
Полная версия
Замурованная
Алис посмотрела на лоскут в своих руках. Ансельм иногда надевал печатку, когда случалось запечатать письмо, хотя чаще держал её на шнуре. Светлая кожа под кольцом остаётся у тех, кого солнце застаёт за работой. Она погладила шов и велела себе не бежать впереди слов чужого мальчишки.
— Кто ещё слышал?
— Осма теперь слушает тех, кто слушал. Уот поставил его у северной канавы и велел детей туда не пускать. Агнес держат дома под присмотром. Она кричала, что Хоб не мог уйти к броду без плаща.
— Плащ дома?
— На крюке у двери. Фляга, говорят, тоже дома. Только Уот уже велел повторять: старик ушёл к воде, старик пил, старик сам искал беду.
Эдита выговорила это со злостью и не прятала её от Алис. В девчонке всё звучало раньше, чем успевало пройти через осторожность.
— Ты ничего не спрашивай у Осмы.
— Я его и видеть не хочу.
— Захочешь, когда новость покажется важнее страха.
Эдита сердито зашуршала корзиной.
— Вы сами хотите знать.
— Я хочу, чтобы ты дожила до приезда Гервасия.
Девушка замолчала. За стеной кто-то прошёл по тропе; Эдита отодвинулась от отверстия. Шаг был женский, с тяжёлым ведром. Когда он ушёл к кухне, она придвинулась снова.
— Если Агнес придёт к окну, я скажу ей ждать сумерек. Днём Уот увидит.
— Не назначай ей пути.
— Тогда как она пройдёт?
— Сама решит, где меньше опасности.
— Взрослые всегда говорят «сама решит», когда боятся подсказать.
— Подсказка иногда приводит человека к тому, кто её ждёт.
Эдита хотела возразить, но с кухни её окликнули. Она сунула в щель оловянный крестик Перкина и захлопнула ставню, забыв забрать пустую кружку. Крестик был кривой, с пузырьком металла на перекладине. Алис положила его на крышку ларца, рядом с тёмным лоскутом, и посидела так, глядя на обе вещи. Объяснять друг друга они не желали.
Снаружи разгорался день. Без колокола Линдвелл всё равно знал время. Стучала кухня; люди тянулись к лугам; возле канавы орали гуси. К середине дня детей переставали гонять и начинали бранить — по этому в деревне сверяли обед вернее всякой тени. К окну к людям пришла мельничиха. Благодарила за Перкина, обещала сыр каждый день до воскресенья, если Господь удержит жар, и попросила подержать крестик до заката.
— Когда церковь откроют, его надо будет принести к алтарю? — спросила она.
— Если мальчик поправится, принесёшь сама.
— А если снова станет хуже?
— Тогда пришлёшь за тем, кто приедет с архидьяконом.
Мельничиха вздохнула.
— Мы столько лет посылаем за теми, кто должен приехать, что дорога над нами, поди, смеётся.
Алис молчала. Человек у окна часто ждал возможности произнести собственный страх так, чтобы тот вышел из груди и немного постоял снаружи. Мельничиха потёрла край занавеси между пальцами.
— Вы слышали про Хоба?
— Слышала.
— Мой муж говорит, он вчера сидел у ямы до темноты. Не пил. Просто сидел. Это страшнее пьянства: пьяный поёт или ругается, а Хоб молчал и держал палку, как крест. Мальчишки его дразнили, он поднял на них глаза — и они разбежались. Тома теперь уверяет, что старик знал имя мертвеца.
— Какое?
— Этого Тома уже не говорит. Мать заперла его в кладовой, а Уот велел держать язык при себе. Моему Перкину жар отпустил, сестра, а мне всё равно боязно. Когда в деревне начинают затыкать детей, взрослым тоже лучше держать дверь на засове.
Она ушла, забрав от решётки пустой край передника. Алис осталась с крестиком. Перкин к вечеру получит свою вещь обратно, если мать осмелится прийти. Лоскут безымянного за шесть лет не спросил никто. Живые возвращались за крестиками и пуговицами; про эту ткань живым было спокойнее не помнить.
Ближе к полудню у северной тропы прозвучал зацеп обуви. Кошка подняла голову раньше, чем Алис разобрала шаг. Уот остановился у окна к людям. Приход его обходился без знака: дневной власти условный стук ни к чему. Это ночной шёпот стучал с показной осторожностью.
