного корешка, за который отдал табак док.

Нас искали двое суток по всему поясу за девять миллионов.

Эти трое нашли нас за полдня и не подошли.

Глава 3. Шесть радиусов

Гирокомпас врал третий час, и врал он красиво: стрелка стояла, как влитая, а корабль за это время увело на треть градуса вправо.

Я заметил не по прибору. Я заметил по кружке. Она стояла у меня на краю пульта, и чай в ней держался вровень с ободком, а потом кромка поползла к дальнему борту и осталась там.

— Вправо тянет, — сказал я.

Шипящих у меня по-прежнему не было. Вместо них выходил сиплый свист, и Аглая давно перестала на это оборачиваться.

— Насколько? — спросила она.

— На кружку.

Тарас в наушнике фыркнул, но тут же смолк, потому что в рубке было не то время, чтобы смеяться дважды.

Дорн стояла у правого визира. Она пришла к нам по переходному рукаву час назад, оставив на Коршуне троих ходовых и приказ идти в кильватер на глаз, без луча. Куртка со срезанными погонами, никакого шеврона. Протез левой руки она держала опущенным вдоль тела, и валики тяги под восковой кожей не шевелились совсем.

— Гирокомпас будет врать до самого причала, — сказала она. — И дальше он врать перестанет, потому что встанет.

— Почему? — спросила Аглая.

— Под обшивкой камень. Гильдия обшила его листом и поставила сверху свои приборы. Приборы стоят на камне и меряют камень.

Аглая перебрала ключи на поясе и остановила их.

— То есть ваша служба четыреста лет ходит сюда по врущим приборам.

— Наша служба ходит сюда по расписанию, — сказала Дорн. — Расписание не врёт. Оно просто ничего не объясняет.

Я вёл левой рукой. Правая лежала на колене, мёртвая от ключицы вниз, и Третий Перст на запястье был единственным, что в ней жило: он тянул. Тянул вперёд и чуть вниз, без рывков, как тянет собака на поводке, которая уже видит дверь.

Служебная ветка, по которой нас вела Дорн, на карте службы маршрутов числилась накладной для снабжения. Она была узкая. Она была деформирована: нейтраль стояла сорок шесть суток, и за эти сорок шесть суток ткань в стороне от больших маршрутов провисла, как провисает пустой шланг. Идти по ней приборами было нельзя. Слухом я по ней тоже не мог: после Собора слух отдавал мне не сеть, а тягу.

— Скажи ритм, — попросила Аглая.

Я стукнул костяшкой левой по кожуху. Полтора удара сердца, потом пауза, потом снова.

Тарас снизу поймал такт и дал маневровый импульс. Корабль сел на новую линию, и кромка чая в кружке вернулась.

— Держи, — сказала Аглая. — Дорн. Дальше.

— Дальше конус, — сказала Дорн. — Причальное кольцо у Вивария несимметричное. С внутренней стороны у него мёртвая зона: ни оптики, ни радаров, ни дежурного луча. Слепое пятно на девяносто метров.

— Откуда вы знаете?

— Я в нём была.

Она сказала это тем же голосом, каким называла цифры. Аглая посмотрела на неё и молчала ровно столько, чтобы это заметили все.

— Когда?

— В двадцать лет. — Дорн подняла протез и поставила его на край панели. Стук вышел глухой, деревянный, неживой. — Меня везли сюда на замену руки. Рука сгорела на Беке, я держала его, пока он распадался. Гильдия оформила меня как груз в санитарной накладной и завела на этот причал через мёртвую зону, чтобы никто на узле не видел, что везут ключника.

— Вы не ключник, — сказал я.

— Я знаю. — Она смотрела не на меня, а в визир. — Меня везли не на замену руки. Замена руки была в пути. Меня везли на третий ярус, в палату, и в бумагах я шла как наблюдаемая. Руку сделали, а в палату не завели. Мне не сказали почему.

Тишина в рубке стала как в трюме: плотная, с гулом от привода где-то за переборкой.

— Сорок лет назад в реестре Строителей меня записали прерванной, — сказала Дорн. — За год до того, как я родилась. Я прочитала эту строку в Именослове тридцать первого числа. Гильдия закрыла моё дело, когда мне было двадцать. То есть на сорок лет позже, чем оно уже было закрыто.

Аглая отвинтила крышку фляги, не отпила и завинтила обратно.

— Ты знаешь дорогу, — сказала она. — Веди.