— Сестра Алис.
— Я слушаю.
— Агнес может прийти к вам. Если начнёт говорить о муже, удержите её от безумных обвинений.
— Хоб найден?
— Пока нет.
— Тогда отчего Агнес должна говорить о нём как о мёртвом?
Уот ответил не сразу. Пауза не походила на смущение: он взвешивал, сколько можно дать.
— Женщины часто хоронят мужа в голове раньше, чем его принесут к дому. Особенно если муж пил и шёл туда, куда ему велели не ходить.
— Ему велели не ходить к яме?
— Всем велели.
— После того как он там сидел?
Уот сдвинул посох. Дерево коснулось плиты.
— Яма осыпается. Ребёнок может погибнуть. Старик мог погибнуть. Я отвечаю за порядок до приезда церковных людей.
— Агнес говорит, плащ остался дома.
— Пьяный не выбирает дорогу по погоде.
— Фляга тоже дома.
— Значит, пил до выхода.
Ответы ложились быстро, один к другому, как камни в подготовленное место. Алис держала ладонь на лоскуте, спрятанном в складке платья.
— Вы хотите, чтобы она не подходила к моему окну?
— Я хочу удержать страх от домов за день до клерков. Хоб много лет носил дурную совесть из-за той зимы. Такие люди под старость говорят что угодно, лишь бы облегчить грудь.
— Что он носил из той зимы?
Уот приблизился на шаг. Ткань между ними слабо шевельнулась.
— Вы храните в ларце многие вещи. Не всякая тряпка от мертвеца делает мертвеца святым.
Алис не двинулась. Про ткань она не сказала ему ни слова — к ларцу он пришёл сам.
— Вы знаете, что Хоб принёс мне ткань?
— Половина Линдвелла несёт вам ткань, крестики, пуговицы, гнилые палочки, всякую дрянь, которую дома держать страшно. Вы не обязаны помнить каждую.
— А вы помните.
Уот помолчал.
— Я помню то, что может поднять смуту.
За оградой прошла женщина с вязанкой хвороста. Уот отступил от занавеси, возвращая разговору дневной вид.
— Если Агнес придёт, примите имя мужа и молитву. Остальное пусть оставит людям, у которых есть право спрашивать.
— У кого есть право спрашивать?
— Приедет Гервасий — спросит. Я отвечу за дорогу, яму и сундук.
Он ушёл. Знакомый зацеп прозвучал у первой плиты, потом шаги стихли к южной двери. Алис долго сидела у окна, придерживая лоскут в складке платья. Уот знал о ткани. Мог знать из болтовни Хоба после той зимы. А мог видеть сам, как носильщик отрывает кусок от одежды безымянного. Разница выходила огромная, только молчание пока было на обе одно.
День тянулся тяжело. Эдита больше не приходила: на кухне, надо думать, держали её при работе. К окну шли мелкие просьбы. У старухи болел бок; мальчика прислала мать; мужчина с луга уверял, что серп его спрятал из зависти сосед. Кто-то, не показавшись, оставил у решётки яйцо в тряпице — за кого молиться, не сказал. Разговоры выходили короткие, и уходили люди с облегчением: за их страхами старая яма не стояла.
Под вечер вернулась мельничиха за крестиком Перкина. Мальчик ел, жар не поднимался. Она забрала кривой оловянный знак, поцеловала и спрятала в пазуху.
— Если Агнес придёт ночью, я проведу её через наш двор, — сказала она. — Мельник спрашивать не станет, если я велю ему смотреть в другую сторону.
— Не веди её через воду.
— Знаю. Эдита тоже той стороной не ходит после детской беды. Все знают.
Алис кивнула за занавесью.
— Пусть Агнес решит сама.
— Она уже решила. Её удерживают.
Мельничиха ушла. Скоро с дороги донёсся крик — женский, высокий, с оборванным концом. Алис поднялась у окна, но крик не повторился. У северной канавы началось движение: мужские голоса, окрик Осмы, стук палки о доску, а может, о ворота. До кельи слова доходили кусками. Нашли шапку. Детей не пускать. Уот велел держать людей у дороги.
Хоба не назвали найденным. Этого уже хватало для страха.
В сумерках Эдита всё же подбежала к хозяйственной створке. Дышала сбито, посмеивалась от страха и никак не могла начать.
— Его шапка у ямы. И палка. Осма забрал обе. Агнес вырвалась из дома, Уот велел отвести её назад. Она кричала: без шапки Хоб к броду не пошёл бы, а без плаща и до мельницы не дошёл бы. Осма твердил, что шапку старик мог потерять раньше. Агнес плюнула ему под ноги.
— Тела нет?
— Говорят, нет.
— А ты что видела?
— Видела, как Осма нёс что-то в мешке. Небольшое. Может, шапка и палка. Может, ткань. Я не подошла.
— Хорошо.
Эдита удивилась.
— Вы впервые хвалите меня за то, что я не подошла.
— Запомни это чувство.
— Оно мне не нравится.
Алис позволила себе слабую улыбку. Девушка улыбки за щелью не видела, но услышала её в голосе.
— Ступай к кухне и мешай там всем.
— Я умею.
— Да.
Эдита задержалась.
— Сестра, а тот лоскут у вас? Тот, про который Хоб когда-то говорил?
Алис ответила не сразу. За служебным окном темнело, и под стеной мог стоять кто угодно.
— У меня много лоскутов.
— Я поняла.
Она закрыла ставню. Через стену Алис ещё слышала, как Эдита отходит, ругаясь на курицу под ногами; потом девушку окликнула Матильда, и голос Эдиты сделался послушным.
Ночь пришла без шёпота у большого окна. Алис ждала его дольше, чем хотела себе признаться. Сидела у занавеси с лоскутом в ладони и слушала деревню: у дома Хоба плакала Агнес, у северной канавы вполголоса перекликались мужчины. Возле южной двери один раз прозвучал ключ, хотя створка, кажется, так и осталась закрытой. Может, проверяли замок. Может, нет. Пальцам было чем заняться: узел шнурка, край лоскута, снова узел. Кошка спала у ларя и во сне перебирала лапами.
Алис разложила лоскут на коленях. Доброе сукно. Старая аккуратная починка. Рука, с которой сняли кольцо. Хоб у ямы, Уот у окна, шапка у северной канавы. В правду, которую можно произнести вслух, это пока не складывалось. Но и простым страхом старика быть перестало.
Она провела пальцем по шву. В темноте ткань не имела цвета — только рубец под пальцем, крепкий, аккуратный. Упрямый. Шов женщины, давно лежавшей за канавой, держался крепче, чем слова живых.
За стеной Агнес снова выкрикнула имя мужа. Никто не ответил ей сразу. Алис сжала лоскут в ладони и начала молитву за Хоба как за живого. Сердце уже подбирало слова для мёртвого.
Глава 3. Южная дверь
Южную дверь открыли среди белого дня. Алис услышала ключ раньше, чем поняла, откуда идёт звук. В церкви давно привыкли к закрытому дереву, к замку, который служил больше памяти, чем делу, к тишине за сквинтом, где в прежние годы двигались свечи и человеческие руки. Теперь железо повернулось в накладке, створка коротко скрипнула, и пустой неф принял шаги.
Она отложила иглу. Нитка осталась висеть из края рукава, маленькая серая петля на тусклой ткани. Кошка подняла голову у ларя, раскрыла один глаз и снова закрыла: дневные звуки церкви её интересовали меньше мышиного хода под досками. Алис подошла к сквинту и склонилась к щели.
В хор вошёл Осма с прутяной метлой. Он держал её через плечо, как копьё, и почесал затылок, прежде чем взяться за работу. За ним появился Уот. На поясе у него висел большой ключ от южной двери; он не спрятал его сразу, дал свету лечь на железо, затем убрал связку под край туники. Левая нога запаздывала, железная полоса на обуви время от времени задевала плиту. Этот звук не был громким, но в запертой церкви любая малая вещь становилась слышнее самой себя.
Уот остановился у входа в хор и огляделся. Не крестился. Не склонил головы перед алтарём. Он пришёл сюда по делу, и церковь в этот час была для него помещением, которое требуется подготовить к приезду людей с перьями и правом спрашивать. Осма начал мести пол у южной стороны, поднимая сухую пыль. Алис почувствовала её во рту через сквинт и отодвинулась, но глаз от щели не отвела.