Дорн повела.

Она вела по памяти, и память у неё была устроена как опись: три поворота, потом провис ткани в две трети корпуса, потом идти впритирку к тени большого узлового кольца и не выходить на свет. Ни одной приметы она не назвала лишней. Каждую подтверждала оптическим протезом за минуту до того, как примета появлялась.

Рина сидела за связным постом с наушником на шее и писала всё подряд.

— Эфир как пояс, — сказала она вполголоса. — Много всего. Ни одного направленного.

— Значит, автоматического перехвата на подходе нет, — сказала Дорн. — Хорошо. Плохо было бы, если бы эфир тут был чистый.

В 03:44 мы вошли в конус.

Это чувствовалось. Свет обзорных шкал не изменился, приборы не изменились, но корпус поймал низкую вибрацию, и вибрация пошла не по воздуху, а по железу: через настил, через подошву, через кость. У меня жила на шее взяла эту частоту и стала бить с ней вместе.

— Что это? — спросил Тарас снизу.

— Узел работает, — сказала Дорн.

— Он гудит на весь сектор?

— Он держит четыре сектора.

Я поднялся и пошёл в носовой блистер. Аглая пошла за мной, и я слышал её ключи через шаг.

Виварий стоял в тени большого кольца и был чёрный, потому что на нём не горело ни одного огня, кроме шести красных на швартовочных мачтах. Шесть радиусов расходились от втулки, как спицы от разбитого колеса, и в каждом на разной высоте светилось по одному окну.

Шесть радиусов и шесть окон. Я стоял, считал их и понимал, что считаю не окна.

— Шесть палат, — сказал я.

Аглая не ответила.

Перст на моём запястье потянул руку вверх и вбок, к четвёртому радиусу справа, и держал так, пока я не прижал кисть к бедру левой ладонью.

В 05:40 в кают-компании горел только жёлтый плафон над столом, потому что обзорные шкалы Аглая погасила ещё в конусе.

Тарас пришёл последним, с руками по локоть в редукторной смазке, и вытер их промасленной ветошью, отчего они стали ровно такими же.

— Шесть миллиметров, — сказал он и хлопнул ладонью по столу. — Лист лёг, коллектор затянут, двадцать четыре заклёпки. Если дадите мне ещё час, я его прихвачу по кромке, и тогда он мне переживёт всех присутствующих.

— Часа нет, — сказала Аглая.

— Тогда он переживёт половину.

Он сел, налил себе из чайника остывший мятный взвар и подвинул помятую кружку мне. Я взял левой.

Док расстелил на углу стола мой распоротый рукав, прижал локтем жестяную коробку с бинтами и стал штопать суровой ниткой. Работал он не глядя, а глядел на меня.

— Пульс, — сказал он.

Я протянул левое запястье.

— Девяносто два. — Он не полез в тетрадь. — Ты сегодня Ключ не трогал?

— Нет.

— Тронешь — только в моём присутствии.

Дорн развернула на столе кальку. Не карту: кальку, снятую с гильдейского формуляра, с сеткой из тонких линий и подписями от руки.

— Два дока, — сказала она и повела пальцем протеза. — Первый ярус: доки и охрана. Восемнадцать человек. Смена караула каждые шесть часов, окно между сменами сорок минут.

— Сорок ровно? — спросила Аглая.

— Сорок ровно четыреста лет. Смену принимают в тетрадной, на втором ярусе. Пока принимают, на первом стоят двое из старой смены и никого из новой.

— Двое на два дока.

— Двое на два дока, — подтвердила Дорн. — Это не охрана. Это обряд.

Тарас потянулся за ключом на 19, зацепил его рукавом, и ключ ушёл со стола в кабельный приямок под ногами. Он выругался вполголоса, достал из кармана бечёвку с магнитом на конце и стал шарить, продолжая ворчать себе под нос про людей, которые не варят решётку на приямок, хотя решётка стоит четыре кредита.

— Второй ярус, — сказала Дорн, не обратив внимания. — Кухня, склад, тетрадная. На полке восемьдесят одна тетрадь по годам.

— Кто пишет? — спросил я.

— Наблюдатель. Их присылают на четыре года. Ни один не служил дважды.

— Третий ярус, — сказала Аглая.

Дорн упёрла протез в край панели, глухо стукнув.

— Третий ярус — палаты. Шесть коек. Пять с бирками.

— С бирками, — повторил док.