— Сначала у двери, — распорядился Уот. — Следы сапог клерки заметят раньше молитв.
Осма провёл метлой по полу с нарочитой силой.
— Клерки везде видят грязь, кроме своей дороги.
— Молчи и мети.
Уот направился к сундуку у северной стороны хора. Сундук стоял там ещё при Ансельме: тяжёлый, тёмный, с железными полосами и крышкой, которая поднималась лишь после долгого сопротивления петель. В нём держали церковные вещи, старые листы, шнуры с печатями, счётные палочки, доверенные когда-то священнику как человеку, чья память находилась между господским двором и деревней. После закрытия церкви сундук редко открывали при людях. Ключи, как многое другое, оказались у Уота «для сохранности».
Рив опустился перед замком. Двигался он без спешки; человек, за которым наблюдают, часто торопится либо чрезмерно медлит. Уот делал так, чтобы всякое движение выглядело уместным. Замок поддался, крышка пошла вверх. Сухой звук петель достиг кельи, и у Алис отозвалась память: отец Ансельм у этого сундука, рукав, зацепившийся за железо, его раздражение, старая Ависа, которая позднее ворчала из-за прорехи.
Осма перестал мести и подался ближе.
— Там и палочки лежат?
— Те, что касаются церкви.
— Мэйблова тоже?
Уот повернул голову. Осма сразу вернулся к метле, но вопрос уже прошёл через хор и вошёл в келью. Мэйбл ещё не приходила к окну в эти дни, однако её история жила в деревне годами: муж умер, сын ушёл на дальнюю сторону, дом перешёл к новому мужу, земля сменила руки, а кто спрашивал о старом праве, тому советовали дождаться суда. Суд не приходил.
— Тебя палочки не касаются, — произнёс Уот. — Если хочешь держать в голове чужие зарубки, сперва научись считать свои долги.
Осма засмеялся, но смех вышел коротким.
Уот вынул из сундука связку пергаментов. Восковой оттиск ударился о дерево, когда шнур соскользнул к краю. Алис не могла рассмотреть знак, но видела, как рив удержал печать пальцем, чтобы та больше не стучала. Он раскрыл один лист, долго смотрел, губы его двигались без звука. Затем достал другой, меньший, сложенный вчетверо. Тот он держал ближе к груди, закрывая от Осмы плечом.
— Этот в дом? — спросил Осма.
— Этот останется там, где лежал.
— Лорд спросит.
— Лорд спросит меня. Тебя спросит метла, если снова встанешь.
Осма с силой ударил прутьями по полу. Пыль поднялась светлым облаком, и Алис закашлялась в локоть. Уот, вероятно, услышал; он посмотрел в сторону сквинта. Щель была слишком узкой, чтобы встретиться глазами, но Алис всё равно отступила на шаг. Сердце билось быстро, и от этого злило собственное тело. Она находилась в келье по обету, за стеной, за решётками, под словом церкви, и всё же стояла в тени, как девчонка, пойманная у чужой двери.
Крышка сундука опустилась с тяжёлым стуком. Уот проверил замок, убрал ключи, велел Осме вынести сор к южной стороне, где его сожгут до приезда клерков. Перед выходом рив снова прошёл у алтарной ступени. Левая нога задержалась у той же плиты, железо задело край. Алис невольно сосчитала промежуток между шагами.
Когда южная дверь закрылась, в хоре ещё долго держался запах пыли и потревоженного дерева. Алис вернулась к скамье, но шить уже не смогла. Нитка путалась, игла дважды вошла мимо края, и она убрала работу на полку.
Хозяйственная створка открылась ближе к полудню. Эдита явилась с миской отвара и куском хлеба, завернутым в грубую тряпицу. На лбу у неё была полоска сажи; видимо, кухонная женщина заставила её снимать котёл с очага.
— Видели? — прошептала она, не успев поставить миску.
— Уота в церкви?
— Значит, видели. Он открыл сундук при Осме. Матильда уверяет, что всё по приказу клерков, хотя клерки ещё только едут и ничего приказать не успели.
— Кто держал ключи до запрета?
— Отец Ансельм, один. Второй ключ был у старого ризничего, но тот умер во вторую зиму. После смерти его жена отдала связку Уоту, потому что рив пришёл с людьми лорда и сказал: церковное добро нельзя оставлять при вдове. Вдова потом плакала, что отдала больше, чем должна. Только что с плача? Ключ уже у пояса.
— У Ансельма мог остаться свой ключ?
Эдита задумалась. Она любила отвечать быстро; задумавшись, становилась серьёзнее и старше.
— Если был, его искали. После его ухода дом священника смотрели. Уот тогда говорил, что надо защитить церковное имущество от королевских людей. Осма выносил оттуда ящики, книги и мешок с одеждой.
— Ты это видела?
— Мне было меньше лет, но корзину я уже носила. Помню мешок, потому что из него торчал край белой ткани. Матильда велела не глазеть.
Алис приняла миску. Гороховый отвар был жидкий, на поверхности плавала зелень, которую на кухне добавляли ради вида. Есть не хотелось.
— Что с Хобом?
Эдита сглотнула. Здесь быстрые ответы у неё тоже кончались.
— Не нашли. У ямы стоят Осма и ещё двое. Шапку держат у Уота. Агнес хотела выйти к вам, её посадили в доме с соседкой. Соседка Уоту родня через жениного брата, так что сторож верный.
— Агнес знает про лоскут?
— Думаю, да. Хоб ведь дома языком молол, когда пил. Но она не дура, держала при себе. До вчерашнего.
— Кто говорит, что он ушёл к броду?
— Уже все, кто боится Уота.
Эдита сказала это и прикусила губу. Слова вышли слишком прямыми, даже для служебной щели.
— Ты тоже боишься?
— Конечно. Только я ещё злюсь, а злость мешает бояться с пользой.
Алис поставила миску на доску.
— Злость мешает жить дольше.
— Старые живут долго, а что толку?
— Спроси Олдреда, когда верёвку снова повесят.
Эдита фыркнула. Смех вышел слабым, но всё же вернул ей лицо живой девушки, а не носительницы новостей.
— Уот спрашивал сегодня, не передавала ли Агнес что-нибудь к вашему окну. Я была возле курятника, слышала от Матильды. Матильда ответила, что у окна была только я.
— Правду ответила.
— Пока да.
— Не ходи к Агнес.
Эдита посмотрела в щель так пристально, как могла смотреть только она, не видя лица Алис целиком.
— Если не я, кто узнает?
— Узнает тот, кому опасность уже принадлежит. Ты пока стоишь с краю.
— С краю тоже сталкивают.
Ответ был детский и точный. Алис не нашла для него мягкого возражения.
— Сегодня держись кухни. Слушай, если говорят рядом. Сама не спрашивай.
— Вы это говорите так, словно вопросы всегда начинаются с языка. Иногда достаточно пройти мимо.
— Тогда проходи мимо медленнее.
Эдита взяла пустую кружку и ушла. Через несколько мгновений вернулась рука: девушка забыла забрать тряпицу от хлеба. Она вытянула её из щели и уже с дороги прошептала:
— Если Агнес всё же выйдет, я стукну дважды.
Ставня закрылась.
День прошёл в мелких голосах. У окна к людям останавливались те, кто приносил просьбы, не связанные с Хобом: женщина с больным боком, мальчик за мать, старик, потерявший мерку соли и уверенный, что её взял сосед. Алис слушала, отвечала, молилась коротко, поскольку мысли возвращались к южной двери. Когда человек внутри стены узнаёт мир через отверстия, любой новый путь становится раной. Южная дверь была не её окном, но именно через неё в закрытую церковь вошёл Уот и открыл сундук.
К вечеру пришёл сам рив.
Он остановился у занавешенного окна, как утром, на расстоянии, где голос проходил ясно, а приличие сохранялось.
— Хоб мог уйти к броду, — произнёс он. — Если Агнес станет приходить сюда и будить слухи, удержите её.
— Вы говорили это уже.
— За день слухи успели вырасти.
— У Хоба дома остался плащ.
— Плащ нужен тем, кто собирается в дорогу. Старик, если испугался, мог идти без всякого сбора.
— Чего он испугался?
— Собственной памяти.
Алис положила ладонь на край решётки.
— Память не гонит человека к броду без фляги и шапки.