— Сурма. Кран. Ставр. Бек. И одна без имени. — Она сказала это без паузы, как читают опись. — Шестая занята.

— Кем?

— Мирко Ставр.

Я поставил кружку. Из фамилий, которые Дорн двадцать лет носила в голове, эта была единственная, которая повторялась.

— Лея Ставр умерла двадцать три года назад, — сказал я. Вышло со свистом, и я повторил медленнее. — Двадцать три.

— Да.

— А он?

— Я не знаю, кто он ей. — Дорн смотрела на кальку. — В моих делах его нет вообще. Я узнала это имя четыре недели назад.

Док отложил иглу.

— Четвёртый, — сказал он.

— Четвёртый ярус — узел. Кресло поста. В кресло вросла Ирма Долль. Под гильдейской обшивкой чёрный тёплый камень. Туда не пускают никого. Включая врача.

Я считал в уме, пока она говорила. Долль похоронили за двенадцать лет до того, как я родился, — по Синодику, по реестрам, по всем спискам, где её имя вообще стоит. И всё это время она сидит в кресле на четвёртом ярусе и держит четыре сектора.

Перст на моём запястье дёрнул руку вверх. Я успел поймать её левой, но кружка на столе всё равно съехала на палец, и все это видели.

— Опять, — сказал док.

— Опять.

— Куда?

— Вверх, — сказал я. — И вбок. Он тянет к четвёртому.

Док взял мою правую кисть, повернул ладонью вверх, посмотрел на серую сухую кожу и опустил обратно на стол.

— Значит так. — Он говорил Аглае, а не мне. — Пока он не в палате, он Ключ не трогает. Ни на подходе, ни в шлюзе, ни на ярусах. Один раз он уже сел в кресло Строителей, и я не хочу узнать, что бывает, когда он делает это на бегу.

— Мне надо прощупать камень, — сказал я.

— С борта, под моим хронометром и на минуту. Всё остальное — нет.

Аглая перебрала ключи и остановила их.

— Принято, — сказала она. — Дорн. Как снимают человека из кресла?

— Никак.

— Ответьте по-другому.

Дорн подняла глаза.

— Из смены не выходят, — сказала она. — Её передают. Всё, что мы видели в Соборе, говорит одно: пост живёт, пока в нём кто-то сидит. Если Долль вынуть, узел встанет.

— И четыре сектора погаснут.

— Четыре сектора погаснут. Это не станции. Это маршруты. По ним в эту минуту идут корабли.

Тарас вытащил ключ из приямка на магните, бросил на стол и вытер о бедро.

— Я правильно понял, — сказал он, — что мы летим спасать одну тётку, и если мы её спасём неправильно, то мы кончим четыре сектора?

— Да, — сказала Аглая.

— Хорошо, — сказал Тарас. — Люблю, когда сразу объясняют.

Он сказал это громко и весело, и потом свистнул сквозь зубы, и свист оборвался на середине.

Я смотрел на кальку и думал не про сектора. Я думал про то, что кабели рубить нельзя, обесточить нельзя, увести нельзя, а значит, всё, что мы можем, это войти внутрь и сделать что-то руками. С людьми, которые там стоят. С восемнадцатью.

— Сорок минут, — сказал я.

— Что? — спросила Аглая.

— Окно. Первый док. Мы входим не тогда, когда темно. Мы входим, когда двое из старой смены стоят на два дока, а новая пьёт чай в тетрадной. — Я нажал пальцем на первый ярус кальки. — Дальше нам не нужно бегать. Нам нужно попасть на второй ярус до того, как смена спустится, и оттуда уже никто не смотрит вниз.

Дорн кивнула один раз.

— Пересменка в восемь ноль-ноль, — сказала она. — Следующая в четырнадцать.

Аглая посмотрела на хронометр, лежавший на столе циферблатом вверх.

— Значит, восемь, — сказала она. — Тарас, шлюз к семи сорока. Док, аптечка на выход, ты идёшь. Рина — на посту, эфир пишешь весь. Дорн, ваш борт держится в тени кольца и не всплывает, пока я не позову.

— А если позовёте?

— Тогда всплывайте так, чтобы это увидели все.

В 07:15 Рина сидела у своей панели, держала наушник одной рукой и не двигалась совсем.

Я стоял у неё за спиной. Док стоял в дверях, катал в пальцах незажжённую папиросу и смотрел на мой затылок.

На страницу:
2 из 6