— Память гонит сильнее палки, если человек всю жизнь носил в себе дурной поступок.
— Какой поступок носил Хоб?
Уот приблизился на шаг. Алис услышала кожу его пояса, слабое движение ножен.
— Сестра, вы много лет принимаете людские страхи. Не каждый страх стоит раскапывать до кости.
— Хоб раскапывал землю у ямы.
— Поэтому его и ищут.
— У ямы?
— Там тоже.
Ответ слишком поздно пришёл к точности. Он мог значить всё, что понадобилось бы завтра. Уот умел оставлять слова с открытым краем.
— Когда приедет Гервасий, он спросит о сундуке.
— Пусть спрашивает.
— И о том, кто открывал южную дверь.
— Я открывал её сегодня при свете, для уборки и проверки церковных вещей. Осма был со мной. Это легко подтвердить.
— А ночью?
Ткань у окна не двигалась, но за ней стало тише. Где-то за оградой женщина позвала козу, внизу откликнулась собака, и эти бытовые звуки на миг сделали вопрос Алис слишком явным.
— По ночам церковь закрыта, — произнёс Уот.
— Ключ у вас.
— Ключ можно держать и не пользоваться.
— Да.
Он понял, что она не спорит. Спор позволил бы ему завершить разговор распоряжением. Согласие оставило вопрос стоять между ними.
— Вам следует беречь силы, — вымолвил он. — После приезда клерков много людей захотят услышать от вас то, что им выгодно.
— А вы?
— Я хочу, чтобы приход пережил их приезд без новой смуты.
Уот ушёл. Его шаги направились к южной стороне. Железный зацеп прозвучал на плите, затем исчез в траве. Алис осталась у окна, пока сумерки не скрыли нижнюю щель.
Ночью она легла одетой. Лоскут доброго сукна лежал под подушкой, молитвенный лист — у края постели. Она не знала, что именно ждёт: ночного Ансельма у окна, стука у хозяйственной створки от Эдиты, крика Агнес, звука лопат у северной канавы. Вместо этого пришла южная дверь.
Ключ повернули очень осторожно. Железо не скрипнуло, а только коротко вздохнуло в замке. Створка открылась на узкий проход и закрылась сразу за вошедшим. Алис уже стояла у сквинта. Хор был темен, но человек принёс малую свечу, прикрытую ладонью. Свет не показывал лица. Он вырезал из темноты нижний край одежды, сапоги, руку у пояса. Правая нога шла твёрдо. Левая догоняла через малую задержку. У алтарной ступени железо коснулось знакомой плиты.
Алис не позволила себе назвать имя.
Человек подошёл к сундуку. Свечу поставил низко, между ступенью и стеной, так, чтобы свет не ушёл в неф. Крышка поднялась медленнее, чем днём. Пергамент зашуршал. Шнур с печатью тихо ударился о дерево, и в этот раз рука сразу удержала его, словно владелец движения помнил утреннюю ошибку. Из сундука достали тот малый лист, который Уот днём закрывал плечом от Осмы. Человек раскрыл его, держал долго, затем приложил к другому листу. Свеча дрогнула.
Алис вдруг поняла, что задерживает дыхание. Грудь заболела. Она сделала вдох слишком резко, и через сквинт вышел слабый звук.
В хоре всё остановилось.
Человек повернул голову к стене. Лица не было видно, но Алис почувствовала направленность этого взгляда, как чувствуют руку возле закрытых глаз.
— Отец? — прошептала она.
Свечу погасили пальцами.
Темнота стала полной. В ней прошёл звук закрываемого сундука, осторожного замка, шага к южной двери. У порога железо снова задело плиту. Створка открылась, выпустила человека и закрылась почти без звука.
Алис стояла у сквинта, пока колени не начали дрожать. Если это был Ансельм, он входил в церковь своим правом и избегал её по причине, которую пока нельзя назвать. Если это был Уот, он работал в темноте с листами, которые днём уже держал в руках. Если это был кто-то третий, этот третий имел ключ или получил его от человека с ключами.
Окно к людям оставалось тихим. Ночной шёпот не пришёл. Отсутствие его оказалось странным даром: Алис не нужно было сразу выбирать, спрашивать ли Ансельма о человеке в хоре и услышать ли в ответ готовое объяснение.









